Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2010, 2

Божий суд

Повесть

 
Дмитрий ВЕРЕЩАГИН
/ Москва /

 

 
Божий суд

повесть


По замыслу своему, читатель, предлагаемые вам рассказы людей, больных сумасшествием, я хочу построить похожими на бег коня: когда опытный кучер чувствует, что коню надо позволить бежать быстрее, он вожжи в руках ослабляет, когда же, видя, что конь уже делается мокрый от быстрого бега, он вожжи в руках держит туже, все туже. Но я его, такой литературный прием письма, использую впервые, а поэтому мой читатель пусть не судит меня очень строго, всегда желая видеть совершенную прозу. Увы, мой читатель, увы. Я и рад бы написать такую прозу (знаете, какая она у Николая Васильевича Гоголя), но — говорю вам честно — я не Гоголь.

И я не так здорово пишу, как святитель Николай Сербский, которого я, конечно, как проповедника ставлю выше Гоголя. Я его так люблю и высоко ставлю — как проповедника! — что даже краснею от зависти. Но я краснею, надо признаться, — о, каюсь в этом я, Господи! — хотя и люблю украсть; но не потому, конечно, я ворую, что очень хочу стать таким же горячим проповедником, каким был святитель Николай Сербский, — нет, я ворую иногда слова из его проповеди потому, что, читая их, я хорошо вижу, что и я такой же; я умный и, как он, горячий. Понимаете? То есть, я хочу сказать, воровство мое отличается от воровства, к примеру, господина Солженицына. Этот писатель воровал много, совершенно не краснея; для желающих узнать конкретно, как и где он воровал, я могу сказать: читайте его “Архипелаг Гулаг” и сравните его с романом “Тихий дон”, автора которого он уличает то и дело в том, что он украл у белогвардейского офицера (он же и писатель Крюков) целый мешок бумаг. А сам-то он, наш великий писатель Александр Исаевич Солженицын, сколько мешков бумаг, состоящих из сотен, нет, даже из многих и многих тысяч писем о том, как люди были унижены и оскорблены машиной сталинского режима! — сколько использовал? Понимаете, как можно умело воровать! Вот и я ворую так же умело письма святителя, как Солженицын. Да, совсем забыл сказать, что если издатели согласятся видеть на титульном листе моей книги имя святителя Николая Сербского, — пожалуйста, поставьте наши имена рядом; вы это только представьте такое: святитель Николай Сербский и Дмитрий Верещагин!

Хотя, впрочем, есть же такое соавторство композиторов Бизе и… забыл, мужа Майи Плисецкой, как фамилия? Но ближе к делу.


КЛОП


Начал профессор Казанский:

— Что видят ученые? В микроскоп они видят бактерии. В телескоп они наблюдают за звездами. Бога-то они не видят? А это значит: они ни сколько не лучше клопов. Но вы, знаете ли, что такое клопы?

— Я-то знаю, — участливо откликнулся больной по кличке Клоп. — Клоп — это не просто моя кличка. Нет, не просто. Хотите ли знать, как я был клопом?

— В натуральном виде? — спрашиваем мы.

— В натуральном, в самом натуральном. Тут, братцы, вот в чем дело. Вы знаете, конечно, какой я человек смиренный и кроткий? Настолько, что однажды я услышал голос в легком сне: “Василий, я превращу тебя в клопа”. — “Зачем, Господи?” — “А чтобы ты кусал людей, из которых исходят всякие мерзости. Вот их, таких людей, надо кусать, Василий. Не щади их!” — но хоть я человек очень кроткий, но, однако, говорю: “Но я один, Господи, а один-то в поле не воин?” — “Я тебе дам, — говорит голос, — помощников. Много дам помощников — легионы. Я тебя сделаю, поставлю генералом, маршалом даже”. — “У клопов?” — “Да. Согласен?” Я подумал: забавно стать генералом, пусть хотя бы и в государстве клопов. Я даже запел: “Как хорошо быть генералом!” Словом, я согласился.

И вот я в избе. В ней клопов, действительно, много — легионы. Когда я появился, они стали выползать из щелей наружу. Гляжу. Сколько клопов, все стены и потолок ими усыпаны.

— Кто из вас здесь старший?

— Я, — ответил самый толстый клоп.

— Кто в этой избе живет?

— Воры.

— Что вы с ними делаете?

— Да так, — говорит, — а где они теперь?

— Да пошли, — отвечает, — на дело.

Отвечает так, точно воровать — это дело!

Я стал читать им нравоучение:

— Воровать — нехорошо, это безнравственно.

— А сосать кровь из воров — это хорошо?

— Да, хорошо. — И говорю из Евангелия, что Господь сказал: исходящее из человека оскверняет человека. Но что исходит из человека?

— Вонь.

— Вонь из клопов исходит, а не из человека.

— Ой, нет, — заговорили они дружно, — из иного человека исходит такая вонь, что наша вонь — это, товарищ маршал, духи. Амброзия.

— Не будем отвлекаться… Я у вас спрашиваю философски. Господь сказал: ибо из человека, из сердца человеческого, исходят злые помыслы. Прелюбодеяния. Любодеяния. Убийства. Кражи. Лихоимство. Злоба. Коварство. Непотребство. Завистливое око. Богохульство. Гордость. Безумство. Все это зло изнутри исходит и оскверняет человека.

— Из любого человека?

— Да, практически из любого; начиная от Адама, течет она, красная река крови, полная перечисленной мерзости.

— Значит, люди все — мерзавцы?

— Практически — да, все.

— И Христос к таким мерзавцам с небес пришел?

— Да.

— Что-то даже не верится. Ведь это, — говорят, — все равно, что человеку согласиться к нам, клопам, прийти? Это, — говорят, — подвиг, на который только один человек согласился — ты, товарищ маршал.

— Нет, — отвечал я клопам, — с небес прийти к людям — этот подвиг Его гораздо превосходит мой. Вы, конечно, тоже мерзкие существа. Но люди — они сто крат превосходят вас в мерзостях своих. Вы — чего? Вы только кровь сосете! Но они уж такие мерзавцы, что я с небес никогда бы, ни за что не спустился на землю!

— А почему же Он пошел на такой героический подвиг?

— Человеколюбче. Так Он возлюбил людей. Но вы правильно говорите, что он пошел на такой героический подвиг. Такой подвиг — вот уж действительно, это героический подвиг! И вы прибавьте еще и то, что Он сам пошел на распятие.

— Как? Сам пошел на распятие? Его распяли?!

— Да, братья. Да, клопатрия вы моя. Его распяли.

— Ну, — говорят клопы, — вот это уж, действительно, мерзавцы. За это надо их судить!

— Будут. Их будут судить. Для этого скоро будет Страшный суд.

— Ну, держись, — сказал толстый вонючий клоп. — Теперь держись, род человеческий! Всю кровь из вас мы высосем!

— Вы, — говорю, — за весь род-то человеческий, пожалуй, не говорите. Ваше дело кусать воров.

— Каких воров?

— Хороший вопрос. Воры — они тоже разные бывают. Как сравнивать вора, который сидит в Государственной Думе или даже в Кремле, — как его сравнивать с вором, который ворует электроэнергию со счетчика в своей квартире?!

— Нельзя их сравнивать?

— Никак. Их сравнивать — все равно, что сравнивать копейки русские с американскими миллионами долларов.

 — А больше люди воруют?

— И больше воруют.

— Миллиарды?

— И миллиарды воруют. Там есть, — показал я на окно в большой мир, — много олигархов, которые наворовали миллиарды народных денег.

— Их там за это расстреливают?

— Нет.

— Ну, хотя бы судят?

— Нет.

— И не судят даже?

— И не судят даже!

— Эх, вот бы их покусать! Попить из них кровушку, — сказал мечтательно молодой клоп.

— И не мечтай об этом, — сказал я ему. — Таких олигархов защищает мировой сообщество.

— А это еще что такое?

— Это, молодой мой друг, — говорю я ему, — те еще законники. Благо их защищает ваш бог. 

— А кто наш бог? 

— Сатана.

— Как в мире все взаимосвязано! — сказал молодой клоп и остановился. Потому что в избу стали заходить воры.


ВОРЫ


— Как в жизни все взаимосвязано! — сказала воровка, по кличке Блоха. Она выкладывала на стол выпивку и закуску, которую они привезли с собой, вероятно, украв ее в магазине. А трое воров — Белозубый, Писатель и Рубин — затапливали печь. Белозубый был за командира, надо думать, уже и потому, что во рту у него все зубы были белые; он еще и хозяином был избы, и видно было, что он знает жизнь в деревне; он послал Писателя и Рубина к колодцу за водой, сказав им, что нельзя садиться за стол без воды. 

— Это грех! — сказал он.

Электричество не включали, надо думать, не потому, что воры боятся яркого света, или — лучше сказать — милиции; но это потому, опять же, что хозяин избы Белозубый сказал: когда изба топится, свет от нее приятнее электричества.

Когда сели за стол и выпили по первой, Блоха, посмотрев на подруг — на Певицу и Актрису — стала развивать свою мысль, говоря: “Я говорю, что в жизни все взаимосвязано… И в самом деле, это так. Ведь давно ли я была связана с торговлей, потом — с милицией, а теперь вот связана с ворами. Понимаете, как в жизни все взаимосвязано?!”

Выпили по второй и сразу по третьей, потому что Белозубый сказал, что он будет сейчас петь. После таких его слов, все они — шестеро — принялись закусывать. Хорошо закусили, плотно. И, встав, Белозубый запел: “Ямщик, не гони лошадей”.

Он пел хорошо, так хорошо, что было в это время жевать как-то нехорошо; он спел так здорово, что они ему все зааплодировали.

— Гениально, — сказала Певица. — И я скажу вам, почему гениально. Потому что, Белозубый, видна твоя русская душа. Она — невеста.

— А кто жених? — спросил Писатель.

— Господь, — ответила ему Певица. — Моя душа, Белозубый, вся принадлежала тебе, когда ты пел!

Блоха скривила нос, вероятно, потому, что она считала своим женихом его, Белозубого.

— Ха-ха, блоха! — запела она, да с какими руладами; совершенно потрясая всех своим пением, она еще и сплясала, выбежав из-за стола — вприсядку, наконец, упала и почему-то заплакала.

— Что такое? Почему ты плачешь? — спрашивал Белозубый.

— Люблю я тебя, дьявол, — отвечала ему Блоха, целуя его в губы так, как целуют из желания показать подругам, что он ее и боле ничей.

Когда Белозубый и Блоха целовались, вдруг запела воровка, по кличке Певица. Да как запела! Она исполнила романс “Дай Бог”, — на слова Евгения Евтушенко, а на музыку, по-моему, Раймонда Паулса. Голос у нее оперной певицы — контральто — да такой сильный и, без вранья говорю, не обработан учителями в певческой школе; столько в нем душевного волненья, что Блоха сказала: 

— Малинин пусть отдыхает!

— Неправда, — сказал Писатель, — Александр Малинин исполняет эту вещь тоже здорово; стихи Евтушенко кажутся очень непригодными, чтобы их петь, но, благодаря композитору, Малинин так душевно исполнил, что эти стихи стали русским романсом. Здорово! Чего стоит “Дай Бог, чтобы твоя страна тебя не пнула сапожищем”. Очень даже здорово; тут видна работа; огромная работа человека-интеллектуала.

— Куда я попал? — сказал Рубин. — Это просто певческий сад! — Большой театр пусть отдыхает! — сказал этот вор, по кличке Рубин; ударение на втором слоге, потому что он большой специалист по драгоценным камням.

Конечно, после этого выпили еще и еще раз!

— В жизни все взаимосвязано, — опять сказала Блоха, теперь все время за столом жевавшая, как корова, так что Писатель, наблюдавший за ней, подумал: “Куда в нее входит столько! Как будто ее месяц не кормили” и сказал зачем-то философски, но сдержанно: “И как далеко простираются ваши связи, сударыня?”

— По всей России! — отвечала Блоха с хохотом. Она все еще не пришла в себя от поцелуев Белозубого. — Потому что мы — Певица, Блоха и Актриса — развозим барахло всякое на самолетах.

— На самолетах? — удивился Писатель.

— Да, дорогой Писатель, — хохотала красивая Блоха. — Мы ездим и на собаках в тундре! “Увезу тебя я в тундру, — запела она. — Э-ге-гей!”

А Писатель снова спросил, удивленно:

— На оленях и на собаках?

— Да. И на собаках мы ездим. Писатель, давайте потанцуем?

— Давайте.

Он встал и они потанцевали, благо радиола играла такие томные вещи, что они танцевали, прижавшись друг к другу.

— Вы хорошо поете, — сказал он ей на ушко.

— Спасибо.

— А вам нравится Русланова?

— Да, — сказала Блоха и запела: “Валенки, валенки: не подшиты, стареньки”.

Писатель, чтобы показать ей свое восхищение, заплакал, говоря:

— Вот, действительно, это поет русская душа! Вот она, какая невеста?!

— А кто жених? — спросили у него.

— Господь; потому что Бог любит Россию.

— За что? — опять спросили у него.

— За кротость, — отвечал он, улыбаясь, при этом намеренно показывая свои белые зубы; точно как Смоктуновский в последние годы жизни.

— У вас свои зубы? — спросила Блоха.

— Нет, вставные.

— Я так и подумала! — захохотала Блоха. — Таких умных воров надо убивать!

— Таких кротких, как я, не надо убивать. Потому что мы приносим много пользы своему Отечеству.

— Уж будто б и пользу? — спросила Блоха, все еще смеясь.

— Да, именно пользу. Потому что мы, воры, сколько даем работы органам?! Ведь не будь нас, они бы совсем отупели. Понимаете?

— Ловко, подлец, ответил, — опять захохотала Блоха. — Но зачем ты себя, Писатель, называешь кротким?

— А вы разве не видите, что я действительно кроткий? — Он опустил свои красивые глазки долу. — Я такой же кроткий: да, как русский воин!

— Неудачное сравнение, Писатель.

— От чего же, неудачное?

— Потому что русский воин, он потому и русский воин, что смело идет в бой. Ведь если бы он был кроткий, то мы давно бы профукали его, наше родное Отечество.

— Напротив, милая, напротив. Потому ведь даже и само слово “кроткий” указывает нам — на что? Что надо укрощать их, свои страсти. И вот только в этом случае, когда человек научится укрощать свои страсти, он станет воином хорошим. Понимаете?

— Фью, — свистнула Блоха, услышав такую философию.

А Писатель, видя ее удивленные глаза, продолжал:

— Да и вы помогаете Отечеству в этом.

— Конкретно — в чем? И кто — “вы”?

— Вы, то есть простые люди.

Услышав такое, все перестали танцевать. И даже выключили музыку.

— Белозубый, — сказала Блоха решительно, — он говорит про нас — про меня, Певицу и Актрису, что мы помогаем богатеть Отечеству. Так, правильно я вас поняла?

— Да. Очень вы правильно поняли меня, сударыня.

— Пахнет жаренным! Объяснитесь, сударь, — сказал Белозубый строго.

— Пожалуйста. Я так говорю потому, что вши и блохи всегда есть на Руси. И они — именно они! — делали русского человека кротким.

— Нет, ты сказал: “русского воина”, так?

— Да, конечно, и русского воина. Потому, конечно, покусанный ими…

Он замялся, а она пришла ему на помощь:

— Блохами и вшами, не так ли?

— Да, милая. Покусанный так — вшами и блохами! — он, русский-то воин, нередко похож был, знаете, на кого?

— На кого?

— На маршала Жукова.

— Вот это да! — сказала Блоха. И крутанула пальцем около виска, говоря: — Крыша у мужика поехала!

А Писатель, совершенно не сердясь на нее, продолжал:

— “Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю”. Вот они ее, русские воины, такие и наследуют.

— Какие?

— Кроткие, кроткие, сударыня.

— Как маршал Жуков?

— Да, как маршал Жуков. Ведь он был настолько смиренный и кроткий, что у него Верховный Главнокомандующий — Сталин, генералиссимус Иосиф Виссарионович, спрашивал: “А как ви думаете? Гитлер покончит жизнь самоубийством?” “Прикажите, товарищ Сталин! И он покончит жизнь самоубийством”. Понимаете, ведь только такой он, русский-то воин, покусанный вшами до костей, становится, наконец, кротким? Так что скажи генералиссимус Сталин: “Братья и сестры! Ви завоевали Берлин; а смоги ли бы ви завоевать и Пэкин?” “Да, товарищ Сталин! Прикажи, и мы завоюем и Пекин!” “А смогли бы ви завоевать еще и Японию?” “Да, товарищ Сталин! Прикажи, и мы завоюем!” “А смогли бы ви, братья и сестры, еще завоевать и Амэрику?” “Да, товарищ Сталин! Прикажи — и мы завоюем!” Вот, пожалуй, и вы уже теперь видите, господа воры, какое смирение и какая кротость у нашего русского воина?! Но — я это особенно подчеркиваю! — все это только потому, конечно, что мы, русские люди, хорошо слышим, что читают в храмах Господних: “Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю”.

И так он, этот философствующий вор, говорил еще много им, русским ворам, о кротости русского воина, — но, наконец, решив, что пора уже и закругляться, сказал:

— А скажи, любезная, каким вам представляется будущее нашей многострадальной России?

— Будущее, любезный Писатель, мне представляется вшивым.

И все вдруг захохотали.


МАШУРА

(Рассказ Белозубого)


— Писатель, пожалуй, я с тобой согласен, — отозвался Белозубый на толкование кротости им, Писателем. — Да, конечно, Георгий Константинович Жуков, если именно так понимать, что есть кротость, человек и есть именно такой. Да, конечно; как иначе ему можно стать маршалом? Тем более в таких условиях, когда все жилки-то дрожали, поди, у него: при встрече-то с хитрым таким и каверзным сверхчеловеком, каким был наш Сталин?! Именно так: только когда возьмешь себя в руки, когда укоротишь все страсти свои, когда станешь, наконец, похожим на ягненка при встрече с ним, товарищем Сталиным! Вот эта она, такая благоприобретенная кротость, и сделала его, Жукова, маршалом!

Я, между прочим, знал такую женщину. Она здесь, в нашем селе жила. Мария Златарева, но звали ее все от мала до велика Машура. В деревне и кличка важна, она говорит о многом. Я сейчас вот, когда произношу ее, вижу пьяную старуху, одетую во все времена года в шинель генеральскую. Шинель ей подарил Василий Яковлевич Уваров, — генерал, герой Советского союза. Он летом всегда приезжал к нам, как он говорил, воздухом подышать. Ну, конечно, и половить рыбки: стерлядей, судари; страсть, как любил порыбачить. Даже оставался, как и все мы, ребятня послевоенная, на реке нашей, Сурушке, ночевать — “на ночь”, как мы говорили. И однажды, когда полетела метель, заснул он у костра, прямо в своей генеральской шинели, — она от костра и загорелась. Мы ее тушили; кто за водой скорей бежит, кто песком ее засыпает… Короче, шинель потушили; но дыра на ней приличная, судари, так и осталась. Вот ее, эту шинель такую генеральскую, наш генерал отдал Машуре. И как он угодил ей, подарив такую вещь! Она, в какой бы избе не ночевала, нигде, бывало, не ложится спать иначе, как сама шинель эту бросает на пол, говоря:

— Вот моя постель! Шинель — это кровать моя походная, подушка и одеяло!

Вспоминаю такой случай; дело это было на страстной неделе — в пятницу, в аккурат перед самой Пасхой. А мы уху на Суре — на Красном Яру — готовили; причем, какую уху? Царскую уху! Знаете ли вы, что это значит? Это значит: надо варить ее три раза; и рыба должна быть какая — стерляди; впрочем, когда первый раз ее варишь — можно всякую рыбу бросать в котел; но вот она уже готова — и ты рыбу, какая попроще, отбрасываешь на землю; и теперь варите еще два раза ее, царскую уху, безжалостно вылавливая из котла язей красноперых, плотву, карасей и даже ершей, — тогда в Суре нашей, знаете, еще водились даже и ерши; но стерлядей, конечно, ты бережешь теперь, как зеницу ока; благо, ведь, это царская рыба; а потому и уха называется так: царская уха.

И я, помню, замерз. Благо рыбу мы ловили бреднем, а вода-то еще полая, — она до того холодная, что мурашки на теле от страха выступают, судари. Ведь надо заплыть с бреднем до половины озера: такой был у нас большой бредень. На озере Кувакорки ловили; потом перебирались через болото на Красный Яр; потому что уху мы готовили всегда на Красном Яру; благо, какое это место? Берег крутой, с него видно сразу три деревни, и станцию Суру нам слышно так, что мы сразу определяем, какая пришла электричка.

Я прибежал домой, и мне надо бы сразу на печь, на теплую нашу печь, матушку; но там — гляжу — человек лежит.

— Эй, кто тут?

— Я.

— Кто ты?

— Я тебе сказываю: я!

Ясно, это Машура.

— А ты чего на печь забралась?

— Чай, тебя жду. Хочешь выпить? — Она ищет сумку. Находит ее под головой. Достает початую бутылку портвейна, или — как она говорит — парфушку. Слезает с печи и ставит бутылку на стол. Да как уверенно, — как в своей избе она у нас хозяйничает. И когда пришла мама, увидела она стол, уже накрытый, благо я слазил в погреб и вынул огурцов, грибков — судари! Груздочков. А капуста у мамы — это просто объеденье. Но, видя такой стол, мама нами не довольна: — Эка, как пышно разгулялись! Как вам только не стыдно?!

— А чего? — спрашиваем мы.

— Да, чай, страстная неделя идет; Господи, прости нас грешных!

— Ай, правда, — спрашивает Машура. — А я и забыла.

— Да, Машура, правда. Ты хотя бы маленько попостилась… а?

— Постись сама… А мне, — говорит, — уже неколи.

— А чего?

— Умирать думаю! Пора. Маша, — говорит она маме. — Ваня мой зовет меня к себе.

— Только у меня не умирай, — мама ей. — Не здесь, не у меня в избе.

— А ночевать-то хотя бы оставишь?

— Знаю, как ты будешь себя вести плохо!

— Избы тебе жалко… Жадная, пра, жадная.

— Я тебе дам жадная!.. На! — бросает ей мама с печи фуфайку. — Стели сама!

— У меня своя есть шинель. Вот она. — Она идет к двери и там снимает шинель свою, висящую на стене. — Это и кровать моя, и подушка, и одеяло.

— Будешь? — спрашивает меня Машура, совершенно теперь не обращая внимания на слова хозяйки этой избы.

— Пей, — говорю, — допивай, теть Маша.

— Дай мне хлеба, сударь.

— Зачем?

— Щас увидишь.

Я сходил в чулан и принес хлеба. Она, отрезав ломоть, стала его крошить в миску, а потом вылила туда из бутылки весь портвейн, парфушку.

— Это, — спрашиваю, — что за новый способ выпивания?

— Это хороший способ! По мозгам, соколик, ударяет хорошо!

— Ой, мерзавка! — мать моя ругается на нее с печи. — Чему ты учишь молодого человека?

— Бережливости! Как с одной бутылки спьянеть обоим?!

И точно, когда мы таким способом допили всю бутылку, — и, закусывая и выпивая одновременно, — мы стали оба пьяные. У нас языки даже стали заплетаться. Наконец, устали. И решили лечь мы отдохнуть. А мать — она уже на печи храпела.

Ну, и ночка была! Не дай, Господь, еще мне такую!

— Ваня, Ваня, — слышу, она зовет его, мужика своего, который не пришел с войны, — Великой Отечественной. — Ложись вот тут, ложись со мной, Ваня.

— Вдруг в избе, гляжу, электрическая лампочка стала краснеть. Нить накала покраснела, судари. Почему? А, товарищи? — спросил рассказчик.

— А черт его знает, — отвечали ему воры, его товарищи.

— Именно, — сказал рассказчик, — черт это знает! Откуда такая энергия пошла, ведь нить накала — вольфрамовая нить! — сделалась красная? И он явился. Иван, или — Полтора Ивана. Так мужика ее звали в деревне, в селе нашем. Я, однако, перекрестился. И открыл один глаз. И что я вижу? Он стоит белый, как печка.

— А может, это печка и была, — сказала Блоха, почему-то дрожа всем телом.

— Может! Тогда, скажи мне, почему у меня поднялись волосы дыбом?

— Как у меня сейчас, — сказала Блоха. — Это, пожалуй, от испуга?

— Какого? Ты что думаешь: я боюсь ее, беленой печки?

— Ну, ночь же, — сказала Гнида.

— Хорошо. А почему электросчетчик в избе заработал? — ширк! ширк! — заработал счетчик, закрутился он, как телега не смазанная. И я увидел такое, что закрыл глаза крепко, говоря шепотом: — Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного!

Как они стали любить друг друга! Она — слышу, говорит ему: “Любый мой! Самый ты любый мой! Хороший ты мой, Ванечка”.

Но он ей, однако, чего-то строго сказывает. Потому что, слышу, она перед ним оправдывается:

— Ты что, Ваня, думаешь? Или я с кем жила? Да разве я променяю тебя на кого? — и завыла: как воют волки в поле. — Да я тебя, Ваня, могу ли я променять на другого? Что ты! Что ты! Один ты у меня, Ваня, единственный, — а зачем я пью? Ваня, одна осталась у меня теперь радость — бутылочка. — У! у! у! — завыла опять она, — так завыла, что я опускать стал ноги с кровати на пол, на ощупь, не открывая глаз. И пошел из избы вон, только бы такого не видеть и не слышать!

Вот, судари, вы можете себе представить такое: после такой пьянки, казалось бы, уж похмелиться-то, надо? И я, сходив в магазин, похмелился. И теперь наливаю ей. Но она, накрыв стакан ладонью, говорит:

— Не пью, сударь.

— Что такое?

— Великий пост идет.

— Ну и что? — спрашиваю.

— Мне надо помочь, — и она стала мне перечислять, где и каким больным старухам надо помочь. — Поможешь?

— Помогу; если они нам помогут!

— Не дури, — сказала Машура строго. — Грех так поступать.

— Почему грех?

— Потому что грех.

И больше она на эту тему говорить не стала. Но я пошел с ней, чтобы помочь ей. Дрова пилили, она стирала, обед готовила, — в одной, и в другой, и в третьей избе; наконец, я ухандокался. И говорю ей:

— Надо принять стакан. Иначе я сейчас свалюсь.

Она вынула из сумки бутылку портвейна и налила мне полный стакан. Я выпил и, вытерев губы, хотел и ей налить. Но она — гляжу — опять накрыла рукой стакан, как бы говоря: не пью! И такое продолжалось целый день — до красной Пасхи. На Пасху я пошел к ней, чтобы ее проведать. Захожу к ней в избу, и что я вижу? Она лежит посреди избы на своей шинели. Я позвал ее — она не откликается. Я подошел к ней и вижу: она умерла.

— На Пасху умерла? — все заговорили удивленно: — Какая прекрасная смерть! Ведь говорят: кто умирает на Пасху, тот попадает в рай?

— По-моему, — сказал Белозубый, — так и должно быть в жизни. Ведь она хороший человек. И разве она не достойна, судари, стать невестой Христа?

— Достойна, — согласились воры. И продолжали всю ночь пьянствовать.


СЕМЬ РЕЧЕНИЙ ХРИСТА


1


Ну, давайте вернемся в нашу больничную палату, благо и там сейчас идут интересные разговоры, — профессор Казанский говорит: “Я ученых называю клопами, знаете, почему, — что они, ведь, не видят в телескоп Бога?! — Да, товарищи! Надо быть сумасшедшим человеком, чтобы ходить со свечкой по улице в полдень, когда над головой солнце в зените”. — Но тут в другом конце палаты заговорили про Ленина, и Ванька Наш говорит профессору:

— А зачем он днем ходит со свечкой?

— Кто “он”?

— Ленин; мать его корень, он что, сумасшедший?

— Ваня, все именно так, как ты говоришь! Благо, он какой был кроткий перед дьяволом? Всю Россию готов был продать во имя светлого будущего! И какая у него была гордыня перед Господом Богом?! — Но, — это я говорю, к примеру, — знал ли он речения, семь речений Христа? Да нет, конечно; потому что он считал — это ниже его достоинства, ниже его революционного достоинства! — Да и вы, судари, знаете ли вы их, семь речений Христа? Господь сказал нам их с Креста!

Первое речение: Отче! Прости им, ибо не знают что делают.

В Его речении этом — истина, большая истина: все злодеи, все мерзавцы мира не знают, что делают! — Да, не знают. Благо ведь они, убивая праведников, себя убивают; и они прославляют тем самым Самого Бога. Вот вам такой пример. Наши революционеры во главе с Лениным убили царя, Николая Александровича! — Еще пример: в Бутово расстреляли они много тысяч священников. А в итоге-то что: и наш царь-батюшка со всем его семейством, и все бутовские убиенные стали святыми. И они, конечно, вошли в Царство небесное, тогда как расстрелявшие их большевики — где? Где они находятся ныне?! — Попирая Божий закон, они не видят жернова, который невидимо опускается на них, чтобы смолоть их в прах. Богохульствуя, они не замечают, что лица их превращаются в скотские морды. Опьяненные злом, не знают, что делают!

Второе речение: Истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю.

Он это говорил раскаявшемуся разбойнику на кресте. И не только ему, конечно, таких грешников много на земле; разве многомиллионная коммунистическая партия — не разбойники; да и мы все в больнице нашей, — разве не такие же грешники? — Я, судари, вам честно признаюсь — такой грешник, что и меня надо бы распять на кресте. И вся наша страна — это страна красных разбойников! И значит: Евангелие приводит такой пример, знаете, не для устрашения, но только с одною целью, чтобы вселить надежду в человека. Все кайтесь, хотя бы и в последний миг! До последнего вздоха, судари, Господь спасает нас всех, кто имеет хоть немного желания быть спасенным!

Треть речение: Жено! Се сын Твой.

Эти слова меня приводят в жуткий трепет. Почему? Да потому, что Его так избили всего, что на Нем уже лица не было, — это был один сплошной кусок мяса, из которого — под палящим солнцем! — сочилась кровь; На Него садились мухи; и, понятно, Его уже трудно было узнать: который из троих, Ее сын? И если бы Он не подал голос, не заговорил с Ней, Она могла бы и не узнать Его. Хотя, что я говорю: могла не узнать. Какая мать не узнает своего сына, хоть бы и распятого, уже которого искусали так мухи, что солнце даже не могло такого зрелища видеть. Оно — как от стыда! — в тучи спряталось. И стало темно. Подул сильный ветер — и на земле зной от немилосердно палящего солнца стал спадать. Солнце, это так в Евангелии говорится, стало черным. И люди, посмотрев на черное солнце, затрепетали от страха. Вот этого, именно этого не хватает нам ныне: черного солнца, дабы почувствовать жуткий трепет.

Четвертое речение: Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?

Люди, читающие это речение, понимают его по-разному: некоторые люди приводят место это из Евангелия в качестве доказательства того, что Он — не Бог, что Он — человек. Ведь Он — жалуется, что Отец Небесный Его оставил.

Не оставил Его Отец Небесный, не оставил. Все это не так надо понимать, а иначе. А именно: в этом речении звучит давний разговор Бога Отца с Авраамом; последний тоже пожертвовал, было, своим сыном; но, однако, зачем — вот это нам непонятно, не понимаем мы этого, читая Ветхий завет. Но вот теперь, читая Новый завет, понимаем — разницу такую: почему и Сталин говорил так: “Я рядовых солдат не меняю на маршала”. Понимаете, какой он подлец и лицемер, этот наш Друг и благодетель всех народов мира? Сволочь ужасная. А люди многие так думают и говорят: вот, де, какой человек, — он даже сына своего пожертвовал во благо справедливости. Глупые, Господи, какие глупые русские люди!

Пятое речение: Жажду.

Господь висит на кресте, Он весь измучен: ведь жара была такая, что воздух горячий был, как в печке. И когда римский солдат, легионер дает ему губку, смоченную в уксусе, — я вижу это, даже во сне! — и думаю: какое издевательство! — неужели тогда в людях совсем, ведь совершенно не было ничего человеческого? Да; а все только одно звериное, дьявольское! — но так ли это? Нет, это совсем не так. Оказывается, — об этом говорит святитель Николай Сербский, — тогда уксус, винный уксус пили, употребляли его в жару в качестве напитка, благо утоляющего жажду. Это — во-первых. И, во-вторых, речение это — жажду! — говорит нам о вере христианской: уже скоро люди все во вселенной испытают ее — жажду любить Господа Иисуса Христа!

Шестое речение: Отче! в руки Твои предаю дух Мой.

Это речение представляется нам, людям, ценным, пожалуй, так же в связи с тем, кого любить, какого Бога? Восточно-китайско-индийского; они все молятся, как вы знаете, не Христу, а своим богам, которых на планете нашей много — легион, и все они настойчиво говорят, и даже убедительно говорят (да, конечно, убедительно, раз так много людей на земле, верующих богам всяким и разным), — они верят, что дух человеческий переселяется в животных, так что в новой жизни наш дух переселится, знаете, в кого? В кого только он не переселяется! И вот это речение, истинное речение Христа говорит нам о том, что дух Свой Господь Иисус Христос передал в руки Своего Отца, Отца Небесного. Так что буддисты, пифагорейцы, оккультисты и все те философы, которые баснословят о переселении душ умерших в других людей, или в животных, или в растения, или в звезды и минералы. — Братцы, пусть они отдыхают!

Седьмое речение: Свершилось!

Свершилось, но что именно: а, судари, что? А свершилось вот что. Все религии и верования на планете людей — это не серьезно. Да, не серьезно! Потому что Истина, это — Слово, Которое сотворило вселенную. И солнце. И луну. И звезды. И планету Земля, и все, что есть на ней, — это сотворило Слово. И когда говорят о том, что вселенная наша будто бы берет свое начало от Большого вселенского взрыва. Это, братцы, несерьезно. Это говорят ученые, которые далеки от Бога. Они — лучи, оторванные от Солнца. Аминь.


2


— Но тогда ничто еще не совершилось, что свершилось после Его смерти. А именно, что свершилось после Его смерти? Во-первых, Он воскрес; во-вторых, если бы Он умер и не воскрес, то не было бы и Евангелия, но был бы один Ветхий завет, как единственно Богом данный закон, а Истина и Благодать — навсегда были бы утеряны; в-третьих, после Его смерти на планете людей свершится и то, наконец, что люди поймут: Он есть Слово, сотворившее вселенную; в-четвертых, относительно мамоны, что сказать: мамона — это есть осень всего человечества; в-пятых, люди еще и то поймут, что философия людей — это есть хождение со свечкой в полдень, когда светит солнце за тучами; и, наконец, в-шестых: Его проповеди — это не проповеди сумасшедшего человека, каким он казался тогда при жизни многим людям; нет, посеянная Им пшеница умерла, — и теперь она принесет урожай богатый.

— А именно? — спросил я, потому что мне казалось, он закончил свою речь, а мне всегда хочется, чтобы он говорил много, больше.

— Да, Сережа, свершилось еще многое. Человек уже теперь скоро скажет: нет рабству на земле! Идея свободы, равенства и братства — это не европейская идея, судари, это идея Христа, как и коммунизм в России — идея не Ленина, а Христа. Они ее просто украли у Него, у Господа. И еще: со смертью и воскресением Его, свершилось совершенно удивительное дело для Россиян: Его заповедь “Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю” — видна, товарищи, именно на россиянах, в России: русский народ был самый смиренный и кроткий, и Господь — вот поэтому! — одарил нас такой большой, огромной территорией. Одна шестая часть планеты, это вам что, судари, разве не осуществление Его заповеди практически?!

— Да-а, — мы удивились, слыша такое от профессора. — Вот это, действительно, здорово! И в этом нет никакой утопии?

— Какая может быть утопия, когда “очевидное-невероятное”. Я хочу сказать, что для человека невозможно — для Бога все возможно. Но, кстати, об утопии? И она стала возможной; благо все такие философствования, к примеру, Кампанеллы — это, ведь, вся та же идея Христа, судари.

— Да? — опять спрашиваю я, удивленно.

— Да, Сережа, да. Рай на земле, это неправильное истолкование идеи Христа философами-утопистами.

— А вот, кстати, — говорю, — Свидетели Иеговы? Они ведь тоже философы-утописты, не так ли?

— Молодец, что догадался. Я так говорю потому, что они тоже впали в ересь, проповедуя везде и всюду на планете людей, — ведь у них размах именно такой, планетарный; но рай-то на земле — это, конечно, утопия.

— Рай только там, в царстве небесном?

— Только там. А земля — это место, где человек готовит себя для жизни иной в Царстве богов. Вот это и есть Его возглас с Креста: Свершилось!


3


Вот теперь мы все взорвались. Так, что нас, пожалуй, слышно было на небесах. И мы установили телепатический мост, соединяющий нашу палату Кашпировского с Царством Небесным.

— Господи, — закричал я. — Я знаю, сколько ран на твоем теле.

— Сколько? — спрашивали у меня наши больные, сидевшие и на полу, и под столом. Спрашивали, потому что они думали, что я ничего не знаю. Нет, судари, я все знаю!

— Две раны на руках, две раны на ногах, одна в ребрах. Все пять ран, — кричал я громко, конечно, для того, чтобы быть услышанным на небе и на земле. — Все пять ран, братья и сестры, от черного железа и от еще более черного греха человеческого. Прободены руки, которые благословляли. Прободены ноги, которые шли и вели единым истинным путем. Прободены перси, изливавшие огонь небесной любви в охладевшие перси человеческие. Не так ли, Господи?

— Так, сын мой, — отвечал Господь, — так, моя радость.

И я теперь, конечно, еще громче закричал от радости, — и Бог откликнулся. Я, засияв, кричал:

— Сын Божий допустил, чтобы Ему железом пронзили руки ради греха многих рук — целого леса рук, которые убивали, крали, жгли, грабили, ставили сети, чинили насилие… Чтобы ему пронзили ноги ради греха многих ног — целого леса ног, которые ходили злыми путями: соблазняли невинность, угнетали правду, святыни оскверняли, доброе топтали… И чтобы Тебе, Господи, пронзили перси ради многих окаменелых сердец — целой горы каменных сердец, в которых рождалась всякая злоба и всякое безбожие, и хульные помыслы, и скотские желания; в которых во все века ковались адские планы брата против брата, соседа против соседа, людей против Бога… Не так ли: подтверди это, Господи?

— Так, сын мой, так. Подтверждаю!

— Прободены руки Твои, Господи, чтобы все руки исцелились от грешных дел. Прободены ноги Твои, Господи, чтобы все ноги отвратились от грешных путей. Прободены перси Твои, Господи, чтобы все сердца омылись от грешных желаний и мыслей. Вот, Господи, это я говорю Тебе со слезами. Видишь, Господи, слезы мои?

— Вижу, сын мой, вижу!

И я говорю моим братьям и сестрам:

— Пять ран Иисусовых — пять источников Пречистой Крови, которой омыт род человеческий и освещена земля. Понимаете ли вы это, братья и сестры? Да, понимаете, но как? Слабо, так слабо, что даже вы не способны плакать, как плачу я, братья и сестры!

— У-у-у! — завыли мои братья и сестры, да так громко, что их тоже стало слышно на небесах, в Царстве Небесном.

— Слышим, слышим вас, больные из палаты Кашпировского, — отвечали нам святые из Царства Небесного.— Слушайте, братья и сестры, своего пастыря!

И я, когда услышал, что я есть пастырь в нашей больнице, закричал еще громче:

— Из этих пяти источников истекала кровь Праведников, вся, до последней капли. Чудотворец Господь, Который умножил хлебы и пятью хлебами насытил пять тысяч голодных, умножает непрестанно эту пречистую Кровь Свою и Ею кормит и поит на тысячи алтарей многие миллионы верных. Это — Святое Причастие, братья и сестры!

Шла Великая Пятница Великого поста, и я возгласил громко, так, что меня стало слышно везде, и в раю, и в аду:

— В Великую Пятницу, братья и сестры, припадем душой к Пресвятой Богородице у Креста, чтобы и вас, братья и сестры, омыла эта животворная Кровь из пяти ран Иисусовых. Чтобы очищенными и оживотворенными душами, братья и сестры, могли вы в Воскресение радостно воскликнуть с мироносицами: Христос Воскресе!

— Воистину Вокресе! — отвечали радостно мне те, кто вверху, и те, кто внизу, под нами — в темнице, лежащие на нарах, потому что они скандалили, и за это их связали мокрыми полотенцами. 

— Сережа, когда нас развяжут?! — спрашивали они.

— Терпите, братья, — отвечал я таким скандалистам.— Христос терпел и нам велел!


4


И я говорю:

— Братья и сестры! Мост, соединяющий нашу больницу с Царством Небесным, еще станет более вам нужен, если вы на него станете твердо, и мысленно представите Путь Страстей. Путь, которым шел Господь под Крестом на Голгофу.

— Вижу Его, — закричал Кадяша. — Вижу дом, но чей он — не могу знать я. 

— Чей это дом? — закричали мы громко, так, что нас услышали в Иерусалиме. Услышали и отвечали нам: 

— Это дом Иакима и Анны, родителей Его матери. Думайте о Ней. Матери великой скорби.

— Но была ли она там, когда Господь шел под Крестом и спотыкался? — спросил я, — а, Господи?

— Была, сын мой, была. Я шел под Крестом, не как Господь и Царь царей, но точно раб всего человечества. Был Я униженный и оскорбленный! А ныне вы, все униженные и оскорбленные, несите крест свой: каждый как раб Мой, неси до своей Голгофы!

— Эй, — закричал Ванька Наш, — вы, там в Израиле! Что это за дворец я вижу?

— Это дворец Пилата. Здесь ступаем мы как по пеплу потухшего вулкана. Но огонь страсти и смрад неправды еще чувствуется. Здесь Учитель правды был судим и осужден. Здесь Образец невинности бичеван от беззаконников. Не было на Нем ни одного здорового места. Так здесь позаботились в ту ночь, предшествующую Его казни! И римские воины своими бичами только усугубляли эти раны на Его теле. Изучающим римское право и римские законы следовало бы прийти на это место, чтобы возгнушались они навеки этим бесчеловечным предательством.

Вот место, где Господь пал под тяжестью Креста. И как было не пасть? Тяжело было безмолвно перенести эту ночь, полную ложных обвинений, клеветы и лжесвидетельств, а тем паче — смрад оплевания и столько ран, сколько добрых дел он сотворил людям!..

— О Господи, — завопили мы, — если бы мы были там тогда! Мы бы, стоная и плача, подхватили Крест Твой и Тебя подняли бы мы на руки свои — и понесли!

— Понесли бы, россияне?

— Господи, да будь мы шакалы — клянемся Тебе! — и тогда бы понесли Крест Твой!

— И мы все, Господи, — завыли вверху и внизу под нами, в темнице. — все мы, Господи, клянемся: понесли бы Крест Твой!

Так кричали мы, россияне, мысленно проливая слезы на Его пути скорби, который превратился бы в реку нашего горя, если бы пролитые нами все слезы на русской земле воссоединились и взбурлили на ней!

— О, как я завидую тому еврею, — вопил Ванька Наш на всю вселенную, — которого счастливая “судьба” привела туда в тот день, чтобы взять Крест Господень и облегчить муки Тому, Кто пострадал за всех людей!

— Вот, — отозвались на наш плач там, в Иерусалиме, — мы здесь стоим, — перед домом святой Вероники. Из окна своего дома, — комментировал какой-то израильтянин, — она увидела ужасные проводы. Поруганный Лик Христа вызвал сожаление в ее девическом сердце. Оно не походило уже на лицо человека, а скорее на кусок полотна, загрязненного кровью, смешанной с плевками, потом и пылью. Сжалилась девушка: выбежала к Осужденному и чистым платком отерла Его лицо. Безмолвный страдалец не мог поблагодарить ее, но другим способом вознаградил Он эту услугу: на платке осталось изображенье Лика Христа.

— У-у-у! — выла вся наша больница, которую, конечно, было слышно не только в Царстве Небесном, но и в аду. А корреспонденты, живя в Господнем Иерусалиме, продолжали волновать наши отзывчивые души: — Вот мы и на месте, где Богородица встретилась с Сыном. Ища Его здесь и там, вышла Она из одной боковой улицы и неожиданно оказалась с Ним лицом к лицу. Едва Его узнала — эту сплошную рану величиной с человека… Но этой Раной исцелился весь отравленный грехом род человеческий. Ничего не сказал Он. Ничего и Она Ему не сказала. Но души их поняли и приветствовали друг друга. “Чадо Мое, — рыдала душа Матери, — весна Моя красная, как исчезла красота Твоя!..”

— Весна моя красная, — стонала и моя душа, — куда ты исчезла?..

И не договорил, дверь в палату открыл санитар ногой. Их было много, санитаров. Они схватили меня и стали вязать. Руки они мне на спине связали мокрым полотенцем — и повели в темницу.


ЖЕНИХ И НЕВЕСТА


Я думал, что они про меня забыли. Нет, пришли и молча, со мной не говоря ни слова, связали полотенцем руки мне и повели меня в темницу.

Странно: я, будучи наверху, думал, слыша, как кричат сумасшедшие, что это здесь, в темнице кричат, но здесь, оказывается, никого нету, — значит, это кричали под нами, на первом этаже.

Как скучно одному в темнице! Сперва не знаешь даже, что делать; ходишь туда-сюда, как зверь в клетке; каждый камешек, каждую щепочку поднимешь с пола и понюхаешь; куча мела осталась после ремонтников; на потолке горит электролампочка, сороковаттная, не больше; и я подумал, хоть бы кого-нибудь привели еще сюда.

И — надо же! — слышу, ключ в замке ворочается; именно ворочается, как будто живой; это они — санитары! — привели человека; я так ему обрадовался, что говорю:

— Мерзавцы! Помоги, братец, мне.

— Били?

— Били, сволочи. Тебя как звать?

— Зови меня — Белозубый. Меня все так зовут.

— А я Серега; меня здесь прозвали Писателем.

— Да?

— Да. Как, бишь, тебя зовут?

— Белозубый.

— А почему?

Он разинул рот и показал свои белые зубы.

— Тебя за что сюда поместили? — спросил я.

— За Машуру. Старуху так в деревне зовут. Она — моя невеста.

— Старуха?

— Она, знаешь, как пьет? Как молодая. Месяц, представь такое, пьет, а потом остановится; как конь на скаку. И она ни грамма больше в рот. Село у нас большое; так она, представь, всех больных старух обслуживает. Слов она не бросает на ветер. Если сказала: надо это сделать, то уж “я скорее сдохну, говорит, чем обману старуху больную”. Понимаешь? Я, говорит, как маршал Жуков, воюю за родное Отечество. Такая она, браток, кроткая.

— Кроткая? Пьяницы не бывают кроткими; это все равно, что про сумасшедшего человека сказать: он кроткий. Но спрашивается, почему же он сошел с ума?

— Согласен. А маршал Жуков — он, как ты думаешь, человек какой?

— Самодур.

— Нет, про него я слышал, говорят, что был он человек очень кроткий.

— Пусть говорят, язык без костей, может все сказать. Он, — я тоже это слышал от мужиков, которые побывали на войне, — пленных немцев клал на землю батальонами, Белозубый, и приказывал их танками давить. Вот он был какой, кроткий!

— Вот это, браток, похоже на правду. Но, правда здесь такая. Маршал про людей говорил так: “Люди не ангелы. Русские солдаты были не ангелы. Но, а фашисты, уж точно были не ангелы. Они уничтожили не десятки, не сотни, русских городов! А сколько они уничтожили сел, поселков и деревень? И что, им это надо все простить? Это Божий суд, товарищи!” — И ты, пожалуй, раз попал в сумасшедший дом из-за бабы-пьяницы, то уж не думай так, что она кроткая?.. Понял?

— Я и сам это уже понял.

— А как ты, говоришь, из-за нее попал?

— Мы смотрели телевизор. Знаешь, есть кинофильм “Царь”? Смотрел?

— Нет; не смотрел я, браток… Ничего фильм?

— Кому как, а мне он не понравился. Между прочим, и в этом фильме Царя делают кротким.

— Кротким? — удивился я. — Царь не может быть кротким.

— Ну, да. Правда он, этот кроткий царь, когда видит, когда народ, при выходе его из царских палат, падает на колени, — кричит: “Бунтовщики!” Потому что этому царю везде мерещатся бунтовщики. И он всех велит казнить, будь ты верный ему человек или неверный. А по-моему, это о чем-то говорит.

— Конечно. Это говорит о том, что царь такой — сумасшедший человек. Таких царей на Руси у нас было много. Возьми хоть бы и царя Петра Великого. Он ведь, тоже был сумасшедший?

— Да, конечно, Петр Первый был сумасшедший человек. Столько казнить людей! Но, друг, есть и такие люди, которым цари сумасшедшие по мысли, нравятся. Я так думаю. Но таких людей я называю собаками. Благо они, собаки-то, своему хозяину служат верно.

— Пример?

— Малюта Скуратов, Лаврентий Берия… Да таких преданных всегда было много.

— А Сталина, как ты считаешь, — спрашиваю я, дыша на руки, все еще ноющие, — сумасшедший?

— Конечно, сумасшедший. Загубить столько невинных людей! И за что, а, — почему он столько загубил людей?!

— Гордыня была у него такая. Мания величия. А народ наш кроткий; и, пожалуй, чересчур уж кроткий.

— Да, пожалуй, чересчур. Но это нас Бог так воспитывает.

— Да не Бог, — говорю, — а сатана нас воспитывает. Мы так далеко отошли от Бога, что встали давно мы на широкий путь. Это сатана нас на такой путь ставит.

— Ой, друг, не вспоминай сатану. А то сейчас сюда он явится. Ты не знаешь, сколько щас время? — спрашивает он, глядя на руку; вероятно, у него часы были на руке; но санитары, конечно, сняли. — Но, — говорит, — черт с ними; зато они у меня не нашли очень нужную нам вещь.

— Наркотик?

— Как ты догадался?

— Ты почему путаешь дни и ночи? Это, друг, наркотики.

— Да, браток, как я попьешь их месячишко, пожалуй, и ты будешь путать дни и ночи. Сейчас одиннадцать ночи, говоришь?

— Ну, да, — говорю, — пожалуй, так. А чего ты такой встревоженный?

— Сейчас увидишь, браток. — И, сказав так, он закричал: — Вон она, Машура! Здравствуй, невеста!

Она, представьте такое, отвечает:

— Здравствуй, жених. А это кто? — спросила она про меня. — Что за человек; он в Бога верует?

— Этого я не знаю; ты сама у него спроси.

Но я не стал дожидаться ее вопросов. Я вскочил и, подбежав к куче мела, схватил мелок; и стал я чертить там, в темном нашем подвале, круг с крестами. Белозубый: ха-ха-ха! Но мне было не до смеха; у меня, чувствую, волосы на голове поднялись дыбом; и я — я пополз; ползком-ползком; потом я вскочил — и бегом по кругу с крестами, начерченными мной, знаете, почему? Потому что в голове у меня всегда мысль такая присутствует: если к нам на землю прилетели существа потусторонние — инопланетяне, то надо, братья и сестры, перекрестить и лоб, и все пространство. Это, знаете, как у Гоголя; а у него все, что написано, это не сказка. Нет, это все быль! Словом, всегда готовый к защите от пришельцев, я, схватив кусок мела, очертил круг (такая черта — от чёрта спасение!) и наставил много крестов, чтобы стать для них недоступным. Истинный Бог, не вру я. Они меня так преследовали, что я думал: сейчас, сейчас они меня достанут! Его невеста предлагала мне сдаться, говоря: “Все равно ты будешь в аду! Но если ты сейчас, кум, добровольно согласишься, то я тебе гарантирую местечко в аду тепленькое”.

— Вот тебе, кума! — показал я кулак. — Хотя, — захохотал я, — если перепрыгните черту, пожалуй, я еще подумаю.

Они стали прыгать через нее, через черту с крестами; но — гляжу — она и он (жених и невеста!) заорали благим матом. Почему? Потому что никакая потусторонняя сила не может одолеть крест Господень.

Они начали применять еще разные хитрости. Вдруг, смотрю, появилась баба-яга на метле и избушка на курьих ножках. А я что должен делать? Ну, конечно, надо идти туда, в избушку; благо баба-яга говорит ласковым голосом: 

— Я тебя, кум, зажарю на сковороде в горячей печи — как в геенне огненной — и съем. Благо, кум, грехов у тебя много. Но если я тебя съем, то и все грехи твои съем. И ты снова будешь безгрешный.

— Если съешь, — отвечал я. — Но ты сначала съешь, а потом хвались.

— Смышленый, блин, попался! — сказала она жениху. — Ты что, посоветуешь, а, Белозубый?

И она говорит коту: “Выцарапай глаза ему!”

— Не говори так, — сказал Белозубый.

— Почему? — сказала баба-яга.

— Потому; или ты не видишь, какой он? Он так наподдаст ему, что только ты и увидишь его, кота своего!

— А я ему дам ветчинки.

— Зачем? — говорит ей жених. — Он сожрет ее, — это ей говорит жених про меня, — еще и спасибо тебе скажет; благо им, больным сумасшествием, ветчину не дают в больнице.

Но я подумал: “Вот бы на обед, действительно, дали нам на Пасху ветчины. Вот тогда, пожалуй, подумал бы, как и кому продать свою душу”.

Гляжу: я в избушке; но она стала вдруг пространная, как Зимний дворец в Санкт-Петербурге, представьте такое!

Я, однако, выбежал из этого дворца голографического; как вдруг, чувствую, кто-то трется о мою ногу. Кто? Кот. Да какой он здоровый; не меньше, чем кот Фагот у Булгакова.

— Чего тебе, а, котяра? — спросил я.

— Ветчинки бы, Серега, покушать, — кот мне отвечал человеческим голосом.

Гляжу, а ветчина вот лежит, рядом. Я говорю ему:

— Да вот же она? Бери и ешь!

— Нельзя.

— Почему?

— Потому что она, Серега, отравленная; но если человек ее возьмет в руки и перекрестит с молитвой “Отче Наш”, то она снова сделается съедобной.

— Я, — говорю, — могу это сделать. — И, перекрестив ее, прочитал молитву “Отче Наш”. И подаю ему: — На, ешь!

— Нет, сначала ты съешь кусочек сам.

— Зачем?

— Так надо, Серега.

Хитрый какой, однако; но он, стало быть, это слышал наш разговор про то, как у царя Ивана Грозного, и у Петра Великого, и у нашего Иосифа Виссарионовича Сталина были такие вот люди, специально они для того, чтобы пробовать все кушанья.

Я попробовал и говорю:

— Вот, как видишь, я живой.

— Погоди, — говорит, — через некоторое время мы посмотрим, будешь ли ты живой.

— Что, — говорю, — мы тут год будем ждать?

— Может, и так.

— Нет, — говорю, — я не могу так долго ждать.

— Почему?

А я и отвечать не знаю что. Что надо говорить в таком случае?

— Ешь, — говорю, — кушай, мой миленький.

— Ой, какой ты ласковый. Я ведь тут сколько времени стою, но не видал я давно человека такого ласкового. Слушай, милый, — он тоже ласково говорит, — я тебе за доброту твою, радость моя, дам совет хороший. Беги ты отсюда скорей. Но! На выходе еще раз перекрестись у ворот; они такие тяжелые, что их ты не сможешь один отворить. Ты сделай вот как. На проходной там, радость моя, увидишь человека, похожего на собаку. Голова у него такая, как у собаки. Но ты не думай про него плохо. Он, хоть и похож на собаку, но человек хороший. Если ты и ему дашь покушать, — на-ка вот, отдашь ему, это пусть хоть и взятка, но когда она от доброго человека, как ты, это уже и не взятка.

— Понял, мой хороший, — сказал я.

И бегом побежал к проходной; там, увидев собаку, похожую на человека, или человека, похожего на собаку, — благо такая похожесть в жизни всегда есть, — я дал ему ветчинки и говорю:

— Ты, дружочек, не подумай, что она отравлена? Вот гляди! — И я ее, ветчину эту, всю съел. Гляжу, остался кусочек грамм на пийсят. — Прости, — говорю, — мой милый. Я так увлекся, что всю ее и слопал, подлец.

— Ничего, — говорит он, — и за это спасибо. Я сколько работаю у бабы-яги на проходной, никогда я не видел человека такого, чтобы он говорил ласково.

— Открой мне, радость моя, ворота.

— Да я и рад бы, мой хороший, тебе открыть. Но они без масла не открываются.

— А где масло?

Он посмотрел направо-налево: никого рядом нету? И говорит:

— Вон, видишь, бочка? В ней масло.

— Конопляное?

— Да. А почему ты знаешь?

— А я чувствую: запах такой, как от конопляника.

— Надо же, — говорит, — какой у тебя чуткий нос. Прямо, как у собаки на границе. Ты где служил?

— На границе.

— Ясно. Вот, ты того масла подлей под пяточки воротам. И ты легко сам откроешь их. Но! Когда ты выйдешь из ворот, на тебя набросится баба-яга, говоря: “А за наркотики душу свою ты отдашь мне?” — “Да, скажи ей, я отдаю, бабушка”. И она тебе даст таблетку, и ты ее съешь, но у тебя закружится голова. Ничего. Это даже хорошо. Тебе станет очень хорошо! И ты жди теперь, когда запоет петух.

— Ку-ка-реку-у! — запел петух.

Я проснулся. Голова у меня болит. Потому что он, Белозубый, сумел как-то пронести наркотик. Мы наглотались этой дури. Так наглотались, что когда пришли за нами санитары, мы орали в два голоса: “Валенки, валенки: не подшиты, стареньки”.


ПАСХАЛЬНЫЙ УЖИН


1


Белозубый. Он интересный человек. Представьте такое: он пробыл в нашей палате только две недели, но перезнакомился со всеми людьми в больнице, выяснив: и как звать, и кем работал, и есть ли дома нянька или собака. Даже наш профессор Казанский ему дал свои координаты. Белозубый, по выходе из больницы, сразу поехал к его жене Елене Веньяминовне. Она, увидав его золотые зубы, так сразу и растаяла. Ей лет тридцать, потому что она вышла за профессора, когда он был в самой громкой своей славе, думая, ну вот теперь-то она поживет, как в раю; она никак не думала, что профессор может сойти с ума.

— Проходите, — сказала она; но когда Белозубый проходил, он случайно коснулся ее молодой груди, про себя думая: “Она молодая и я тоже не старый!” — Вы от мужа?

— Да. Александр Исаевич передает вам большой привет.

— Спасибо, — и она пригласила Белозубого в свои шикарные апартаменты. Пять или шесть комнат он насчитал, когда она его водила по шикарным свои апартаментам, показывая: то какие-то паруса корабельные на море и на суше, то Китай с великой своей китайской стеной, то Англию с битлами, среди которых она красуется, то в Африке с тиграми и львами.

— Ой, Боже мой, — сказал Белозубый. — Вы самодостаточная женщина!

— Самодостаточная? — удивилась она!

— Конечно, — сказал Белозубый. — Мне ваш муж про вас говорил, что вы самодостаточная женщина.

— Да, — удивилась она. — А почему он так говорил?

— Мы беседовали с ним о науках. И я у него спросил, как он считает: МГУ — это хороший университет? Он сказал: да, это самодостаточный университет. Так говорит, и считает, и моя супруга Елена Веньяминовна. А почему, спросил я. А потому что ответил он, моя супруга очень самодостаточная женщина.

— Он так сказал?

— Да, Елена Веньяминовна.

— Тогда, — сказала она, — поедемте к моей подруге в гости.

Она стала звонить свой подруге по телефону, что у нее в гостях ученый, большой ученый. А та ей отвечала, чтобы она немедленно привезла его, Белозубого, к ней.

Они взяли такси и поехали к ее подруге.

— Вот он, — представила Елена Веньяминовна Белозубого, — этот ученый.

— Здравствуйте, — поклонился ей Белозубый. — Я рад с вами познакомиться. Он взял ее руку и поцеловал.

— Проходите, — сказала она. — У меня гости, но пусть это вас не беспокоит. А звать меня Елена Васильевна.

Они прошли в еще более шикарные апартаменты, чем у Елены Веньяминовны. Так что Белозубый подумал: “Вот это, действительно, можно будет познакомиться!” И он стал знакомиться.

— Я Виктор, — представился он.

— А как ваше отчество? — спросила Елена Васильевна.

— Я еще совсем молодой человек. Елена Васильевна, можно вас на минуточку.

И он пошел на кухню. “Надо же, подумала про него Елена Васильевна, он все уже знает: и где у нас кухня, и где туалет”.

Она вышла к нему в коридор, и он ей говорит:

— Елена Васильевна, у меня сегодня день рожденья, и нельзя ли нам что-нибудь сообразить?

— Но ведь это же денег стоит? — сказала Елена Васильевна.

— Вы о деньгах не беспокойтесь, — сказал ей Виктор, улыбаясь. Ведь вы же знаете, что я бизнесмен. Для меня деньги не играют никакой роли. У вас под домом — ресторан. Шеф-повар, — он ей снова улыбнулся, — мой друг. Сейчас я ему позвоню, и он пришлет нам все, что мы пожелаем.

— Но это будет стоить больших денег. Вы видели, сколько здесь гостей?

— Да, я посчитал. Десять человек.

Надо же: он уже посчитал сколько человек! Он тут же стал звонить своему другу шеф-повару. И буквально прошло каких-нибудь минут пять-семь, как уже в дверь позвонили. Она пошла открывать дверь — а там уже стояли официанты с подносами.

— Мы выполняем заказ Виктора.

Они прошли в комнату и сервировали стол. Официанты удалились, а все гости, видя такое шикарное угощение, стали садиться за стол, чтобы отпраздновать день рожденье Виктора. А Виктор не садился, он начал прочищать горло, говоря:

— С вашего позволенья я вам спою свой любимый романс. “Дай Бог” — на слова Евгения Евтушенко, а музыку написал Раймонд Паулс.

— Когда он закончил петь, в комнате стояла такая тишина, что можно было подумать — человек родился.

— Гениально! — сказал Анатолий Тимофеевич, профессор, доктор биологический наук. Да они и все тут были не простые люди, а ученые, со степенями.

А наш именинник, видя, какое он произвел впечатление, достал свой дипломат, который он поставил под стол и, вынув из него рукопись, сказал:

— Господа, я вижу, что вы люди здесь все знаменитые и очень талантливые. Поэтому, позвольте мне прочитать вам небольшой рассказ. Страшно хочется узнать ваше мнение.


2. Легенда о трех лучах


Белый, голубой и красный лучи сияли однажды вместе с остальными лучами солнечными. Но до времени захода солнца эти три так привязались к определенному месту на земле, что не успели вернуться домой вместе с остальными и оказались отрезанными от солнца. Когда же солнце зашло, они испуганно переглядывались, видя стену мрака и слыша из-за горы предречение солнца:

— Забытье посылаю на вас, да будете неизвестны друг другу.

И стало так. Лучи скрылись в земле и забыли друг о друге.


* * *


Летели дни, летели ночи, а остальные солнечные лучи с интересом вглядывались в землю, не отыщут ли троих забывчивых братьев своих, но не находили их. Да вот как-то утром посмотрели они и обнаружили, что белый, голубой и красный лучи стали политическими лозунгами: белый назвался — Свобода, голубой — Равенство, а красный — Братство. И они друг друга не узнавали, вот ведь что интересно!

При этом Свобода, товарищи, ненавидела Равенство: так же, как Равенство ненавидело Братство.

И случилось так, что Свобода подсыпала яду в мед, предложив его выпить Равенству, а тот вкусил и дал Братству. Оба они пали замертво. Тем временем Свобода полила маслом царский дворец и подожгла его. Когда же ее уличили и стали преследовать, она, смятенная, забежала в то помещение, где уже лежали два мертвеца, и сгорела вместе с ними, ей Господи так.

Проходили дни, проходили ночи, а остальные солнечные лучи с интересом вглядывались в землю, не увидят ли, что случилось с троими забывчивыми братьями их, но не видели их. Да вот как-то утром посмотрели и обнаружили, что Свобода, Равенство и Братство опять вместе: они опять живут в Париже, но не узнают друг друга.

Да, они друг друга не узнали. И ненавидела Свобода Равенство так, как Русское братство ненавидит Свободу Франции. И случилось так, что червь изгрыз всю сердцевину лозунга Равенства, тогда и Свобода засохла в Париже, и почему-то в России опять не стало Братства, ей Господи так.

Бежали дни, скользили ночи, а остальные солнечные лучи с интересом вглядывались в землю: не увидят ли, что далее происходит с тремя забывчивыми братьями их, но не находили их. Да вот как-то утром посмотрели и обнаружили их, что белый, голубой и красный лучи опять красуются на земле: белый — опять Свобода в Париже; голубой — опять Равенство в Германии, а красный — опять Братство в России.

И они друг друга не узнавали. И ненавидела Французская Свобода Равенство Германии, так же как Русское Братство Французскую Свободу. Однажды Свобода обвилась вокруг Равенства и задушила его, а Русское Братство бросилось на них и растерзало. И упали они все трое замертво на дорогу, и множество колес прошлось по ним, растерев их в пыль.


* * *


Щебетали дни, басили ночи, а остальные солнечные лучи с интересом вглядывались в землю, не увидят ли, что далее происходит с тремя забывчивыми братьями их, но не находили их. Да вот как-то утром посмотрели и обнаружили, что белый, голубой и красный лучи опять красуются на земле: белый — опять Свобода в Париже; голубой — Равенство в Германии, а красный — Братство в России.

И они, конечно, друг друга не узнавали. И ненавидела Французская Свобода Равенство Немецкое, так же как Русское Братство ненавидело их обоих. И случилось так, что Равенство завоевало всю Европу, и стало говорить устами Гитлера: Германия превыше всего, но Русское Братство, так успешно воевало с фашистами, и бравым маршем прошлось по Европе, ей Господи так.


* * *


Спешно проносились дни, спешно проносились ночи, а остальные солнечные лучи с интересом вглядывались в землю, не увидят ли, что далее происходит с тремя забывчивыми братьями, но не находили их. Да вот как-то утром посмотрели и обнаружили, что белый, голубой и красный лучи опять красуются вместе на земле: белый — Свобода в Париже, голубой — Равенство в Германии, а красный — Братство в России.

И они друг друга не узнавали, вот ведь что интересно!

Мораль: нельзя отрываться от солнца, а тем более — от Солнца с большой буквы.


3


Первый отреагировал на читку легенды профессор Анатолий Тимофеевич:

— Эта ваша миниатюра, Виктор, та еще штучка. И вот почему я говорю так. Тут религией попахивает.

— Почему? — удивился Виктор. — Почему религией?

— Вот теперь вы меня послушайте. Как это ужасно для Бога — стать человеком, облечься в человеческое тело и сойти жить среди людей, чтобы их учить, направлять и спасать.

— Анатолий Тимофеевич, да разве я об этом писал, как вы говорите, миниатюру?

— Послушайте меня. Вы все поймете после, когда я предложу представить себя гусеницей или пауком, или змеей. Вот представьте, что вам кто-то говорит: нужно, чтобы ты человек, стал гусеницей, облекся в тело гусеницы и пошел жить среди гусениц, чтобы их учить, направлять и спасать или: нужно, чтобы ты, человек, стал пауком, облекся в тело паука и пошел жить среди пауков, чтобы их учить, направлять и спасать. Или: нужно, чтобы ты, человек, стал змеей, облекся в тело змеи и пошел жить среди змей, чтобы их учить, направлять и спасать. Представьте, что вам надлежит отказаться от человеческого облика, покинуть родных и друзей, оставить библиотеки, пение и музыку, выйти из своего хорошо построенного, украшенного и освещенного дома и поползти, как гусеница, среди других гусениц по траве или начать пресмыкаться, как змея, среди других змей в пыли, или начать плести свои сети для мух, как паук, среди других пауков. И еще раз представьте, что вы станете гусеницей, от которой все люди отворачиваются как от мерзости; или станете змеей, от которой все люди и все животные отворачиваются с ужасом; или станете пауком, которого метлой, как нечистоту, выметают из помещения. А при всем этом, представьте, что вы остаетесь с человеческим сознанием, То есть и в виде гусеницы мыслите и чувствуете совершенно как человек; и в виде змеи мыслите и чувствуете совершенно как человек; и в виде паука мыслите и чувствуете совершенно как человек. Не правда ли, уже от самой мысли о такой ужасной метаморфозе у вас кровь стынет в жилах? Ибо потерять человеческое сознание и стать гусеницей, и жить среди гусениц с сознанием гусеницы — это еще куда ни шло; и потерять человеческое сознание и стать змеей, и жить среди змей с сознанием змеи — это еще куда ни шло; и потерять человеческое сознание и стать пауком, и жить среди пауков с сознанием паука — это еще куда ни шло. Но остаться при полном и чистом человеческом сознании, при человеческих мыслях, чувствах и желаниях, а быть гусеницей, змеей или пауком и жить среди гусениц, змей или пауков — от этого действительно у человека стынет кровь в жилах. Пожалуй, вечная смерть значительно лучше, нежели такое? Разве что лишь необъяснимая любовь (безумие, сказали бы все люди на земле) к гусеницам, змеям и паукам могла бы вызвать у какого-нибудь человека желание стать гусеницей или змеей, или пауком, чтобы их непосредственно — как равный среди равных, как пресмыкающийся среди пресмыкающихся, как гад среди гадов, — учить, направлять и спасать. Погибнуть в сражении за родину или броситься в огонь за своего друга — неизмеримо меньшая жертва по сравнению с такой ужасной метаморфозой; нет, это даже не жертва, а лишь удовлетворение самолюбия, по сравнению с такой ужасной метаморфозой.

Но все же такая ужасная метаморфоза — ужас меньше, в сравнении с тем ужасом, когда Бог становится человеком, чтобы людей учить, направлять и спасать. Ведь в Своем величии Бог несравнимо выше по отношении к человеку — к такому, каков он сейчас, попавшему в сети закона, — нежели человек по отношению к гусенице, змее и пауку. Поэтому апостольская проповедь о Боге, явленном во плоти, была “для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие”. Естественно, потому что люди в своем униженном положении инстинктивно чувствуют непреодолимое расстояние между ними и Богом. Человек значительно ближе и родственнее гусенице, змее и пауку, нежели Бог человеку. Наибольшую часть своей жизни человек проживает так же, как и гусеница, змея, паук: питаясь, пугаясь, сражаясь и размножаясь. Поэтому нисхождение человека до уровня гусеницы, змеи или паука было бы несравнимо меньше, нежели нисхождение Бога до уровня человека. Ведь гусеницы, змеи, пауки — дети этого мира, как и человек, — живут под теми же законами, что и человек; приходят и проходят так же, как и человек. А Бог — не от мира сего; Бог не живет по законам; и Бог не приходит и проходит так, как дети этого мира и как весь мир.

Поэтому мы и говорим, что этическая проблема воплощения Бога труднее, чем метафизическая. Метафизическая проблема — это лишь вопрос о возможности, а именно: может ли Бог стать человеком? Почему же нет? Что невозможно для Бога? Если желает Бог может стать и деревом, и камнем, и пчелой, и ягненком. Если желает, Бог может стать и человеком. Если желает! Здесь появляется проблема этическая. Желает ли Бог стать человеком? Бог может пожелать умалиться до человека, низойти до человека при наличии у Него двух свойств, неизмеримо более сильных по сравнению с человеком, а именно: если Он любит человека больше, чем сам себя человек может любить, и если милость Его и храбрость Его превосходят милость и храбрость человека. Если же у Бога нет этих свойств, тогда Он не станет умаляться до человека, нисходить до человека. Но из Священного Писания очевидно, что Бог имеет эти свойства в полной мере. Человеколюбие Божие — главный мотив всего Нового Завета; человеколюбие Божие — основная опора апостольской проповеди; человеколюбие Божие или Бог как Человеколюбец — предмет воспевания во всех церковных книгах, в Минеях, во всей псалмах и молитвах. Самый безграмотный человек, который из богослужения ничего не запоминает, так или иначе, запомнит многократно повторяемые слова: Бог Человеколюбец. И во-вторых, как из Нового Завета, так и из всей истории Церкви — и ветхозаветной, по отношению ко всем народам на земле, и новозаветной, — очевидно, что Божия милость и Божия храбрость не превзойдены и недосягаемы для человека, что даже самая большая милость и самая большая храбрость человека на земле — не более, чем тень Божией милости и Божией храбрости. Собственно, в сфере закона никто не может называться ни милостивым, ни храбрым. Бог милостив до нисхождения в гусеницу; Бог храбр до самопожертвования на кресте.


И вот теперь начался разговор такой шумный, что наверняка его было слышно на небесах — в Царстве Небесном и наверняка там говорили так:

— Вот наконец-то и на земле поняли, что Бог мог и хотел стать человеком, облечься в человеческую плоть и оказаться среди людей, чтобы их учить, направлять и спасать!

— Да неужели моя легенда так проняла вас, Анатолий?

— Тимофеич — я!

— Простите мне мое амикошонство.

— Ничего. Я хоть и почти втрое вас старше, но говорю вам, Виктор, что ваша легенда потрясла меня.

— И меня потрясла, — сказал Евгений Петрович, тоже профессор и тоже доктор наук.

— И меня потрясла, — сказал Николай Иванович, тоже профессор и тоже доктор наук.

— И меня потрясла, — сказал Иван Николаевич, тоже профессор и тоже доктор наук.

И теперь ему, Виктору, стало видно, что он решительно всех потряс в этом доме.

— Свобода, Равенство и Братство, — стали они говорить шумно, — это самое подлое дело! Это и есть то, что называется посягательство на Бога.

— Кстати, — сказал Анатолий Тимофеевич, — вы знаете, что теперь в мире идет будто бы кризис. Я говорю “будто бы”, потому что кризис — это греческое слово и означает суд. В Священном Писании это слово употреблено много раз. Так, Псалмопевец говорит: Потому не устоят нечестивые на суде (Пс. 1,5). В другом месте: Милость и суд буду петь Тебе, Господи (Пс.100,1). Сам Спаситель сказал, что Отец... весь суд отдал Сыну (Ин. 5,22); опять: Ныне суд миру сему (Ин.12,31). Апостол Петр пишет: Время начаться суду с дома Божия (1 Пет. 4,17). Замени слово суд словом кризис и читай: потому не устоят нечестивые в кризисе. Милость и кризис пою. От Господа кризис каждому. Теперь кризис этому свету. Время да начнется кризис от дома Божия.

До теперешнего времени европейские народы употребляли слово суд вместо слова кризис, когда их постигало какое-нибудь несчастье. Сейчас новое слово заменено старым, понятное — непонятным. Когда была засуха, говорили: “Суд Божий!” Война или мор — “Суд Божий”; наводнение — “Суд Божий”; землетрясение, саранча и другие беды — опять “Суд Божий”. Это значит: кризис от засухи, кризис от наводнения, от войны, от мора и т.д. И теперешнее финансово-экономическое неблагополучие народ понимает как суд Божий, не говоря “суд”, но “кризис”. Чтобы беда была увеличена непониманием. Когда говорилось разумное слово суд, известна была и причина, по которой пришла беда. Известен был и Судья, допустивший беду; наконец, известна была и цель допущения беды. Как только стало употребляться слово кризис — никто не может объяснить, ни почему, ни от кого, ни для чего. Этим только и отличается нынешний кризис от кризиса, происходящего от засухи, наводнения, войны, мора, саранчи или других напастей.

— А какова причина нынешнего кризиса? — спросил Виктор.

— Ты спрашиваешь меня о причине настоящего кризиса или теперешнего суда Божия? Причина всегда одна и та же — самодостаточность этого мира или, иначе говоря, богоотступничество людей. Грех богоотступничества породил этот кризис, и Бог допустил его, чтобы люди опомнились, и вернулись к Нему… Современным грехам — современный и кризис. И действительно, Бог использовал современные средства, ударив по современным людям: ударив по банкам, по биржам, по финансам, по валюте. Это называется: Он опрокинул столы менял по целому свету, как некогда в Иерусалимском храме. Произвел небывалую панику среди финансовых воротил. Поднимаются, борются, волнуются, пугаются. А разговоров-то, разговоров-то сколько, вокруг этого пресловутого кризиса. А все это — чтобы только гордые головы европейских и американских мудрецов пробудились, опомнились. Лишенные материальной обеспеченности больше думали бы о своих душах, признали бы свои беззакония и поклонились бы Богу Всевышнему, Богу Живому.

Долго ли будет продолжаться кризис? Пока не переменится дух людской, пока гордые виновники этого кризиса не преклонятся перед Всемогущим, пока люди не догадаются перевести непонятное слово кризис на свой язык и со вздохом и покаянием не воскликнут: “Суд Божий!”

Говори и ты, Виктор, “Суд Божий” вместо кризиса, и все тебе будет ясно.


4


После Анатолия Тимофеевича говорил Евгений Петрович. Он сказал слово о свободе. Он начал так.

“Ты, Виктор, молодец. Ты ударил точно, как курица по зерну. Конечно, разве может быть свобода — там, где в жизни управляет закон? Никак. Потому что закон есть большой противник свободы.

Начну с детей. Могут ли дети быть свободны от своих родителей? Никак. Виктор, если дитя свободно от своих родителей, то кто есть этот ребенок? Хулиган.

Виктор, видел ли ты солдат на войне, когда они, услышав голос своего командира, который с наганом в руке кричит: “Вперед, все на фашистов!” и целое войско солдат поднимается и бежит на фашистов. А почему? Да потому, что нет свободы у солдата, как, впрочем, и у офицеров, и у генералов, и даже у самого маршала Жукова. Ведь он тоже был не свободен, он подчинялся Верховному Главнокомандующему — товарищу Сталину.

Бригадир в колхозе говорит колхозникам: “Завтра все на свеклу!” И завтра все колхозники идут на свеклу. Но почему все? Да потому, что практически у всех колхозников нет ее, свободы, о которой им на колхозном собрании говорит председатель колхоза с трибуны: “Товарищи! Наше государство — самое свободное в мире”. И ему верят, потому что попробуй только ему, председателю, сказать: “Я что-то сомневаюсь, что наше государство — самое свободное в мире”. Он такой устроит нагоняй человеку такому, у которого язык так говорит о государстве, что он, де, сомневается. И уже после этого всё, человек перестанет сомневаться в том, что наше государство — самое свободное в мире!

Но слово — оно, действительно свободно; оно может вылететь, и его не поймаешь. Почему? Да потому, что оно свободно.

Вот почему я говорю, что человеческому уму остается не понятно: как это Слово может быть Богом? Конечно, именно потому человеческому уму это не понятно, что про всех людей на земле можно сказать: они лгут, когда говорят, что будто бы они верят в то, что Слово — Бог. Чтобы верить в это, надо быть настолько свободным, что человек, читая Евангелие, должен сам рассуждать… свободно. Но, спрашивается, кто может из верующих людей рассуждать свободно? Священник? Он тоже не свободен, скажем, хотя бы и от владыки.

И вот почему, господа, я, читая Маркса — о том, что все еврейские женщины самодостаточны, поставил на той странице галочку. Потому что никто из людей не может быть самодостаточным, да, да, кроме Бога, Который пошел на крест как раз именно потому, что Он свободный настолько — практически, господа, даже от мыслей о свободе — именно, именно потому, что Он пришел на землю, ведь, для того, чтобы сделать всех людей свободными. Аминь”.


(Окончание в сл. номере)


 
 

Версия для печати