Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2009, 1

Возвращение из Мексики

Повесть

Владимир ШПАКОВ

/ Санкт-Петербург /

 

 

 

 

Возвращение из Мексики

Повесть

Есть ли у этого пути сердце? Если есть,

это хороший путь; если нет, от него

никакого толку.

Карлос Кастанеда

1

И тогда вспоминаешь о том, что мы живем внутри большого пузыря. Мы помещены в пузырь с рождения, и если в младенчестве он еще открыт, то на излете детства — закрывается, и мы оказываемся в замкнутом пространстве. Вспоминаешь в длиннющей очереди, где топчешься второй час, потихоньку дуреешь, и кажется: тебя окружает плотный “пузырь”, в который не проникает звук. Не первый раз переживаю сей коллапс, но пока не привык. Что?! Я плохо слышу!! Стоящий сзади верзила в кожаном плаще крутит головой, мол, идиот! А ты ведь не прикидываешься, действительно не расслышал вопрос. Или мнение? В этой очереди вопросы кончились, зато эмоциональные мнения выплескиваются то там, то здесь. Мол, доколе?! Бардак, даже здесь — вопиющий бардак! Но если час назад выплески были слышны, то сейчас между мной и миром установили невидимую преграду, так что музыка бытия прорывается в мозг с трудом. Ник говорил, что “пузырь” — это наше восприятие, которое мешает подлинному контакту с миром, то есть, род метафоры. Я же по-настоящему, без всяких метафор оказался внутри кокона, вроде как запеленутый в вату.

Впереди втискиваются те, кто давно занимал, и меня грубо теснят. Я давно не толкался в очередях и потому забыл, что очередь — это наше все, это способ жизни и образ мышления, общение и самореализация, возможность дать в морду тому, кто не по нраву и т. п. А ведь приличные с виду люди! И в такое учреждение стоят! Человеческая цепочка неплохо прикинута, она поправляет галстуки, покуривает, и дым от сигарет не ошпаривает ноздри, как иприт, а ласкает обоняние, как французский парфюм. Я не нюхал иприта, но зачем тогда воображение? Я и в Мексике никогда не был, а ведь воображаю ее подчас в подробностях, ни дна ей, ни покрышки!

Здесь я тоже из-за Мексики, что меня лично удивляет, но людей из очереди удивит вряд ли. Тут ведь каждый либо живет “за бугром”, либо имеет там какие-то делишки. Вон тот в твидовом пиджаке, наверное, гешефтмахер, имеет парочку офисов где-нибудь в Лондонском Сити. А эта мадам в шиншиллах, небось, к родственникам в Штаты рвет когти… Наконец “пузырь” (ура!) лопается, и мир опять обретает полнозвучие.

— Вы слышите выстрелы? — наклоняет голову шиншилла, — Я слышу — уже на кольце стреляют!

— Это глушитель стреляет! — морщится твидовый, — Глушитель автомобиля!

— Что вы мне объясняете?! Позавчера точно также у нас под окнами стреляли! А потом во дворе человека убитого нашли!

Очередь пронзает электрический разряд, и все нервно прислушиваются. А почему? Потому что они во власти события, потрясшего столицу парочку дней назад. Ты тоже, по идее, должен всеми фибрами переживать событие, но почему-то не переживаешь и больше всего хочешь достичь заветного угла, от которого совсем недалеко до входа. “Здрасьте! Вот бумажечки для мексиканских властей, будьте добры, проставьте печать! Покорнейше благодарю-с! Как говорится, будете у нас на Колыме…” Очередь продвигается вперед, надежда вспыхивает в груди, как костер после доброй чарки бензина, потом ты видишь, что несколько людей из авангарда возвращаются — лопнуло, то есть, терпение. И хотя ты на полдесятка тел ближе к заветной цели, надежда гаснет, будто в костер плеснули большущее ведро воды. Они обещали, что откроют в двенадцать, так вроде орали впереди, однако уже два часа, а двери по-прежнему на запоре! Ладно — вчера, сразу после события, но сегодня-то уже всё (или почти всё) в норме, на улицах столицы восстановлен правопорядок, и учреждения, блин, должны работать!

Я выхожу из очереди, предупредив, мол, на пять минут, перекурить. И, вытащив сигарету и нюхая ее, словно собака найденную кость, двигаюсь вдоль здания-монстра. Странно: сигарета пахнет борщом, так что хочется положить ее в рот и сжевать. Или она пахнет ипритом, которого я не нюхал, но почему-то помню запах? Фокусы с запахами, тугоухость, а еще утрата равновесия — полный набор симптомов для того, чтобы улечься на больничную койку. Ты же, остолоп, притащился в столицу и теперь шаркаешь по гранитным плитам и боишься взглянуть вверх, на шпиль, потому голова опять может закружиться, и ты хряснешься затылком о ступени.

“Он погиб на ступенях Министерства иностранных дел” — напишут в твоей родной провинциальной газетенке, причем все сразу забудут, что от удара затылком о ступени. Зато обязательно вспомнят о событии и, конечно же, привяжут к нему безвременную кончину. “Он защищал либеральные ценности!” — так будет завершаться некролог, и ты завертишься в гробу, как пропеллер, и возопишь из-под глыб: “Только вот этого, блин, про ценности — не надо!!”

Это здание похоже на кремлевские башни, разве что стены не красные, а серые с коричневатым отливом. Серо-коричневая громада со шпилем нависает надо мной, я же, боясь глянуть вверх, чапаю вдоль фасада. Чап-чап, чап-чап — да когда же эта домина кончится?! Потом надо столько же чапать обратно, к правой оконечности фасада, где из-под навеса (кажется, устроенного ради безопасности — с высоток уже давно начали осыпаться фрагменты) торчит хвост очереди. Далее очередь огибает МИД и втыкается в задний вход, увы, второй день закрытый для посетителей. Странно: парадный вход как раз таки работает, сюда подкатывают лимузины, и люди в черных пиджаках озабоченно поднимаются по ступеням, держа в руках солидные черные папки. У меня же в руках тонкая синяя папочка с тесемками, в каких школьники носят тетради. Но я все равно прижимаю ее к груди, возвращаясь в очередь и моля непонятно кого о том, чтобы меня не “заштормило”.

Красочный букет симптомов — это последствия знакомства с товарищем Меньером. В районной поликлинике сказали, что подозрение на болезнь Меньера, то есть, именно его я должен благодарить за те забавные штучки, что происходят с моей головой. Или благодарить нужно мою бестолковую жизнь? Или, наоборот, не благодарить, а проклинать? Когда я встаю на место, впереди раздаются возгласы, затем мимо, пыхтя, пробирается краснорожий толстяк.

— Не откроют сегодня! Опять у них выходной!! Ну, сукины дети…

После чего упругое тело очереди начинает распадаться на составляющие. Только что я наблюдал единый организм, и вот — ноги, руки отпадают, печень и сердце безвольно вываливаются из утробы, а далее — распад на отдельные клетки.

Я тоже участвую в процессе распада, надо сказать, не без сожаления. Я оглядываюсь в надежде, что кто-то сейчас выскочит из-под навеса, махнет рукой и крикнет: “Открылись, давайте сюда!” И бумажки из папочки проштампуют, и я отнесу их в мексиканское посольство, и оно запечатает их сургучной печатью, а дальше — свобода, свобода, эх, эх, без креста! Это же не папочка, это крест, который я взвалил на себя по глупости, и от которого срочно надо избавиться. А что? Скажу Нику, что потерял, мол, знаешь, что в столице творится, можно не только бумаги — голову потерять! Ник, конечно, заломит руки: “Что ты наделал?! Я же так хотел вернуть Ирину из Мексики!” “Хотеть не вредно, — отвечу я, — Если бы хотел всерьез, то сам бы поехал и таскался по этим грёбаным министерствам!”

Я спускаюсь по ступенькам, двигаюсь по Садовому кольцу, а сам прикидываю: как бы избавиться от креста? В первом дворе, куда заскакиваю, на скамейках торчат старушки и с подозрением на меня пялятся. В следующем слишком много детворы, и только на третий раз попадаю в глухой двор, где слева брандмауэр, справа — гаражи. Между гаражами виднеется пространство, куда можно спокойно бросить надоевшую папочку, напоследок (типа: на всякий случай) взглянув на ее содержимое.

Итак, мы имеем паспорт на имя гражданки Мищук Ирины Олеговны, большеглазой брюнетки с пышными волосами. Что ж, такие гарные дивчины должны мексиканцам нравится, хотя ты, Ириша, своего мучачос, видно, не нашла… Если раскрыть паспорт на нужной страничке, обнаружится еще один Мищук — Лаврентий, с которым заключен и расторгнут недолгий брак. А еще через пару страниц вписан третий Мищук, Геннадий, в возрасте десяти лет. Что же ты, Гена? Почему молчал? Почему не упирался ногами и руками, когда сбрендившая мамаша увозила тебя на выжженную землю мескалиновых кактусов?! Эх ты, Геннадий… Затем следует диплом МГУ (факультет иностранных языков) и вкладыш к диплому, свидетельствующий об отличной успеваемости студентки Мищук, блестяще сдавшей испанский, французский, отечественную и зарубежную историю, но, увы, от этого не поумневшей. Умная студентка Мищук работала бы сейчас в какой-нибудь туристической фирме, водила бы испанцев и аргентинцев по экскурсиям и в ус не дула. Далее (полный смех!) — характеристики с мест учебы и работы. Ну, зачем этим Сикейросам ее характеристики?! Бумаги переведены на испанский язык, отксерокопированы, вот только ходу им столичные бюрократы не дают! А тогда я, как говорится, умываю руки…

Но умыть руки, я чувствую, не получится. Не зря спелеологи говорят: когда выходишь из пещеры, не оглядывайся, иначе утянет! Недаром предание превратило Лотову жену в соляной столб, то есть: не стоило развязывать тесемочки и заглядывать в папочку, где полдесятка официальных бумажек скупо повествовали о женской судьбе. Гекуба, блин! Я с унынием сую папочку в пакет, выкатываюсь обратно на Садовое кольцо и — вот тебе наказание! — с ходу попадаю в лапы милицейского патруля.

— Гражданин! Эй, гражданин!

Орут в спину, и я делаю вид, что окрик относится к кому-то другому. Мало ли людей шагает по Садовому кольцу!

— Гражданин!! Немедленно остановитесь!

Что ж, надо тормозить. Остальные шагающие, как я с разочарованием отмечаю, шагают ровно, если надо, они с закрытыми глазами пройдут по половице, меня же покачивает, из-за чего путь напоминает синусоиду. Ну, Меньер, ты и гад! Сука ты, потому что вылез в самый неподходящий момент, и сейчас я опять буду оправдываться, мол, не пил из копытца, не козел, и закон уважаю! Почему же тогда меня шатает, будто я литр на грудь принял?! А вот это, граждане милиционеры, отдельная история. Они, конечно, не поверят, но я вытащу бумажку, которую выписали в родной поликлинике, и где (о, счастье!) кроме названия моей хворобы прописаны еще и симптомы, в том числе расстройство вестибулярного аппарата.

— Предъявите документы!

Ментов двое, и настроены они решительно.

— Так, гость столицы… И почему же гость в таком состоянии?

Не желая впустую тратить слова, роюсь в кармане.

— Что вы там ищете?

— Главный аргумент, — криво усмехаюсь. На всякий случай младший по званию (судя по количеству лычек) тоже готовит “аргумент”, а именно: берет на изготовку дубинку.

— Что это?

— Справка.

— О том, что вам разрешено разгуливать по городу в нетрезвом виде?

— Вы читайте, там все написано.

Вначале читает старший, сует бумажку младшему, и тот недоверчиво усмехается.

— Пусто дыхнет, — говорит, — Тогда сразу станет ясно — чем он там болеет.

Но старший, кажется, входит в положение.

— С такими вещами надо дома сидеть, а не разъезжать! — сердито говорит он, — Вы что, не знаете, что у нас происходит? Да тут такое творится…

— Снайперов по крышам вылавливаем, понял? — говорит младший, — А такого, как ты, подстрелить — нечего делать! Ты же ходячая мишень!

Я и сам знаю, что лучше сидеть дома, а не шляться по встревоженной столице, где еще не все снайперы пойманы. Но что я могу поделать? Это судьба меня несет, это рок тащит непонятно куда сутулого человека выше среднего роста, одетого в потертую джинсовую куртку (так я выгляжу согласно милицейской терминологии). Ник мог бы сказать: “Это — путь воина, старик!”, только если я и напоминаю воина, то в лучшем случае — солдата наполеоновской армии во время отступления…

2

Отступление началось давно: неприятель медленно, но верно меня теснил, давая понять, что на данной территории я — лишний. Однажды мой письменный стол оказался задвинут в темный угол, а на его место у окна теща поместила старенький телевизор КВН — память о ее покойном отце Семене Ильиче Варшавском, который изобрел какой-то там электронный блок и, таким образом, вошел в сонм отцов-основателей отечественного TV. Я сказал, что музей она могла бы разместить и в своей комнате, но теща с молчаливого одобрения супруги еще и фотопортреты своего Эдисона развешала! Как выяснилось, это были наглядные пособия, которые должны внушать трепет и уважение к человеку, сумевшему в невероятно тяжелых жизненных условиях добиться успеха. Да, было трудно. Да, приходилось недоедать, работать по пятнадцать часов с сутки, но эти люди…

Нет, впрямую ко мне не обращались, все это говорилось между тещей и супругой, но адресат был понятен. Откуда-то им стало известно, что отношения с редактором у меня окончательно испортились, что Горыныч (прозвище редактора) готовится меня сожрать с потрохами, а значит, местечко в областной газете скоро тю-тю. Они полагали, что подстегивают меня кнутом возбужденного самолюбия, только оно почему-то совсем не возбуждалось. У меня вообще давно ничего не возбуждалось, я даже спал на кухне под предлогом того, что работаю ночами и никому не желаю мешать. На самом деле я высовывался с сигаретой в окно и с высоты двенадцатого этажа, на котором расположена наша двухкомнатная конура, разглядывал огоньки внизу. Если на них долго смотреть, казалось, что они отдаляются, делаются чем-то невероятно далеким. И я представлял, что вон тот огонек — супруга, этот — теща, а вон тот, красный (светофор вроде) — редактор Горыныч. Сам же себе я представлялся космическим кораблем, который набирает скорость, достигает световой скорости, — и вот, ты уже в другой звездной системе.

Предпоследней каплей был внезапно заключенный “Варшавский договор” — так я называл союз супруги и тещи. Когда-то я предупреждал Галину: не смей входить в этот “договор”, ничего хорошего не выйдет! Увы, не послушалась, и, когда я в сердцах пнул ногой фамильный телеящик, на его защиту кинулись и оскорбленная мать, и униженная дочь, дескать, я пока что ничего в жизни не сделал, не изобрел, не сотворил, а уже смею поднимать руку на плоды чужого творчества!

— Ногу, — уточнил я.

— Что — ногу?! — не поняла теща.

— Я поднял ногу на плод чужого творчества.

Секунда, набор воздуха, и еще миллион аргументов, превращающих меня в ничтожество, а семейство Варшавских поднимавших на немыслимую высоту (с учетом “великого” изобретения — на высоту Останкинской телебашни). Галина внесла посильную лепту, тоже орала, взявшись за руки с остервенелой мамашей, а в это время именно я поднимался на высоту Останкинской башни, а кричащее семейство оставалось внизу, маленькое и злобное, брызгающее слюной, единое в своем уничтожающем пафосе…

— Ты такой же, как твой Ник: витаешь в облаках и думаешь только о себе!

В облаках, думал я, это хорошо, поднимемся к ним еще на сотню метров.

— Ты не умеешь зарабатывать деньги, только тратишь их на свои дурацкие книжки!

Еще сотня, так что я был уже на уровне ресторана “Седьмое небо”.

— И вообще, я знаю, о чем ты мечтаешь! Ты хочешь уехать к своей московской шлюхе, к этой несчастной поэтессе, такой же бездарной, как и ты!

Этот пассаж заставил меня взлететь на шпиль, кажется, высотой более полукилометра. Куда было подниматься дальше? Лететь в небо, к свободным птицам? Семейство уже превратилось в муравьев, в неразличимые точки, но тут внезапно сдавило виски, и я рухнул в кресло.

— Три минуты, хорошо? Отдышусь — и ухожу!

Радовало одно: что сын пребывал в детском саду и не наблюдал всей этой мерзости. Можно было забежать к нему, но зачем? Я же прекрасно понимал: финита, никто и никогда не даст спокойно с ним общаться, а тогда и беспокоить пацана не стоит.

Последней же каплей было приглашение в кабинет главного редактора, который молча подвинул по столешнице лист бумаги, мол, давай! Я также молча нарисовал вопросительный знак и подвинул главному (так сказать, прикинулся шлангом). Тот усмехнулся, порвал лист, вытащил новый и опять подвинул. Писал я недолго, прощаться не стал и, помнится, сбегал по лестнице с невероятной легкостью. Знаете, наверное, эту легкость, когда нечего терять, когда все личные и социальные обязанности отпали, как балласт с аэростата, и ты вроде как готов рвануть в небеса.

Я вышел на улицу, огляделся и вдруг заметил развязавшийся шнурок на левом ботинке. Когда я нагнулся, легкость еще оставалась, но, подняв голову, я обнаружил изменившийся мир. То ли я, то ли дом администрации напротив редакции вдруг начал накреняться, и если бы не оказавшийся поблизости мужик, я бы точно грохнулся о ступени. “Эй, плохо, что ли?” Я же молча прислушивался к гулу в голове, озирал пространство, утратившее верх и низ, и только потом почувствовал, что опустился задницей на осколок кирпича. Я вытащил осколок, с силой откинул, и опять почувствовал, как тянет упасть. “Ну, мать-перемать… Скорую тебе, что ли, вызвать?”

Когда я представил, как от стен родной (уже в прошлом, но все равно) редакции меня увозит скорая, пепел Клааса вспыхнул в груди и заставил будничным голосом ответить, мол, пустяки, мужик, гуляй! “Так это с тобой часто бывает?” Да каждый день, когда накануне выпью! Лицо спасителя сразу повеселело. “Так бы сразу и сказал! Тогда посиди, отдохни, потом пивка дерни — и все пройдет!” Я последовал совету: с трудом поднялся, осторожно добрел до ближайшего бара и, как ни странно, после третьей кружки почувствовал облегчение! Захмелев, я обрел соответствие с головой, в которой развинтились какие-то шарики, отвечающие за устойчивость, и покой сошел в мою душу. “Фигня, прорвемся! — думал я, — не то еще проходили!”

Несколько дней я торчал в квартире уехавшего в отпуск приятеля, с тревогой ожидая, когда в очередной раз шар земной уплывет под моими ногами. Я обнаружил, что омлет может пахнуть гуталином, что левое ухо иногда оказывается забитым ватой, и ты усиленно в нем ковыряешься, утешая себя мыслью: это банальные серные пробки. Потом будет ЛОР, промывание ушей водяным шприцем (полюбуйтесь, никаких пробок!), и заведующий отделением, который заставит стоять на одной ноге с закрытыми глазами, после чего произнесет словечко: Меньер. Это что за фигня такая?! Не что, а кто, звали этого дядьку Проспером, жил он давненько, в девятнадцатом столетии и первым описал данный синдром. Хотя — это только мое предположение, может, болезнь имеет другие корни. И что же делать? Поначалу вот тебе рецепт на бетагистин. А вообще-то надо ехать в Москву, там специалисты получше.

И так мне захотелось в Москву… Я испил все положенные “капли”, я был свободен, я хотел вдохнуть полной грудью московского воздуха, и мне было совершенно наплевать на то, что в столице шла какая-то политическая буза, руководители державы рассорились, как два гоголевских персонажа, и со дня на день ожидался серьезный кризис. “Не буди лихо, пока оно тихо!” — мог бы сказать я супруге: я вовсе не мечтал увидеть Леру, я о ней почти забыл. Но ведь напомнила, сорвала заслонку, и вот — буйным потоком воспоминания, в том числе и эротические (слава богу, дядька Меньер поражал органы исключительно выше пояса). В прошлую нашу встречу, помнится, Лера упросила купить ей какие-то немыслимые — просто гигантские! — серьги, ручная работа крохотного финно-угорского племени, и даже в постели не желала снимать это языческое украшение. Кровать скрипела, серьги звякали, Лера вскрикивала, в общем, не занятие любовью, а студия озвучания “Мосфильма”. А Сашка Выдрин, с которым не виделись года два? Говорят, он стал начальником в Гидрометцентре, уже отделом руководит, а значит, проставит хорошие напитки...

Знал бы о последствиях — ни за что не проговорился бы Нику о своих планах. Этот стукнутый вдруг забегал по комнате, где царил страшный бардак, начал что-то искать и, на мою беду, нашел. Понимаешь, перебирал он бумаги, моя московская родственница застряла в Мексике, поехала работать — и застряла! Ну, сказал я, и попутного ветра, если ей там нравится. Да в том-то и дело, что не нравится! Уехать она хочет оттуда, а денег — ноль, потому что выгнали с работы. То есть, она сама ушла, потому что это не работа, а, как бы тебе сказать…

— Сфера интимных услуг?

— Ага, вроде того. Попала не то в бордель, не то в порноиндустрию, хотя обещали работу в туристической фирме. Теперь сидит вся в долгах, даже на билеты денег нет. Она же, дура набитая, еще и сына туда увезла! А вдвоем они на таком якоре, что мама — не горюй! Только мама, то есть, моя тетка, как раз таки горюет со страшной силой. Помоги, говорит, Коля, выручи двоюродную сестру! Ей там неплохую работу пообещали, в университете, только они требуют копию диплома, чтобы быть уверенными: они не фуфло на работу берут. Она же, кретинка, документ о высшем образовании здесь оставила! Зачем, мол, русский диплом, если я еду с туристами работать? В общем, если ее на работу возьмут, она за три месяца может и долг отдать, и билеты домой купить.

— Гуманная акция, — сказал я, — Но причем тут Москва?

— А я разве не сказал? В том-то и дело, что без Москвы, мать ее, просто никуда! Все эти бумаги нужно вначале заверить в МИДе, а потом отнести в мексиканское посольство и через них отправить! Тетка мне все это прислала, мол, спасай, а у меня — ну полный завал со временем! Пообещал, дурак, на свою голову…

“А может, на мою голову?” — задал я себе мысленный вопрос, а вслух поинтересовался: разве у нее нет мужа? Если есть сын, то, по идее, и муж должен быть! В ответ Ник зафонтанировал, мол, это не муж, а полный урод, и если бы не его, Ника, сумасшедшая занятость, он бы тотчас двинул в столицу, чтобы размазать его по асфальту! Далее он перешел на деловой тон, заверив, что ничего особенного делать не придется: визит в министерство, потом в посольство — и все! Перевод же на испанский и нотариуса (нужен был еще и нотариус!) Ник великодушно брал на себя.

— Кстати, у меня перевод должен быть сегодня готов! Пошли, заберем? Там такой колоритный испанец… Пошли, тебе будет интересно!

Высокого худощавого парня, впустившего нас в ворота добротного кирпичного дома, Ник назвал: Миша, но парень тут же поправил: Мигель. По-русски он говорил без акцента, и испанца в нем выдавала разве что смугловатая кожа и огромная серьга в ухе, чем-то напоминавшая Леру. Как объяснил по дороге Ник, Миша был потомком тех самых испанцев, что сбежали сюда от Франко. Родители его умерли, он же вдруг вознамерился возвращаться на родину предков: теперь и дом продает, и вообще — зарабатывает любым способом.

— Деньги принес? — Миша-Мигель отвел руку Ника, протянутую за листами.

— Но мне же проверить надо! — возмутился приятель.

— Что ж, проверяй… — на лице испанца появилась презрительная улыбочка, а Ник взялся изучать язык Сервантеса, выглядя при этом полным бараном.

— Пользуешься нашей безграмотностью… — вздохнул он и протянул деньги, — Дом-то продал?

— Нет пока. Вы жадные, хотите мало платить.

— Да ты просто цену задрал!

— Дом — это мой шанс, у меня другого капитала нет. А уехать я очень хочу. Это страшный город.

Ник вяло возразил, мол, не страшнее какой-нибудь Севильи, и мы опять увидели презрительную улыбочку.

— Ты разве был в Севилье?

— Я? Пока не был. — Ник покосился на меня, вроде как спрашивал: не был ли там я, но я ничем не мог помочь приятелю.

— А почему тогда так говоришь? Севилья — прекрасный город, я его видел. А ваш город страшный. И страна — страшная.

Под занавес зависла тягостная пауза.

— Виват Долорес Ибаррури! — сказал я, и дверь за нами захлопнулась.

Потом Ник ругался, мол, напринимали в свое время козлов, а они теперь нас грязью поливают! А чего тут поливать? Действительно — страшный город, он еще неплохо смотрелся, когда гудели заводы, дымили трубы, и жизнь била ключом. Теперь эта многокилометровая цепочка предприятий замерла, превратившись в грязный отстойник, построенные же вокруг гигантские заводские кварталы постепенно ветшали, все больше напоминая многоэтажные бараки…

После нотариуса Ник приобрел в книжном магазине синюю папочку, сложил туда документы и вручил мне. Мол, выручай, она же не от хорошей жизни туда рванула — очень уж муж достал. А куда деваться, если за плечами испанское отделение?

— В Севилью, — ответил я, — Куда же еще?

— К таким козлам, как Миша-Мигель?! — возмутился Ник, но потом скис:

— Она вообще-то пыталась — в Барселону резюме посылала, в Мадрид, но вызов прислали только из Мексики. Я ей кучу поручений надавал: чтобы про Дона Хуана побольше узнала, про Кастанеду, где живет, чем дышит и т. п. Но разве женщин это интересует? Напортачила, запуталась, как муха в паутине, теперь вытаскивай ее!

В этот момент опять начала “подъезжать крыша”. Крепыш Ник вдруг вытянулся передо мной, как в кривом зеркале, и сделался похожим на астеничного Мигеля. Потом стал раскачиваться, но я-то соображал: это мое равновесие приходит в полную негодность, а значит, надо за что-то хвататься.

Ухватившись за Ника, я буквально на нем повис.

— Эй, ты чего?! И ты в таком состоянии собираешься… Н-да.

— Не переживай за мое состояние, — сказал я, — Я же его и направляюсь лечить.

— Да? — приятель повеселел, — Тогда вперед, ты должен идти “путем воина” и никуда не сворачивать! У тебя просто разорвались волокна, которые связывают человека с окружающим миром! Помнишь, как писал Кастанеда? “Связь с миром происходит с помощью пучка светящихся волокон, исходящих из середины живота. Этими волокнами человек соединен со всем миром, благодаря им он сохраняет равновесие, они придают ему устойчивость”. А у тебя с устойчивостью…

— Совсем хреново! — закончил я, — Одна надежда: что эти самые волокна опять срастутся!

Чтобы меня подбодрить, на прощанье Ник сказал:

— Кстати: в Москве на днях куча наших орлов собирается! Ну, любителей Кастанеды, даосов, колдунов-шмолдунов… Мне письмо написали, мол, общая встреча — в Трубниковском, в каком-то литературном музее, так что ты смело можешь туда придти! Скажи: Ник не имеет возможности явиться, но я — его лучший ученик и тэдэ!

Когда мне подробно рассказали, кого и как там искать, “крыша” встала на место (а может, кастанедовские волокна восстановились). Я опять мог ориентироваться в пространстве и тоже решил: вперед и никуда не сворачивать! Я приобрел билет, собрал вещи, однако за день до отъезда вдруг раздался звонок, и Ник странным голосом осведомился: ты ящик не смотришь? Тогда вруби первый канал, полюбуйся!

Ящик передавал о том бардаке, что творится в сердце нашей Родины. Кто-то осаждал Останкино, кто-то штурмовал мэрию, кто-то строил баррикады. Эти события выстрелили не вдруг, но как-то летели мимо меня, озабоченного собственными передрягами. А тут — натуральная война, которую я смотрел, не отрываясь, пока под утро на экране не возникли танки, прямой наводкой лупившие по Белому дому…

— Ну, и как впечатления? — поинтересовался Ник, позвонив еще раз. В голосе сквозило разочарование, и одноврменно в нем теплилась надежда: а вдруг я такой сумасшедший, что все равно туда отправлюсь?

Я оказался сумасшедшим Мол, терять особо нечего, так что билет сдавать не буду. Отчего на том конце провода, кажется, даже прослезились.

3

Москва гудит, шуршит миллионами шинами на Садовом, и кажется: все жители столицы сели на тачки и стремятся уехать оттуда, где совсем недавно из АКМов и пулеметов косили людей, как траву. А что? Собрались бы, с лопатами и с вилами, да и выехали бы в мой “страшный” город. Наладили бы снабжение, хиреющий транспорт подтолкнули бы, а главное, нашли бы альтернативу гигантским заводам, что застыли мертвецами вдоль Московского, между прочим, шоссе. Айда к нам, ребята, не пожалеете! Когда встали заводы, вода в реке такая прозрачная сделалась, хоть пей ее без всякой очистки! Опять голавль стал клевать, а в притоках раки появились — вку-усные… Не ели вы таких раков никогда, клянусь мамой! Ну?!

Не дают ответа, летят в своих автомобилях, и (опять кажется) гудки клаксонов складываются в ехидную мелодию: ты осел, придурок, ты — никто! Ты сходил в больницу, куда советовал ЛОР, но оказалось: специалист по твоей болезни уехал читать лекции в Амстердам. И в МИДе тебе указали твое место, дубина провинциальная! Разве ты не понял, что отныне закон — homo homini lopus est? ЧЧВ, говоря иначе, вся Москва живет по такому закону, и ты давай, шагай в ногу! Намедни тут одни ЧЧВисты победили других ЧЧВистов, и ты, лох Урюпинский, должен понимать, что победителей не судят, и они вправе наводнить Москву патрулями или расставлять, где захотят, БМП с пулеметами.

Такие примерно мысли возникают, когда я оказываюсь напротив огромного, в семь этажей сталинского дома, который ничем не отличается от соседних. Но это обман зрения: если усиленно поскрести по стенам дома, то, по идее, из образовавшейся дырки должна посыпаться соль. Ведь здесь изволит проживать “соль земли русской”, молодые писатели и поэты, критики и переводчики, словом, будущее русской словесности, литературные студенты, которые в каждый приезд дают мне кров и пищу. Так что, случись чего, я лишусь и того, и другого.

А случиться может: напротив этой гигантской “солонки” приткнулись к деревьям две боевые машины пехоты с крупнокалиберными спаренными пулеметами на турелях. Стволы направлены прямо в окна, за которыми сочиняются вирши и романы, в одночасье могущие сделаться добычей пламени. Рукописи не горят, говорите? А вот мы щас попробуем зажигательным…

Подойдя поближе, вдруг слышу:

— Эй, стоять! Близко не подходить, а то…

Охраняющий БМП боец вскидывает автомат, и я поднимаю руки, мол, нихт шиссен! И боец, и боевые машины воспринимаются нездоровой частью мозга как реквизит какой-то “кинухи про войнушку”, однако здоровая часть помнит: тебя, дружище, в любой момент может пошатнуть, а парень не так поймет, и…

Меня встречает комендант общежития, по совместительству — слушатель Высших литературных курсов. Видно, что слушатель с бодуна, выпить не на что, а тогда почему не порубить “капусты” на вахте? Время-то почти военное, а война, как известно, все списывает. Короче, комендант вместе с вахтером перекрывают путь и стоят неприступной крепостью, пока не сую купюру. Теперь подъем на седьмой этаж, комната критика Каткевича, и радостные объятия: здорово, дружище!

Мне тут же наливают водки, по ходу дела рассказывая о событии. Мол, позавчера такое было — полный п..ц! День рожденья сели отмечать (Каткевич сует ладонь: поздравь с тридцатником), налили по первой, и тут — стрельба! От Останкина, то есть, долетает канонада. Мы весь запас выпили за полчаса, и тут стихоплеты наши, Горлов с Балабиным, прибегают. Кричат: ура, идем козлов мочить! Каких козлов?! А любых, сегодня можно! А я им говорю: “Богатыри — не вы! Вы сами козлы, и вас первых замочат, так что лучше идите во вьетнамское общежитие и купите брату-критику водочки!” Вот они и купили — до сих пор пьем!

Через полчаса в комнату вползают Горлов и Балабин, похмеляться. Опрокидывают по первой, и тут же захлеб о том, что творилось у телевышки.

— Там ваще такая стрельба началась!! — таращит глаза Горлов, — Автоматы: та-та-та! Пулеметы: тах-тах-тах!

— А пушки…

— Не было пушек, не п..ди!

— Как это не было?! Пушки: трах! Трах!!

— Это тебе по башке вчера трахнули, когда водку ночью искали!

— А тебя…

Конец спорам кладет бультерьерша Машка, прикусив Горлова за икру.

— Вот зараза! Такая же, как ты, Каткевич, зараза! “Каждый выбирает по себе: женщину, религию, дорогу...” И собаку каждый выбирает по себе! Бультерьер — идеальная собака для критика! Верно, Балабин?

— Такие собаки — это аватары критиков. Вот, к примеру, жил в прошлом столетии критик Виссарион Белинский, так он наверняка в следующей жизни воплотился или в боксера, или в такого вот буля! Машка, то есть, Виссарион — держи колбаску!

— Эй, нечего собаку травить! Такую колбасу только поэты могут жрать, а нормальная собака сразу от нее ноги протянет! Ей же, кормилице, опять рожать скоро…

Каткевич ласково треплет Машку за холку. Он тоже слушатель ВЛК, живет тут постоянно, и собаку завел неспроста. Порода элитная, щенки стоят бешеных денег, проблема только в том, чтобы найти достойного кобеля. Треть помета критик отдавал хозяину оплодотворителя, остальные две трети реализовывал на Птичьем рынке и по нынешним временам, можно сказать, благоденствовал.

Улучив момент, выскальзываю из комнаты и спускаюсь на третий этаж. По дороге я наблюдаю то же пьяное сообщество, шатающееся из комнаты в комнату, курящее на лестнице и о чем-то спорящее. Тут, как я помнил, всегда спорили: о смерти романа, об исчерпанности силлабо-тонического стиха, о Бродском, о боге (Боге?), о роли водки в жизни русского литератора, а также о ее роли в смерти литератора. На этаже, где живет Лера, некто бородатый спорит с безбородым, возможно, о роли волосяного покрова на лице русского литератора. Огибаю спорящих, стучу в дверь, но в ответ тишина. Жду, стучу еще раз, потом заглядываю на кухню — Леры нет. И я возвращаюсь обратно.

У Каткевича еще один гость — прозаик Либерман, чьи национальные особенности обсуждают Горлов и Балабин.

— Ты пойми, — доказывает Горлов, — евреи — это основа русской поэзии двадцатого века! Пастернак, Мандельштам, Бродский… Это же позвоночник! Поэтому их нельзя выпускать из страны!

— Да ну их! — отмахивается Балабин, — Пусть линяют, если желание есть! Ветер в попу, как говорится!

— Ага, а потом мы будем слушать, как ты рифмуешь “ломать” — “твою мать”!

— А что? Клёвая рифма!

— Вообще-то, если вы о Либермане, — говорит Каткевич, — то он прозу пишет.

— Да? — озадачивается Горлов, — Тогда что ж… Тогда, наверное…

Каткевич разливает, потом обращается ко мне:

— А ты, никак, Валерию ищешь? Трудное дело, она теперь не каждый день здесь бывает. Она вообще слегка того… Сторониться стала нашего брата. Может, тоже лыжи смазывает? А, либер ты мой Ман, дорогой, так сказать, человечище, не берешь ли ты с собой в Израиловку драгоценную нашу Лерочку?

— Не беру… — морщится прозаик, — И вообще: чего вы этот базар затеяли? Имею право — и здесь торчать, и на землю предков ехать, если захочу. Могу даже двойное гражданство получить!

— Имеешь, имеешь… И я имею. И он, — критик указывает на меня, — имеет. Хочет — водку с нами пьет, а хочет — корриду в Испании смотрит. А, старик? Любишь корриду?

Каткевич хитро подмигивает, я же автоматически бросаю взгляд на тумбочку, где оставил синенькую папочку — ее там нет. Папочка появляется с извинениями, мол, точно такая же у меня для диплома куплена, я и заглянул! А там испанские, понимаешь, словеса, какая-то чернявая дама, ну, я и подумал: ты тоже линяешь за бугор — к фиктивной жене. А к Лерке приехал, чтобы попрощаться, мол, извини, родная, бежит, шумит Гвадалквивир, и я хочу жить на его брегах!

— Тебе тоже надо прозу писать, как Либерману, — говорю, пряча документы, — Целую новеллу сочинил!

— За прозу нынче платят хреново. И за критику — хреново, так что остается кто? Машенька родная, которой уже пора на прогулку. Не в службу, а в дружбу — прогуляй животное, а? Я что-то совсем тяжелый стал…

Мы обходим сталинскую “солонку”. Беременная Машка переваливается с боку на бок, не торопясь, задирает ногу, я же озираю окна: первое, втрое, десятое… Леркино окно темное и непроглядное, как моя жизнь. Где ты, поклонница Заболоцкого и Кибирова, любительница сухого вина и огромных украшений, истеричка и самая ласковая женщина из тех, кого я знал? Может, ты вернулась к своему увечному мужу-художнику? Тогда ты живешь в таком же “страшном” промышленном центре, как мой, на седьмом этаже девятиэтажного дома, и твое утро начинается с перекатывания большого неуклюжего тела с кровати на коляску. Затем ты подкатываешь коляску к столу, кормишь супруга завтраком, а дальше весь день на побегушках: кисти помой, чаю принеси, на прогулку вывези. Когда ты выбегаешь в магазин, художник подъезжает к окну и ревниво наблюдает с седьмого этажа — не заговаривает ли кто с тобой на улице? Не обнимает ли? Если же ты уходишь к маме или к подруге, он места себе не находит от ревности и потом долго выспрашивает о подробностях визита. Он — талант и требует, чтобы служили только ему; а твой Заболоцкий для него — звук пустой. И ты тоскуешь, раздражаешься, чахнешь под гнетом этого деспота и однажды говоришь, что должна пойти на поэтический вечер. На какой еще вечер?! На Кибирова, лепечешь ты, он к нам в ЛИТО приедет… Но тебе говорят, что скоро выставка, а значит, надо паковать отобранные картины. Ты говоришь, что упакуешь ночью, и тогда супруг вперяет в тебя подозрительный взгляд: к кому это ты так спешишь?! Хочу послушать поэта, говоришь ты, но тебе не верят, тянут за руку, когда же ты вырываешься, хватают за волосы и, намотав их на руку, пригибают лицо к полу. Вы сидите так полчаса, ты выслушиваешь все, что о тебе думают, а после с криком “Ненавижу!” вылетаешь вон из квартиры…

Впрочем, это дела минувших дней, а в одну воду Лера дважды входить не станет. Она могла уехать к тетке в Питер, поселиться у московской подруги, наконец, снять комнату. Я не желаю думать о появлении любовника (вариант: жениха), но подсознанию не прикажешь, и потому во время второго обхода вдруг кажется, что в ее окне ненадолго вспыхивает свет.

Что за чертовщина! Поднимаюсь с собакой на третий этаж, опять стучу в дверь, но в ответ тишина. И в душу, как говорится, закрадываются смутные подозрения. Я не имел права на подозрения, тем более на обиду, поскольку целых полгода не давал о себе знать. Наверное, сказался мужской эгоизм, нахальная уверенность в том, что нас должны ждать, как подводников из “автономки”. А почему должны? В общем, до этого я честно держался, пригубливал лишь символически, но тут набулькал себе полный стакан и залпом опрокинул.

За время болезни я привык выпивать особым способом: вроде как сам с собой и в то же время — на двоих. Моим собутыльником был тот самый Меньер, которому я мысленно наливал, мы чокались (опять же мысленно), и водка благодатной струей обжигала внутренности. Головокружение не то, чтобы исчезало — оно как раз таки оставалось! — но не было унизительным, поскольку соответствовало выпитому. Как я выяснил опытным путем, нейтрализация Меньера обходилась грамм в двести — двести пятьдесят, здесь же я серьезно превысил дозу.

Потом были странные вспышки перед глазами, я что-то кричал о прорыве из “тоналя” на другую сторону бытия, а Каткевич хохотал — громко, как работающий рядом трактор. Неожиданно он превратился в Машку, которая вначале меня облизывала, а затем оказалась в телевизоре КВН и хорошо поставленным дикторским голосом пролаяла: “Обстрел дома правительства закончен! Жертв нет — за исключением одного приезжего, который пожаловал в столицу с целью лечения…” Не дожидаясь, когда наглая бультерьерша гавкнет мое имя, я пнул КВН ногой, последовала вспышка, а дальше — нахлынул блаженный мрак…

На следующий день министерство отдыхает — я в расслабоне. Когда к вечеру я спускаюсь на третий этаж, оказывается, что Леру только что видели. И на пятом этаже ее видели — не вижу только я, бегающий по комнатам, как угорелый и выспрашивающий о своей (своей ли?) пассии литературных студентов, которые а) штудируют учебники, б) готовят ужин, в) занимаются любовью, г) пьют водку, д) пьют водку, е) пьют водку… В одном месте мелькнуло знакомое лицо литератора из нашего “страшного города”; он усадил меня, налил водки, но я, маханув на ходу, ринулся дальше. Кажется, что Лера нарочно скрывается, и я, выскочив очередной раз к лифту, прислоняюсь к перилам, за которыми — металлическая сетка. Это специальная страховка от тех, кто бросается вниз головой, написав неудачную строфу или сдав на двойку старославянский: прыгай, если душа желает, только больше одного этажа не пролетишь.

Но я туда не брошусь, потому что помню: Беспокойство неизбежно делает человека доступным, он непроизвольно раскрывается. Тревога заставляет его в отчаянии цепляться за что попало, а зацепившись, он уже обязан истощить либо себя, либо то, за что зацепился…

— Ты меня искал? Ну, привет…

А я уже готов: перила то ли поворачиваются, то ли делаются ниже, и я с силой за них цепляюсь.

— Эй, что с тобой? Ты… пьяный, что ли?!

Нет, Лера, объяснения потом, не будем выяснять отношения на этом “юру”. Подставь плечо, родная, и мы пойдем: по стеночке, по стеночке, а вот и триста семнадцатая…

Второй кровати нет, наверное, соседка нашла себе жилплощадь. Зато книг прибавилось, и все они какие-то яркие, бьют в глаза сочными цветами — или это опять маг и волшебник Проспер Меньер ради утешения расцвечивает серую картинку жизни? Меня усаживают на кровать, подтыкают подушку.

— Ну, так что случилось? — спрашивают вроде участливо, но в голосе пробивается раздражение.

— Выпил лишнего… — бормочу, не настроенный жаловаться, — С Каткевичем встретились, а этот барбос — сама знаешь…

Спустя полчаса раздражение не исчезает, даже наоборот. А что прикажете делать, если она фактически развелась со своим Ван Гогом?! После очередной дикой ссоры подала на развод, только тот и не подумал явиться в суд — этот “гений”, видите ли, выше какого-то там судебного разбирательства! Жила у одной подруги, потом у другой, где однажды появился молодой человек — издатель из соседней области. К ним в город он приезжал по делам, реализовывал продукцию своего издательства и потому снимал квартиру. Та, правда, была нужна ему лишь два-три дня в месяц, и он с готовностью уступил ее Лере.

— Ах, вот как? И ты, конечно, пала в его объятья во время очередного приезда, не так ли?!

Реплика звучит шутливо, но спина Леры, курящей у форточки, вдруг застывает, и я вижу торчащие под свитером острые лопатки.

— Может, и пала, но это, извини, не твое дело! Ты же появляешься…

— Сам знаю — редко. И что дальше?

А дальше о съемной квартире узнает ее супруг, звонит и закатывает истерику, мол, и тебе, и ему — не жить! Преданных поклонников у местного Пикассо хватает, так что у издателя вскоре начинаются неприятности. Клеветнические статьи в местной газете, письма в прокуратуру, проверки, потом отказ в аренде склада. Издатель понимает, что вляпался в историю, просит ее съехать с квартиры, но Леру все равно продолжают преследовать, и она бежит в столицу.

Затяжка, после чего новый поток надрыва, обиды, причем я, чувствую, тоже один из обвиняемых. Мы все скоты, она в этом убедилась, и вообще тут кругом — скоты! Щелчок пальцами, и в форточку улетает красный огонек. Пауза, затем я выдавливаю:

— Слушай, хочу спросить… А где те серьги, ну, из этнографической коллекции?

Лера механически ощупывает мочку — в уши вдеты небольшие, но, видно, дорогие сережки с камнями.

— Лежат где-то… Ладно, ужинать будешь?

Она удаляется в кухню, я же укладываюсь на кровать, моля небесные силы: избавьте меня от головокружений хотя бы на сегодня! Протягиваю руку к полке и, не глядя, срываю что-то красное, будто книжку перед выходом в свет опустили в бачок с кровью. Название соответствующее — “Кровавая баня”, но внутрь я не заглядываю, боясь, что голова будет идти кругом до утра.

Это, как поясняет Лера, подарки того самого издателя. Сам он такого дерьма не читает, чистоплюй, зато издает тоннами!

Она не просто раздражена — она агрессивна, чего раньше за ней не замечалось. Вообще появилось много непривычного: серьги, дорогая вырезка, не менее дорогая спаржа (раньше кормила сосисками), и стрижка новая: короткая, и пряди разных оттенков. Может, думаю, попросить почитать стихи? Во время чтения заостренное лицо Леры разглаживалось, лихорадка из глаз уходила, и в них появлялось мерцание, идущее откуда-то из глубины. Хорошие ли это были стихи? На мой вкус, хорошие (Каткевич порой критиковал, но он же и есть — критик!). А главное, после этого Лера шла на все, она делалась почти пластилиновая…

В этот момент, однако, врываются Горлов с Балабиным, запирают дверь и прикладывают пальцы к губам, мол, т-сс! Эй, в чем дело?! Тут вообще-то ужин при свечах, а вы…

— Спецназовцы шмон проводят! — шепчет Горлов, — Они теперь каждый вечер сюда ходят, ищут кого-то! Таджика с пятого этажа сейчас так отмудохали — скорую впору вызвать! А виноват он только в том, что разрез глаз не тот!

— “А виноват ты в том, что хочется мне кушать…”, — бормочет Балабин и втягивает носом воздух, — мне, между прочим, хочется кушать! А тебе, Горлов?

— Аск! То есть, йес, натюрлих! А это, так сказать, от нашего стола — вашему столу!

Они выставляют водку, усаживаются и лезут в сковороду. В коридоре грохочут кованые ботинки, в дверь стучат, но поэты красноречивыми жестами призывают соблюдать тишину. Оба давятся от смеха и, когда топот стихает, начинают шепотом, со всхрюкиванием петь: “Вихри враждебные веют над нами”. Мы же с Лерой, кажется, рады, что можно молча наблюдать за двумя придурками и не терзать себя дежурными словами…

— Ты где будешь спать? У меня есть лишний матрас, могу постелить на полу.

Слабая надежда (мол, постель все поправит) гаснет. Я пожимаю плечами, а Лера, доставая из шкафа матрас, говорит:

— Не обижайся, у меня… В общем, у меня месячные.

Я не обижаюсь, я привык. Я не хочу истощить то, за что зацепился, у меня в жизни это уже было, причем совсем недавно.

4

Когда небоскреб на Смоленской распахнул таки двери, я выстоял полтора часа, чтобы узнать: они не визируют документы без визы Министерства юстиции! Я уперся: не занимайтесь бюрократией, какая разница: кто первый?! Я же потом все равно в посольство бумаги понесу, там обязательно проверят: все ли визы на месте? Однако дама в сером пиджаке уже смотрела сквозь меня, они это умеют: выключают тебя из поля зрения, и ты превращаешься в нечто эфемерное, как душа покойника. Я вяло спросил про начальство, но чиновница уже занималась другим клиентом, который поглядывал в мою сторону с осуждением, мол, не отвлекай важного человека!

— Что вы на меня так смотрите? — спросил я, — У вас все в порядке? Вот и радуйтесь!

— Не грубите, молодой человек. — сказала дама в пиджаке, — К тому же вы, кажется, не совсем трезвы, и мне, возможно, придется вызвать охрану…

От волнения меня качнуло, я схватился за край стола, и клиент с чиновницей переглянулись: с этим все ясно! Я вышел наружу. Только на ступенях вспомнил, что забыл спросить адрес Минюста. Я озирал черные авто, выходящих из них людей, и смаковал сумасшедшую мысль: а слабо подойти вон к тому, в сером костюме с отливом, что так спешит к парадному подъезду? Вокруг него — четверо серьезных ребят, прикрывают со всех сторон, но я ведь не бомбист, я обычный проситель. Не скажете ли, господин хороший, как пройти к одному учреждению? Нет, это не МИД, помельче контора, но тоже пишет, и визы ставит, ага!

Понятно, что я не подошел. Я двинул на Арбат, мысленно загадав: спрашиваю пять человек подряд и, если никто не назовет адрес, двигаю к Сашке в Гидрометцентр. Первый и второй — не знают. Третий долго думает, потом качает головой, мол, увы! Четвертый оказывается приезжим и, в свою очередь, спрашивает, как пройти на Пушкинскую площадь. Пятого я уже долго выбирал, чтобы полный дебил оказался (ну, не хотелось мне ни в какой Минюст!).

— Адрес я знаю, — ответил мужик в странной, не по погоде меховой кепке, — Только зачем он тебе?

— Визу получить… — пробормотал я.

— А зачем тебе виза?

— Ну, в посольство потом пойти…

— Все ясно… — кепка понимающе усмехнулась, — Еврей, значит? В родные края собрался?

— С чего вы взяли, что я — еврей?

— Так видно же! Вашего брата за версту видно! И я тебе скажу: правильно, уезжай! Все уезжайте, только не забудьте прихватить с собой вашего е..го президента и его супружницу! Обязательно заберите их с собой!

Воровато оглядевшись (сам, наверное, испугался своей смелости), обладатель кепки быстро двинул в переулок. А я стоял, разинув рот и не успев высказаться. Козел, спору нет, но в чем-то и молодец: адрес-то он не назвал, а значит — на свободу с чистой совестью!!

Спустя полчаса я на “Краснопресненской”, двигаю вперед и вверх — за Дом кино, в скромное зданьице, где заведуют погодой великие шаманы. Надежда миллионов, выходящих из дому в дождь и зной, в мороз и снегопад, повелители бурь и ливней, они угадывали (иногда) движенье атмосферы, чувствовали, как дышат стихиали, и тогда им мысленно возносили молитву благодарности. Но чаще бывало, что не угадывали, и вслед им сыпались проклятия замерзающих и мокнущих под дождем.

На проходной, однако, ждет облом — охранник заявляет, что Александра Выдрина нет на работе. Как это нет?! А вот так, тут люди должны были все выходные сидеть безвылазно, когда снаряды летали над головами! Имеют они после такого ужаса право на отдых?! Вахтер был важный, подкручивал ус, но и я решил не сдаваться.

— Это все иллюзии, — говорю, — Иллюзорные конфликты, и ужас — иллюзорный.

— Как это понимать?! — выкатывает глаза охранник.

— Как царство лжи, — отвечаю, — Ложь лежит в основе всего, само описание этого мира есть ложь, понимаете?

— Понимаю, понимаю… — прищуривается охранник, — Ты сам-то где был? Ну, когда каша заварилась?

— В Караганде, — отвечаю, что, в принципе, недалеко от истины. К счастью, в проходную вбегает Выдрин с пакетами в руках и утаскивает меня наверх.

Все было правдой: Сашка с коллегами дежурили здесь в выходные (обычное дежурство), когда началась ужасающая стрельба из танковых орудий. Они не сразу поверили в происходящее, но потом… Выдрин тянет к окну, мол, вон тот дом пятиэтажный видишь? А дырку в крыше? Ну, как же, вон она, чернеет, еще и не заделывали! Так это, между прочим, снаряд: обычный перелет, и вот, едва не угробили кучу людей! А вон на той крыше снайпер прятался, по людям лупил то ли из карабина, то ли из охотничьего ружья. Что ты — по этому переулку было просто не пройти! Верка Калязина, моя подчиненная, сунулась было к дверям, а с крыши: бабах! Потом еще — бабах! Так она, бедная, до сих пор на работе не появляется!

 — Кстати, жрать хочешь? А то я тут прикупил кое-что, начальник попросил. Помнишь Михалыча? Сейчас придет, кофе пить будем!

Худого и лысого Бориса Михайловича я вспоминаю сразу — в прошлый раз, когда пили кое-что покрепче кофе, я приставал к нему с просьбой дать прогноз погоды в Крыму (мы собирались туда с Лерой, но не поехали — муж не пустил). Теперь я молчу, а Борис Михайлович включается в дуэт: пожар в Белом доме… Выстрелы бронебойными… Нет, ну почему сразу не сдаться?! Ведь сила солому… А принципы? Какие еще, на фиг, принципы?! Это же абсолютно беспринципные политиканы, только кучу людей положили!

Они явно не могут отойти от события, которое придает их жизни смысл и величие, вытаскивает их за воротник в те области, где поворотные моменты Истории запечатлеваются на скрижалях, и есть шанс где-нибудь в уголке выбить петитом свое скромное имя. Борис Михайлович, к примеру, выбил — как начальник, он двинулся разбираться в обстановке, но был остановлен оцеплением и препровожден в кутузку. Офицер звонил в ГМЦ, потом в Госкомитет по метеорологии и лишь спустя три часа (когда сотрудники уже едва не поминки устроили), усталый, но довольный Борис Михайлович вернулся в объятья подчиненных.

— Они ведь собирались… — начальник смущенно улыбается, — Как бы это сказать… Ну, чуть ли не расстрелять меня! Представляете? Расстрелять, потому что считали: я выбежал ОТТУДА и пытаюсь просочиться через оцепление!

И что говорить? Понятно же, что информация предназначена для меня, и должно как-то реагировать.

“Без осознания смерти, — цитирую я, — человек остается всего лишь обычным человеком. Когда ты в нетерпении — оглянись налево и спроси совета у своей смерти. Масса мелочной чепухи мигом отлетит прочь, если смерть подаст тебе знак, если краем глаза ты уловишь ее движение или просто почувствуешь, что твой попутчик — всегда рядом и все время внимательно за тобой наблюдает”.

Борис Михайлович бросает недоуменный взгляд на Выдрина. Тот тушуется:

— Ну да, конечно… Слушай, а как на родине-то дела? Как город?

— В отношении экологии, — говорю, — у нас явные улучшения. Трубы не дымят, в речку отходы не спускают — просто красота! Но событий не густо — мы не Москва. А вообще — приезжай, сам все увидишь.

Сашка проводит рукой по горлу, мол, работы — завал, и зависает пауза. Ей-богу, мне стыдно того, что событие столь мало меня занимает, но что поделаешь? Вот и начальник вынужден покинуть кабинет; потом, наверное, вызовет Сашку и отчитает: зачем, мол, в рабочее время всяких охламонов принимаешь? Премии лишиться хочешь?! Сашка крутит ручки на приборах, на одном я замечаю светящуюся карту полушарий и неожиданно для себя спрашиваю:

— Слушай, а ты можешь узнать: какая сейчас погода в Мексике?

— А зачем тебе — в Мексике?

— Одна знакомая туда поехала, поэтому интересуюсь: не жарко ли ей там?

— Ну, если знакомая, то узнать можно…

Включив прибор, Сашка сообщает, мол, в Мехико — тридцать пять, на побережье чуть прохладнее, осадков не ожидается. После чего опять молчим, хотя меня так и подмывает пожаловаться, мол, в голове сквозняк, а в жизни бардак: от одной женщины сбежал, а та, к которой приехал, ведет себя странно. При этом в сумке у меня документы еще одной женщины, явно сумасшедшей, рванувшей туда, где в октябре тридцать пять выше нуля, и население, защищаясь от солнца, ходит в сомбреро. “Ну, даешь… — приятель покрутил бы у виска, — думаю, ты сам не лучше этой сумасшедшей!” “Да? Тогда я не буду у тебя спрашивать адрес Министерства юстиции. Я просто туда не пойду; и в посольство тоже не пойду. Потому что у воина нет ни чести, ни достоинства, ни семьи, ни имени, ни родины. Есть только жизнь, которую нужно прожить. В таких условиях единственное, что связывает его с ближними — это контролируемая глупость

Я мог бы процитировать это Сашке, но вряд ли нашел бы понимание.

5

Москва гудит разговорами в транспорте, вспыхивает уличной полемикой и толпится у газетных стендов со свежими выпусками. Я тоже останавливаюсь, чтобы прочитать о БТРе, который обстрелял машину марки “Форд” — в итоге троих с тяжелыми ранениями доставили в Склифосовского. Что ж, еще повезло, во всяком случае, в сравнении с лейтенантом милиции, что стоял на балконе гостиницы “Украина” и по заданию начальства снимал операцию захвата БД на видеокамеру. Нашелся какой-то снайпер, “снял” оператора с балкона, и у кого-то в доме — гроб. “Сколько будет гробов?” — задавался вопросом один из коллег-журналистов и сам же отвечал: об этом, вероятно, мы никогда не узнаем. Зато мы знаем, например, о слесаре Войтенко, который мирно ехал на велосипеде мимо здания Останкино, потому что у него была вторая смена, а жил он на улице Цандера. Ехал, остановился посмотреть на толпу у телецентра, вдруг — шальной “трассер”, и опять гроб! То есть, “попутчик” здесь погулял от души, захватил с собой в далекий путь не один десяток зевак и исполняющих воинский долг.

Я озираю крыши окрестных домов, и по спине пробегает холодок. Может, там действительно кто-то до сих пор прячется по чердакам и хладнокровно прицеливается сейчас в прохожих? Я спускаюсь к реке, вижу на ступенях мэрии людей с автоматами и топаю мимо. Зато в начале моста через Москву-реку — вполне мирная толпа самодеятельных фотографов, щелкающих затворами. Речь разноязыкая, жесты оживленные, кто-то даже цокает языком, мол, the best! Гут, “карашо”, отшень, знаете ли, замечательный будет фото!

Мощное белое здание с закругленным центральным корпусом напоминает огромного молочного поросенка, которого в некоторых местах подпалили паяльной лампой. Гигантская горелка здорово прошлась по фасаду, лизнула пламенем левый край, но, можно считать, пощадила этого закормленного порося… Что?! Нет, увольте, я “не карашо” себя чувствую, поэтому не смогу вас сфотографировать! Отказываю я пожилой улыбчивой паре, судя по выговору — немцам. Они же хлопают меня по плечу, дескать, не переживай, камрад, Рейхстаг в свое время выглядел хуже, затем обращаются к кому-то из толпы и, отойдя к перилам и обнявшись, дружно говорят “чи-из”. Почему-то они меня раздражают. На мосту останавливается автобус, оттуда высыпает еще группа иностранцев, и опять слышится приглушенное: “Ва-ау!”, а далее — треск фотоаппаратов.

— Айм сорри… — тихо говорят сзади, — Фуражка — йес? Эми фуражка, армейская! Тэн долларс, почти задаром!

Некто с глазами наркомана сует офицерскую фуражку, кося глазами по сторонам. Я молча берусь примерять, лихо сбиваю фуражку на бок, как это делали донские казаки, и наркоман выставляет большой палец вверх, мол, круто! А затем для доходчивости растопыривает все десять пальцев:

— Тэн!

Я, однако, возвращаю товар.

— Извини, родной, но я — пострадавший на армейской службе. Офицеров же в особенности не люблю!

Тот быстро прячет фуражку, шипя: вот мудила, зачем тогда мерить берешься?! Нет, такая глупость — уже не контролируемая, и вообще надо отсюда сваливать. Я действительно (прав торговец!) мудила, который будет ходить по инстанциям, пока не рухнет на каких-нибудь ступенях, как жертва кровожадных ацтеков. Или кровожадных майя? Я не был знатоком далекой Мексики, точнее, мои знания имел вид пончо, сшитого из лоскутов, а местами просто дырявого.

Первое представление о Мексике имело вид улыбчивого человека с гитарой и в широкополой шляпе сомбреро — именно так выглядели на афишах мексиканцы, приезжавшие в наш “страшный город” с концертами не помню в каком советском году. И меня очень удивит, когда в одной из детских книжек я прочитаю об их жестоких предках, индейцах майя, что приносили человеческие жертвы своим жутким богам, а с пленных сдирали кожу и вырывали у них сердца, чтобы тоже принести в жертву. В моем сознании как-то плохо совмещались человек с гитарой — и человек с обсидиановым ножом, которым рассекают грудную клетку, чтобы извлечь пульсирующий кровавый сгусток и ритуально его сжечь. Соединились эти два образа позже, в книжке, которая называлась “Хуан Маркадо, мститель из Техаса”. Во время освободительной войны этот парень мочил янки, почем зря, отправлял их на тот свет сотнями и в то же время был весельчак, опять же, носил сомбреро, и я, разумеется, был на стороне Хуана. Как ни странно, Эрнан Кортес, мочивший мрачных язычников, никакой симпатии не вызывал, напротив, я всей душой сочувствовал вождю ацтеков Монтесуме, которого конкистадоры пытали, укладывали на раскаленный лист железа, но он так и не сказал, где лежит золото предков. Далее была Олимпиада в Мехико, песня Пахмутовой, где упоминался загадочный парк “Чапультапек”, а спустя какое-то время я прочитаю о том, как варварски, совсем в духе майя или ацтеков, в Мексике грохнули товарища Троцкого, причем сделал это некто Меркадер (Маркадо?).

Дополнил знания о Мексике Ник, правда, в его представлении это была не столько страна, сколько Место, где привычная реальность превращалась в нечто иное, где пространство сворачивалось, а время останавливалось или вообще текло вспять. Открыл этот мир один аспирант калифорнийского университета, когда отправился в обычную этнографическую экспедицию, а нашел целую Вселенную, которая существует на расстоянии вытянутой руки, но от нас, незрячих, далека, как туманность Андромеды. Значит, с пафосом говорил Ник, надо стать зрячим, надо попасть за пределы “пузыря”! И мы, под рюмку или под “косяк”, прорывались в нашу “Мексику”, выпрыгивая из омерзительных и тошнотворных будней.

Знакомство с Меньером еще больше укрепило веру в другие миры. Во время приступов стены падали на меня, под ногами разверзались пропасти, и, конечно же, вспоминались индейские гуру, утверждавшие: привычный мир — всего лишь одно из его описаний. Иногда я материл подлого француза последними словами, порой же замирал, пораженный и даже благодарный за то, что с жизни соскребли шелуху, сняли камуфляж, и она предстала во всем своем необычном и чудовищном естестве…

Я перехожу опустевшую проезжую часть, и в этот момент на мост въезжает машина. Кажется, что она черная, но вблизи оказывается красной, главное же, она едет прямо на меня! И быстро едет! Мы вроде как попадаем в два разных временных потока, я в замедленный, машина — в убыстренный, а тогда: здравствуй, крематорий! Самое же удивительное, что сцена происходит почти в полной тишине (опять заложило уши), хотя тачка, похоже, во всю мочь сигналит!

Некто из другого временного потока дергает за локоть, вырывая меня из-под колес, визжат тормоза, и сквозь вату пробивается: урод… пидор… из-за таких в тюрьму… В ответ возражают, мол, растерялся человек, поймите его! Его?! Да пошел он! Я сижу на поребрике, унимая дрожь в руках и поглядывая на моего спасителя. Он огромный, в спортивной куртке, а на лице — смешные пшеничные усы, как у певца Мулявина. Разъяренный водитель, напротив, сухощавый, черненький, небольшого роста, прямо Меркадер какой-то. Плюнув на прощанье, Меркадер залезает в машину, дает по газам, а спаситель, потрепав за плечо, говорит: осторожнее надо, братишка! Как самочувствие? Ничего? Ну, тогда я пошел!

Судьба (а это судьба!) имеет широкую спину, которую пересекает белая надпись Nike. Надо же, всего полчаса назад я призывал вступать в диалог с попутчиком по имени “смерть” и вот — вступил! Так вступил, что до сих пор поджилки трясутся…

6

Год назад я уже вступал в такой диалог — и тоже безуспешно.

Это произошло в Октябрьском районе нашего “страшного” города, где расположена дамба, а за ней простирается огромный живописный овраг, на дне которого среди густой листвы сереют и краснеют крыши многочисленных частных домов. Рядом с некоторыми крышами в воздух поднимаются струйки, столбики и столбы дыма — это, никого не стесняясь, гонят самогон. Раньше, лет семь-восемь назад, тоже гнали, но тогда преобладали струйки; теперь же, в годы тагнации, небо подпирали по преимуществу дымные столбы, то есть, гнали в основном на продажу. Не занимался самогоноварением, пожалуй, лишь Саня Белкин, поскольку когда-то ушел в буддизм и, сидя в своем частном владении под яблоней (за неимением смоковницы) с утра до вечера пребывал в медитации. Он говорил: “Спиртное само по себе провоцирует желания, а значит, и страдания. А его производство — это просто безумие, это вечное кружение в колесе сансары!” Однако к женщинам, которые тоже, если вдуматься, “провоцируют желания”, Белкин относился не столь сурово и вскоре после моей свадьбы женился. Правда, с умыслом — памятуя о вероисповедании подопечных Кирсана Илюмжинова, взял в жены калмычку Катю. “Долго невесту искал?” — спросил его Ник, — В Элисту, наверное, специально ездил?”. Однако Катя жила у нас, в Заводском районе, работала в ресторане поварихой и, между нами говоря, к буддизму относилась “положительно”, то есть, клала на него с прибором. Но, имея маленькую дочку на руках, она по-женски хитрила и что-то плела Белкину про буддийские монастыри на ее исторической родине, куда они обязательно поедут все вместе. Она была смешливая, живая, житейски неприхотливая, классно готовила русские борщи и солянки и, честно говоря, после очередной атаки стран “Варшавского блока” я даже завидовал Белкину: повезло же человеку со спутницей жизни!

Катю вместе с дочкой Светочкой нашли на краю оврага, где начинается сосновая роща, переходящая в настоящий лес. Убийц тоже вскоре нашли — это были отец и сын, одни из самых отъявленных самогонщиков в районе, которым после многократного апробирования своей продукции не понравилась соседка-азиатка и ее маленькая дочурка, а тут под рукой оказались топоры, ну и…

Убийство всколыхнуло “страшный город”, который загудел, забурлил, дружно призывая кары небесные на головы убийц. Кажется, мы тогда единственный раз за последние годы были единодушны с Горынычем, и тот без разговоров разрешил опубликовать сумбурный (меня буквально корежило, когда писал), но пафосный очерк о состоянии криминальных дел в нашем проклятом промышленном центре. Находились, конечно, и те, кто злобно бурчал о “понаехавших черных”, мол, так им и надо, но таких было меньшинство. И только Белкин оставался спокойным, каким-то отрешенным, во всяком случае. Этому спокойствию поразился даже Ник, который вообще-то уважал безукоризненное следование выбранной жизненной стратегии.

— Не понимаю, что с ним? — удивлялся Ник, — Ступор, что ли?

Когда же мы спросили об этом Белкина, тот сморщился и тихо проговорил:

— Смерти — нет, неужели вы этого не понимаете? А если есть, то она, возможно, не зло, как принято считать, а как раз наоборот…

— Ну да, ну да… — пробормотал Ник, — Ты вообще-то молодец, я думал, тебе на уколах придется держаться…

Странно, но тогда вдруг захотелось точно также преодолеть банальный ужас перед безносой, стать выше слезного хлюпанья и зубовного скрежета, и я, помнится, во время похорон старался как-то соответствовать невозмутимому Белкину. А тот, как я заметил, с вниманием присматривался к двум черноволосым парням — Катиным братьям, которые прикатили из Элисты на похороны (их родители умерли). Поначалу те тоже были непроницаемы, почти ничего не говорили, но на кладбище, перед опусканием гробов в землю, вдруг разрыдались, заголосили, по бабьи размазывая слезы… Толпа людей (а там была действительно толпа) тоже завыла-заголосила, и меня прошиб вначале тоскливый ужас, а потом и слеза пробила: эх, Катя, Катя… Но перед тем, как глаза подернулись пеленой, я успел заметить, что Саня поморщился, дескать, хреновые буддисты, не довели роль до конца.

И на девятинах, и на сороковинах Белкин был такой же непрошибаемый, за него слезы лила мамаша, которая в калмыцкой невестке души не чаяла, да и в приемной внучке — тоже. Интерес в Белкине проснулся, только когда начался суд. Процесс был открытый, народ ходил туда, как на зрелище, культивируя в душе тот самый праведный гнев. Белкин же со странной улыбочкой разглядывал подсудимых — седого коротко стриженого папашу и долговязого, с длинными сальными патлами и с бегающими глазами сыночка. Дело было ясным и безоблачным, как небо над Испанией, но защита начала вдруг проталкивать тезис о том, что Катя, дескать, имела связь с патлатым сыночком, сама его и соблазнила, а в день убийства закатила сцену, требуя, чтобы тот на ней женился. Ежу было понятно, что ребятам требовались смягчающие обстоятельства, и их высосали из пальца.

На процесс высасывания и обсасывания Белкин глядел с той же улыбочкой, чем-то напоминая бесстрастного Будду. Когда объявили неожиданно мягкий приговор, и папаша с сыночком, переглянувшись, не сдержали радостных оскалов (сработала защита!), а зал недовольно загудел, улыбочка оставалась на лице, как приклеенная. Но на улице Будда исчез, словно его и не было никогда: на грязном асфальте валялся и выл совсем другой человек, хрипя: “Ненавижу!! Ненавижу здесь все!! Здесь никогда ничего хорошего не будет, это проклятая жизнь!” Белкина отпаивали валерьянкой, но тогда будто прорвало плотину, которая три месяца сдерживала поток злобы и ярости и, наконец, рухнула.

Белкин попал на неделю в больницу, а по выходу начал лихорадочно собирать документы на отъезд. Разыскал какую-то еврейскую родню, обменял паспорт, а поскольку Германия начала в массовом порядке принимать иудейский народ на ПМЖ, то спустя полгода оказался в Ганновере. С нами он почти не общался, если раскрывал рот, то произносил одно и то же: ненавижу, это проклятая жизнь, здесь ничего хорошего не будет! Когда же уехал, то и вовсе замолчал, даже матери почти не звонил.

Вот почему, лежа на продавленном диване Каткевича, я думаю: “Может, зря я суечусь? Здесь действительно ни хрена хорошего, едва гражданская война не грянула, а тогда пусть лучше мать-одиночка Ирина Мищук останется в Мексике!” Мысли провоцирует не столько гуманизм, сколько лень — я ведь так и не узнал адрес Минюста. Обещавший помочь Каткевич застрял в институте, я же охраняю Машку, которая вот-вот разродится. “Везет тебе, животина, — думаю, глядя в слезящиеся глаза собаки, — Твои отпрыски попадут в богатые семейства, будут жрать из серебряных (как минимум, из пластиковых) мисок и, в сущности, горя не знать. А человеческие детеныши? Взять, к примеру, мальчика Гену, которого мамаша увезла в Мексику. Там, конечно, не долбят бронебойными снарядами парламенты, зато случаются землетрясения, царит антисанитария, летает муха це-це. А мой сын? Варшавские и так его строят, как первогодка в армии, а теперь еще про отца мерзости начнут сочинять! И пусть отец я хреновый, но пацан-то меня любит! А маленькая девочка, у которой были раскосые глаза? Эти глаза не понравились двум накачанным самогоном выродкам, и они…” Машка тяжело поднимается, ковыляет к миске (обычной, металлической), я же, чтобы не раскисать, в очередной раз спускаюсь вниз, к телефону.

— Але! Але! Где она?! Не знаете?!

Отвечает голос с акцентом — Лера оставила телефон какой-то иностранки, вроде бы подданной Швеции, и та поначалу с нордическим спокойствием предлагала позвонить позже. Однако с третьего раза в голосе начали прорываться раздраженные ноты, дескать, это не есть прилично — звонить через каждые половина часа! Один раз показалось, что трубку прикрыли рукой, задали кому-то вопрос, а потом опять — не знаю, где есть Валера!

Не исключено, что она тоже смазывает лыжи, чтобы укатить в Швецию, выскочить замуж и переквалифицироваться из поэтессы в добропорядочную “фру”. Лера говорила, что ее новая подруга работает в “Русско-шведском форуме” — именно такие конторы, как мне представляется, занимаются вывозом русских невест.

— Ты вот что… Не светись особо, ладно? А то нас по два раза в день шмонают…

Это комендант, он опять торчит на вахте, взирая на меня калмыцкими (поскольку фэйс опух) глазами. Я понимаю намек, достаю купюру, и та исчезает в широких штанинах. Этот комендант с ВЛК, говорят, три года назад неплохо отхватил за вышедший большим тиражом роман, но инфляция и порочный образ жизни, как видно, давно уничтожили гонорар…

— И все-таки не светись, по дружбе говорю. Эти ребята, кажется, всю жизнь готовились к таким денькам, сейчас — их время. Меня ведь тут каждая собака знает, а тоже вчера чуть не огреб от патруля! Они заходят, а мы, значит, винцом балуемся. Как, восклицает майор, во время комендантского часа — пьянствуем?! Не поло-ожено! В это время разрешается пить только абсент! Берет две бутылки вина, выливает в чайник с водой, а значит, продукт испорчен!

— Зато, — говорю, — радует повышение образовательного уровня наших патрулей. Они уже и про абсент знают, глядишь — скоро будете беседовать про Ренуара.

— Да уж, повышение… Этот майор, между прочим, потом вышел, а двое его подручных в масках — нас мордой в пол!

На седьмом этаже, перед выходом из лифта лежит гигантское (так представляется на первый взгляд) тело: кажется, разлегся некий Гаргантюа, поглотив невероятное количество еды и, конечно же, выпивки. Осторожно перешагнув тело, разглядываю спящего гиганта. Ноги-руки вразлет, “борода лопатой” задрана вверх, и храп такой, что вздрагивает решетка лифта. Где-то я этого персонажа видел, но вертикальное положение и горизонтальное — две вещи несовместные, и я никак не могу вспомнить: где именно? И кто он такой?

Объяснения получаю от Либермана, который двигается через площадку с дымящейся сковородкой в руках. Это, мол, Коровин, заочник с пятого курса. Может, убрать его отсюда? Его?! Да этот гад у меня еще в прошлую сессию деньги занимал — до сих пор не вернул! Но ведь тут патрули шастают, измочалят мужика. И поделом! Храпящий заочник и мне не внушает симпатии, но что-то не дает уйти, и я, взявшись за ногу, спрашиваю: куда тащить?

— В семьсот пятую… — бурчит Либерман, — ладно, подожди, я только сковороду отнесу!

Поднять Гаргантюа-Коровина не получается, и мы тащим тело в комнату, благо, она недалеко. В комнате чудовищный кавардак, в ноздри бьет запах нестиранных носков вперемешку с перегаром, отчего я морщусь, а Либерман хмыкает:

— Ты бы еще почитал, что он пишет! Новый стиль, я его называю: “ивангордизм”!

— Неплохо сказано… Сам придумал?

— Вычитал. Но в полемике не употребляю — сам понимаешь, Либерман за такое может и огрести. Поэтому — дарю! Ты, кстати, жрать хочешь?

За ужином я опять завожу бодягу про Мексику, дескать, навязалась она на мою голову, лучше бы сразу отказался от этого дела! Либерман вдруг задумывается, потом выдает:

— “В Мексику можно только верить!”

Я удивленно на него гляжу, потом усмехаюсь.

— Сам придумал?

— Вычитал. Это, между прочим, Карлос Фуэнтес сказал.

— Плагиатор! — убежденно говорю, — Кстати: ты не знаешь, где находится Министерство юстиции?

— Знаю, конечно. Я даже знаю, где находится “Сохнут”, но тебе, как я понимаю, туда не надо.

(Окончание в сл. номере)

 

 

Версия для печати