Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2012, 1

Царскосельский вокзал

Борис СУСЛОВИЧ
/ Тель-Авив /

Царскосельский вокзал

Маленькая повесть



Далеко зашёл ты,
Паровик усталый!
Доски бледно-жёлты,
Серебристо-жёлты,
И налип на шпалы
Иней мёртво-талый.
Уж туда ль зашёл ты,
Паровик усталый?

1906


ПРОШЕНИЕ


В своих апартаментах министр просвещения Шварц, благообразный седой старик, принимал попечителя петербургского округа Мусина-Пушкина. Попечитель, весьма самоуверенный пожилой господин, держался с хозяином кабинета почти на равных.

– Александр Николаевич, если бы Вы знали, до чего с ним тяжело! По любому пустяку имеет особое мнение. Конечно, он и Еврипида переводит, и книги о литературе издаёт, и оригинальные стихи пишет. Будто мы лаптем щи хлебаем… И каков фон-барон: ему частичную отставку подавай, хочет ещё лекции читать и в Учёном комитете красоваться! Нет уж, отставка так отставка, без разных финтифлюшек…

– Да Вы не волнуйтесь так, Александр Алексеевич! Я с Вами вполне согласен.

У Анненского с сердчишком проблемы, так что мы о нём же заботимся. Bona fide![1] Потрудитесь подготовить приказ. А я распоряжусь.

– Благодарствую, Ваше превосходительство. Завтра изволите принять?

– Уже с приказом?

– Разумеется.

– Отлично, граф. Жду.


УЧЕНИК


Промозглым ноябрьским утром в небольшом особняке, каковых немало на тихих улицах Царского Села, беседовали двое: импозантный, дружелюбный хозяин с бледным, чуть отёчным лицом и гость – совсем молодой, почти юноша.

Лицо второго, маловыразительное, с неправильными, мягкими линиями, обладало странной особенностью: посреди разговора оно неожиданно «собиралось», расплывчатые черты приобретали строгость и красоту.

– Ну что Вы, Коля, разве можно так переживать из-за того, что Ваши стихи кому-то не нравятся? Вспомните, как эта самая Гиппиус отнеслась к Вам в Париже… Вы же прекрасно понимаете: поэтом нельзя сделаться, эта болячка сидит в нас от рождения. Пишите и пишите: то, что внутри, обязательно выплеснется.

– Иннокентий Фёдорович, может, я просто неудачник? Даже аттестат позже всех получил, другие уже университеты заканчивают. А за что Зинаида Николаевна на меня взъелась, просто не постигаю. В Париже в три шеи вытолкала. Да и сейчас… Будто у неё есть право решать, кто для чего предназначен.

– Вот именно. Поймите, мальчик мой, это свойство недалёких, поверхностных натур: целиком доверяться первому впечатлению, с лёгкостью ставить на человеке крест. А homo cogitans[2] сомневается в себе постоянно. В своих мыслях, оценках, чувствах… Гиппиус и как поэтесса весьма ограничена. Жаль, что среди пишущей братии до сих пор не было ни одной великой женщины.

Анненский внезапно замолчал. Медленно встал, сделал несколько неглубоких вдохов, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом так же резко вернулся к собеседнику.

– Простите великодушно. Вот я сейчас Вас успокаиваю, а сам? Думаете, легко сознавать, что жизнь почти прожита, а стихи никому не нужны, переводы где-то лежат-пылятся. Об остальном и говорить нечего: смотрят, как на клоуна. Что это господин бывший директор статьи о литературе кропает на старости лет?

– Иннокентий Фёдорович, – Гумилёв будто отбросил привычное заикание, заговорил твёрдо и чётко, – Ваши стихи мне необычайно дороги. Тот, кто судит о Вас свысока, мало что смыслит в поэзии. Ничего не смыслит.

– Вот видите, Николя, для меня Вы сразу нашли слова утешения. А для самого себя, что, кишка тонка?– Анненский широко улыбнулся, сразу став гораздо

моложе. – Поверьте, время всё расставит по своим местам. Дождаться бы только этого времени…


ЖЕНА


Анненскому нездоровилось. Последний месяц сердце беспокоило как-то по-иному: неожиданнее, острее. Приходилось ложиться в постель и ждать, пока боль отпустит. Он не терпел этого вынужденного, нелепого безделья. Ему всегда казалось, что с собственным сердцем можно договориться, ублажить его, что ли. Долгие годы почти так и происходило. Когда перевалило за пятьдесят, он даже стал немножко вольнее себя вести. Иногда позволял себе переживания, которых старательно избегал в молодости. Вот и сейчас, наверное, переусердствовал.

«Болит, Кенечка? Может быть, ещё капель? Или доктора?»

«Незачем, Дина. Полежу немного, сейчас пройдёт. Кажется, уже легче».

Жена действительно беспокоилась о нём. И очень хотела показать, что может быть полезна.

Когда они познакомились, он, двадцатидвухлетний студент, влюбился без памяти. Дине было тридцать шесть, бедняжка овдовела, когда сама была ненамного старше своего юного ухажёра. Она была красива. Очень. Нежная женщина, в одночасье лишившаяся любимого мужа и сама вырастившая прекрасных сыновей, с которыми он сразу подружился (благо, разница в возрасте была невелика, куда меньше, чем с их мамой), просто покорила его. Он чуть ли не с первой встречи мечтал о женитьбе. И вскоре сделал предложение.

К счастью, она согласилась. Хотя Иннокентий вызывал немалые опасения. Молодостью, горячностью, детской восторженностью. Дина не хотела выходить замуж за полуребёнка. Свадьбу отложили на два года: жених полагал, что напрасно. Они обвенчались, едва Анненский получил диплом. И он сразу сумел поставить себя. Пасынки были немало удивлены, когда отчим начал активно участвовать в их жизни. Как старший брат. И муж матери. А тут и Валечка подоспел, и не было оснований сетовать на судьбу: от него, двадцатипятилетнего, зависела жизнь большой семьи – и он этим не на шутку гордился. А домашние гордились им, его спокойствием, хладнокровием, деловитостью. Может быть, этот скорый брак приостановил развитие его болезни? Кто знает?

Надежда Валентиновна с тревогой смотрела на мужа. Как он мучается! Она сегодня надела нарядное, любимое им платье. Но что делать с этим проклятым возрастом? Хоть зеркала убирай…

Иннокентий Фёдорович постарался улыбнуться. Когда-то платье сводило его с ума. Вернуться бы к себе, тогдашнему. Невозможно. Ну вот, опять прихватило. Надо постараться ни о чём не думать. Хоть несколько минут…


НЕВЕСТКА


Они медленно шли по аллее парка. Было ветрено и сыро.

– Кеня, почитайте ещё, – попросила Ольга. – Моё любимое: «Паровик усталый». И «Это – подлог». И «Петербург». И «Шарманку», конечно...

– Олечка, Вы меня балуете. – Иннокентий почти забыл о привычной тяжести в груди, чувствовал себя свежим и бодрым. – А куда мы пойдём? Как бы дождь не зарядил.

– С Вами – хоть в подземелье, – засмеялась женщина. – Можно и поближе. Вон беседка.

Анненский читал стихи с наслаждением – и с ещё большим наслаждением смотрел на любимое лицо. Она действительно пошла бы за ним на край света, он это видел, чувствовал. Но обидеть Платошу! Не пасынка – брата. Когда-то он встал между мальчиком и его матерью. А сейчас – отнять ещё и жену? Нет, это не для него. Приходится любить молча, бесполо, платонически. И ведь Платон (нелепый каламбур) совсем не ревнует. Хотя о чувствах жены знает. Не может не знать.

Ольга слушала нервные, бьющие током строки. Ей казалось, что стихи текут отовсюду: от мрачноватых, серых кустов, голых деревьев, вязкого, мутного царскосельского неба. Вдруг стало тяжело дышать: спазмой стиснуло горло…

– Олечка, Вы плачете… – Иннокентий Фёдорович целовал руки женщины. – Пойдемте в дом. Дети уже, наверное, беспокоятся: куда противный дед увёл маму? Посмотрите на эти ветки. Видите, они вначале расходятся, а потом соединяются. Как мы с Вами…

– Соединяются, – вытирая платочком глаза, подумала Ольга Петровна. – Но не на земле.


СЫН


– Ну-с, Валентин Иннокентьевич, каковы наши успехи? – Анненский сам не знал, почему у него поднялось настроение. Радоваться было решительно нечему: самочувствие отвратительное, стихи печатать не хотят, отставка, похоже, будет полная, так что о чтении лекций придётся забыть. Да и новая книга, рукопись которой Валя сейчас держит в руках, может пройти незамеченной. Запросто.

– Папа, я сейчас же начну, – сын был не на шутку увлечён предстоящими хлопотами. – Ты знаешь, тянуть не буду. Постараюсь всё подготовить за два дня. А может, и в один уложусь.

– Ну, Валечка, прямо за один день. Ларец-то немаленький, да и заполнен порядочно. Всё вычитать, да исправить, да переписать, если нужно. Не спеши, пожара нет. Я эти пару-тройку дней подожду. Дольше ждал. Кстати, никакого псевдонима не будет. Хватит.

– Папочка, для меня переписывать твои стихи – не труд, а счастье. Мы с Олей вчера об этом говорили. Помнишь: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь»? Это же о тебе.

– Валюша, Пушкин это о себе писал. Ты забыл, кто твой отец? Престарелый дебютант, которого, если и хвалят, то сквозь зубы. А чаще игнорируют. Мои новые стихи Маковский выкинул из номера. Ладно, давай о весёлом. У тебя все беловые есть, так ведь? Пройди рукопись не спеша. Если что не так, исправляй. И меня зови. Хотя завтра я целый день в Петербурге. Вернусь только вечером.

– Папа, я почти всё наизусть помню. Ты не волнуйся только. А если что, Оля мне поможет: ты же ей всю книгу прочитал. А память у неё замечательная…

– Не так уж много я прочитал, – Иннокентий Фёдорович почувствовал, что краснеет. Сын, видимо, не понимал, какие чувства связывают отца и невестку. Или делал вид. Хорошо хоть, Платон не говорит с ним о жене, когда они бывают наедине. Их отношения стерильно чисты, а он считает себя грешником. Наверное, потому, что в мыслях грешит много лет. Они с Олечкой грешат вместе. – Так что Олю лучше не трогай. Ей и так забот хватает. С детьми… Пожалуйста, Валя. Запятые, отступы, курсив – постарайся ничего не пропустить. Проверяй каждую пьесу, каждую строку. Для меня это очень серьёзно, ты знаешь. Второго провала я, наверное, не переживу.

– Папа, не будет никакого провала. Ты знаешь, что мне сказала Оля? Когда она тебя слушает, то радуется каждому слову. И огорчается, что стихи такие короткие.

– Да уж, – Анненскому захотелось сию же секунду увидеть невестку. Желание переполняло его. Идти, бежать, ехать куда угодно, только бы коснуться взглядом Олиного лица. Что за необъяснимая блажь, глупость? Как раз сегодня сердце чуть успокоилось, было вроде бы легче, чем в предыдущие дни.– Ты можешь считать меня старым занудой, но я по-прежнему не верю, что на книгу обратят внимание. Завтра покажешь мне, что получилось. Спокойной ночи, сын!

– Отдыхай, папочка. А я немножко пообщаюсь с другим Иннокентием Анненским... Поэтом.

– Валька, ты же не Макс Волошин, который думал, что есть несколько Иннокентиев Анненских. Я тот же. И в стихах, и в прозе, и в жизни. Неужели непонятно?


ПОЕЗД


День обещал быть хлопотным и тяжёлым. И сердце дало о себе знать сразу после завтрака. Пришлось прилечь. Анненский вышел из дома чуть позже обычного, но на поезд успел.

Иннокентий Фёдорович сидел у окна. За окном мелькали привычные, многажды виденные картины. И мысли крутились привычные, под стать пейзажу. Почему принято считать, что поэт должен быть молодым? Жаль, что Пушкин прожил только полжизни. А Лермонтов был совсем мальчиком, моложе его Вальки. Разве мог он в двадцать пять лет понимать Гёте? «Горные вершины спят во тьме ночной…» Где в этих гладеньких, напевных строках боль и мука нашей перекорёженной жизни? Он перевёл иначе. Стихи, нервные и рваные, с анжамбеманом посредине, ближе к оригиналу. Но не в этом главное… Анненский со страхом думал, что его перевод (да, да, с собой можно было не лукавить) сильнее. Он знал цену своим стихам. И постоянно ощущал безразличное отношение к себе, которое уже не тяготило – унижало. Даже Блок, любимый им, талантливейший Блок, написал о нём сухо и безлично. Да что они понимают, эти двадцатилетние судьи? Кто сказал, что в пятьдесят поэт должен быть списан в тираж? А Тютчев? А Фет? А Случевский? Сейчас, когда поезд приближается к Царскосельскому вокзалу, Валя вычитывает «Кипарисовый Ларец». Увидеть бы эту книгу. Подержать в руках. Прямо в глаза бьёт только что вырвавшееся на свободу утреннее солнце. Анненский улыбается ему. Как он радовался каждому новому году, мечтал встретить ещё одно десятилетие. До него всего год. Господи, многомесячный неподъёмный год, который ему не осилить. Да что год! До него целый месяц. А до этого месяца почти целый день, четырнадцать неповоротливых, громоздких часов. Чёртова прорва минут. И каждая может оказаться последней.

Поезд тормозит. Вот он, вокзал. Пассажиры встают. Случайные попутчики по жизни. Медленно идут к выходу. Что ещё остаётся?


ПОХОРОНЫ


Толпа собралась изрядная. Валентин стиснул зубы, чтобы не застонать: почти никто из этих людей даже не догадывался, кого сегодня хоронят. Кто замер в гробу в застёгнутом наглухо учительском мундире.

Неожиданно его тронули за рукав. «Простите, барин», – послышался знакомый голос. – «Что же это… Батюшка-то Ваш…» «Истопник гимназии» – промелькнуло в мозгу. Валентин Иннокентьевич кивнул и медленно обернулся: рядом стояла Ольга Петровна, глаза её были сухи, рот плотно сжат. Странно: только что он отчётливо слышал стихи. Наверное, померещилось…


Октябрь – декабрь 2011




[1] (Вернуться) вполне искренне (лат.)

[2] (Вернуться) человек мыслящий (лат.)



Версия для печати