Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2009, 1

Преодоление литературы

Рассказы

 

Борис ХАЗАНОВ

/ Мюнхен /

 

Рассказы взяты из книги Б.Хазанова “Истинная история минувших времён”, готовящейся к печати в издательстве “Алетейя” (СПб).

Преодоление литературы

I

Вот я сижу и думаю... Что-то затевается. Рука, столько потрудившаяся, вот эта самая рука с помятой кожей, с лиловыми венами, опять стучит по клавишам, неужели я всё ещё в силах выдавливать из своего мозга драгоценные капли воображения? Всю жизнь я старался писать не о себе. Всю жизнь писал о себе. Писатель — это тот, кто смотрится в зеркало и видит другого человека. Писатель изобретает себя заново. Если же тебе не дано раздвоиться, если не можешь пересоздать своего двойника в новое и независимое существо — не суйся в литературу. Но теперь довольно. Долой литературу! Теперь я, наконец, откину капюшон, сниму чёрные стёкла и отклею бороду, я больше не “художник”, я — это просто я. Позволим себе эту роскошь — писать о себе самом, не увиливая.

И, однако, стоит мне только взяться за дело, как “дело” берётся за меня. Литература начинает распоряжаться мной. Литература, как старая любовница, которую хотят бросить, принимает свои меры. Мне хочется говорить только о собственной персоне, а получается, как ни глупо это звучит, что писать о себе легче, когда пишешь не о себе. В сущности, разделаться с самим собой только и возможно, если пишешь о ком-то другом. Это предисловие затянулось. Я помню, как однажды — совершенно незначительный случай — я сидел, закутанный в простыню, перед столиком с туалетными принадлежностями, и меня словно осенило: тот, кто смотрит на меня из овальной рамы, — ведь это и есть подлинник! Сам же я представляю собой весьма несовершенную копию. Человеку, занятому бумагомаранием, эта идея не должна показаться новостью, но в то время пишущий эти строки был далёк от желания стать сочинителем.

II

За моей спиной слышались приглушённые голоса, шаркали шаги, я видел в зеркале другие зеркала и в них смутные лица клиентов; тотчас их заслонило новое явление; на меня взирали двое: мой двойник и барышня в белом халате, на вид лет восемнадцати. По правилам этого учреждения обслуживающий персонал обязан подавать пример. То, что она сотворила из собственных волос, не поддавалось описанию: чудовищный колтун. Вдобавок выкрашенный в цвет, которому не подыщешь названия. Это сооружение склонилось надо мной, она оглядывала меня строгим профессиональным взором, так врач оценивает больного, так камнетёс примеряется к бесформенной глыбе.

Мне запомнился этот день, замечательный разве только тем, что за ним потянулась цепь происшествий, в которых чем дальше, тем всё меньше можно было заподозрить игру случая. Я приближался к возрасту Данте; мне исполнилось 30 лет. Вечером предстоял праздничный ужин, я пригласил двух-трёх коллег с жёнами. Незачем вдаваться в подробности того, каким образом я оказался в этом городе, они неинтересны. С некоторых пор соотечественники зачастили в страну, ещё недавно бывшую смертельным врагом, мужчины ради лёгкой жизни, чаще всего мнимой, девушки в надежде выйти замуж и здесь остаться. Мне повезло, я получил приглашение от фирмы, где срочно требовались программисты.

Клиента предупредили, что его будет обслуживать ученица. Опытный мастер работает играючи. Её лицо выдавало напряжённую старательность. Она отважно орудовала ножницами и машинкой, что-то без конца подправляла; мои требования были невелики: с обеих сторон и сзади; немного сверху; без пробора. Брови? Да, подправьте немного и брови.

Её руки. Я почувствовал это, как только она прикоснулась к моей коже: её пальцы были заряжены слабым электричеством. Поднимаясь с кресла, я не мог удержаться, чтобы не взглянуть ещё раз: узкая ладонь, длинные худые пальцы, как у всех тоненьких женщин.

Разумеется, я тотчас забыл о ней, покинув парикмахерскую; однако встаёт вопрос, не есть ли то, что оживает через столько лет, артефакт, изделие памяти, в котором, как в пищевых продуктах, подмешан консервант. Бычки в томате. Что у них общего с живой рыбой? Что было на самом деле? Во всяком случае, мне не могло придти в голову, что когда-нибудь я возьмусь описывать эту сцену и в который раз вступлю, картинно выражаясь, в единоборство с литературой. Но, по крайней мере, кулисы намечены, как я надеюсь, верно.

В следующий раз я попросился сесть “к ученице”. Мне хотелось снова почувствовать робкую нежность её пальцев. Я следил за ними в зеркале. Левой рукой она слегка повернула мою голову. В правой мелькали ножницы. Она отложила их, провела пальцами по моим щекам, не желаю ли я побриться? Как в первый раз, я ощутил тёплую эманацию. Я медлил, она ждала ответа.

Однажды я столкнулся с ней в магазине. Случайность не должна внушать подозрений: в нашей округе всё находится поблизости. Я стоял перед рядами запечатанных в целлофан колбас и сыров, пакетов с итальянскими пельменями, банок со сладким йогуртом, погрузившись в философическое раздумье, и услышал нежный голосок: со мной поздоровались.

“А-а...” — проговорил я и вспомнил. Мы вышли на улицу. Я спросил: “Вы здесь живёте?” — и прошагал вместе с ней часть пути. Без белого халата, в простеньком пальтеце, она выглядела иначе, оказалась ниже ростом, оттого что её больше не уродовала фантастическая причёска. Светло-русые жидковатые волосы спускались с обеих сторон, примерно так, как принято распускать волосы у нынешних барышень. Это изменило черты её лица, сделав её — иначе не скажешь — банально-загадочной. Но и это впечатление было мимолётным. Остановились на углу; она топталась, поглядывала по сторонам; мы свернули к моему дому, она спросила, когда я приду.

III

Явившись в очередной раз, я её не обнаружил. Срок производственной практики истёк, её не взяли на постоянную работу. Я не спросил, куда она подалась, изредка вспоминал прикосновение её пальцев, это было всё, что осталось в памяти. Случись нам столкнуться на улице, я бы её не узнал.

Я прекрасно понимаю, что все эти рассуждения, дуэль с двойником — раздражают читателя. Хватит философствовать, продолжайте рассказ. Никому нет дела до этой схватки с писательством внутри самого писательства. Но в конце концов я пишу — стараюсь писать — о себе и для себя.

Я хочу быть “объективным”. Таково условие моего самоотчуждения. Сами по себе мелкие происшествия не могли, разумеется, выглядеть как нечто предначертанное. На языке тогдашней моей профессии — программа. Теперь я могу сказать, что это функция художественной словесности. Вечным вопросом, однако, остаётся, присутствует ли некий план, судьба или предопределение в реальной жизни — или это изобретение литературы.

Линда Майзель, так звали мою новую подругу, назначила мне встречу в студенческом районе, где мы должны были чувствовать себя непринуждённо. Я сидел в кафе у окна, наш роман только ещё затевался, Линда запаздывала, как и подобает недавней знакомой, вступающей на увлекательную стезю. Подошла кельнерша с блокнотиком. Я поднял глаза, она молча смотрела на меня. Я не сразу сообразил, в чём дело; девушка нервно поправила прядь волос, здравствуйте, сказала она, мы с вами знакомы. Тут я, наконец, вспомнил.

“Вы что будете заказывать?”

“Простите...” — проговорил я. Мне не хотелось, чтобы Линда увидела нас, хотя, казалось бы, что тут такого? Я сказал, что я передумал, и направился к выходу...

Она догнала меня на улице. Успела сбросить передник. Несколько времени мы шли, лавируя между прохожими, огибая столики, выставленные наружу по случаю тёплой погоды, в сторону, противоположную той, откуда должна была появиться Линда. Каблучки официантки прилежно постукивали следом за мной, это было похоже на бегство, это и было бегством; я всё ещё с досадой прижимал к уху мобильный телефон, никакого ответа. Мы наконец выбрались из толчеи, свернув на улицу Кронпринца, где, стиснутый домами, находился маленький сквер, — и плюхнулись на скамью. История выглядела крайне глупо. Ведь я сказал этой девице, там, в кафе, что у меня неотложные дела. Чего доброго, она могла истолковать это исчезновение как свою победу. Чего она от меня хотела?

Неожиданно телефон ожил у меня в кармане. Я услышал обиженный голос Линды. Женщины наделены мистической догадливостью. Мне показалось, что, слушая мои невнятные объяснения, она поняла, что я не один. Правда, эта насторожённость означала, что там относятся к нашим едва начавшимся отношениям всерьёз.

Между тем буквально за несколько минут, как это бывает часто в нашем городе, небо заволоклось серыми облаками. На мне был непромокаемый плащ, а она в одном платьице. Она сидела, молча, съёжившись, подобрав под скамейку ноги в светлых чулках. Я спросил: она ушла с работы, это может ей дорого обойтись, успела ли она, по крайней мере, предупредить хозяина?

Стало накрапывать; мы укрылись в подъезде.

“А ведь я даже не знаю, — сказал я, — как вас... как тебя зовут”.

Её звали Катарина.

Она спросила:

“Это ваша невеста?”

“Кати, — сказал я. — Давай уж лучше на ты”.

Не могу вспомнить, то ли в этот, то ли в другой раз она сказала, что умеет гадать по руке.

Каждая девушка бессознательно ищет канал для эманации своей женственности. Видимо, это всё-таки было тогда же. Нечего и говорить о том, что я не находил в ней ничего притягательного. Но её пальцы чертили что-то на моей ладони, и вновь, как когда-то, я ощутил подобие слабого электрического разряда. Я сказал: ну-ка дай мне, схватил её за запястье, она отдёрнула руку и спрятала за спину. В чём дело?

“Не дам”.

“Почему?”

“Ты там прочтёшь”.

Оказалось, она боится, что я предскажу ей судьбу. Но ведь она сама может прочесть. Нет, у себя человек не может, это должен делать кто-то другой. Я заверил её, что понятия не имею о хиромантии. Загадкой было то, о чём я только что упомянул: удивительное свойство её прикосновений. Я протянул ей обе ладони. Она долго смотрела на них, её глаза потемнели. Я и теперь вижу этот сумрачный взгляд, он сбивает меня с толку. И вновь спрашиваю себя, в чью жизнь вторглась эта особа. Литературный двойник, некогда явившийся в зеркале парикмахерской, — не вытеснил ли он моё собственное я, не завладел ли моей памятью до такой степени, что я больше не в состоянии провести черту между действительностью и моим рассказом; собственно, рассказ и стал действительностью. Она спросила: “Мы увидимся?” Зачем? Я пожал плечами.

IV

По случаю десятилетия фирмы начальство устроило вечеринку, кто-то подал идею собраться в индийском ресторане “Джайпур”. На дверях была вывешена картонка: “Geschlossene Gesellschaft”, это означало, что зал закрыт для посторонних посетителей. Дамы явились в необыкновенных нарядах, мужчины с бабочками на шее. Были произнесены официальные тосты, к пиршественному столу подвезены столики с экзотическим кушаньями, официанты во фраках подливали в бокалы азиатские вина, вдруг что-то зашелестело, застучало, из усилителя полилась странная мелодия, послышались выкрики: знаменитый гуру исполнял, как нам объяснили, шиваитскую мантру в сопровождении барабана, дудочки из берцовой кости человека и фисгармонии. Затем певца сменил упоительный рок-н-ролл, уже выходивший из моды, после чего, наконец, ящик был отодвинут в сторону, вышел и уселся аккордеонист в сапогах и пёстрой рубахе до колен, с серьгой в ухе, раздвинул половинки своего инструмента. Раздался скрежет, словно двинулась телега.

Это и был вечер, на котором мы познакомились. Я увидел девушку, одиноко стоявшую у дверей. У неё были узкие и покатые плечи, широкие бёдра, то, что мне нравится в женщинах. Ваш кавалер покинул вас, сказал я. Она кивнула, смеясь. Народ окружил плясуна, который выкидывал коленца; Линда спросила: это русский танец? Мы земляки, сказал я, но работаем в разных отделах. Музыкант играл “Барыню”. Продолжая выбрасывать ноги, распахнув объятья, танцор подъехал к нам — он вас приглашает, сказал я. — “Нет, уж лучше вы”. — “Не умею, — возразил я, — но вообще-то полагается выходить женщине, этак, знаете, с платочком, чтобы помахивать”. Мы покинули ресторан, я довёз её в своём “Опеле” до дома, вышел и открыл перед ней дверцу машины.

Несколько времени спустя наш роман достиг критической точки, после чего мы съехались и зажили супружеской жизнью, хоть и предпочли официальному браку свободное сожительство.

Далее произошло следующее: нам нужна была уборщица. Моя подруга, как истинно современная женщина, не была озабочена устройством домашнего очага, к тому же оба мы были заняты с утра до вечера. Линда была родом из Шлезвига, это чувствовалась по её северному произношению, работала лаборантом в радиологическом центре в Лотрингенгофе где впоследствии пришлось обследоваться ей самой. И я не могу отделаться от мысли, что оттуда, из этой мрачной цитадели с вывесками врачей и адвокатов, чьё архаическое название напоминало о потерянной Лотарингии, несчастье бросило тень на наш порог. Предвестьем беды был звонок.

Ранним утром звонок прогремел, когда мы ещё нежились в постели. Мы старались не заниматься любовью перед рабочим днём, тем не менее это случалось, по крайней мере, первое время, то и дело, и мы погружались в минутный сон, неотличимый от яви, — тут как раз и позвонили; я пошёл открывать.

Я стоял, завернувшись в халат, всё ещё окутанный облаком тепла; во всяком случае, мне показалось, что она чувствует, вдыхает эту волну, исходившую от моего нагого тела. Обалдев, я воззрился на гостью. “Ты по объявлению?..” — спросил я. Катарина преследовала меня, как рок. Я поплёлся в комнату, служившую нам гостиной. Из спальни вышла в халате Линда. Времени было в обрез, мы постарались поскорей отделаться от несвоевременного визита. Никаких объявлений в газете Катарина не видела, не было у нас и общих знакомых. Как она разыскала меня? Я не пытался выяснить.

Итак, она стала приходить к нам, сначала раз в неделю, потом чаще; стирала, гладила, возилась с пылесосом, убирала нашу супружескую постель и мыла посуду на кухне с таким же усердием, как когда-то стригла меня. Мы, то есть я и Кати, говорили снова друг другу “вы”; впрочем, она разговаривала больше с Линдой и даже старалась реже попадаться мне на глаза. Выяснилось, что она проживает за городом у тётки, едет автобусом до станции пригородного поезда. Потом метро и снова автобус. А что она делает в выходные дни? Ничего; сидит дома. Есть ли у неё друг? Кати помотала головой.

Собираюсь учить русский язык, добавила она. Но мы здесь с мужем не говорим по-русски, заметила Линда. С мужем? — переспросила Кати, на что фрау Майзель возразила: ну, какая разница. Вскоре официальное обращение отпало, обе женщины стали называть друг друга по имени, и мы все перешли на “ты”.

V

Я при этих разговорах по большей части не присутствовал, но из того, что пересказывала мне Линда, понял, что она довольно подробно осведомлена о моём прежнем знакомстве с Катариной. Она в тебя влюблена, сказала Линда, смеясь. Ей же принадлежала идея поселить Катарину в квартире: чтобы добираться до нас, бедной девушке приходилось вставать до рассвета. Мы поставили кровать и туалетный столик в комнатке, где по замыслу архитектора должна была находиться детская, Катарина привезла кое-какие вещи.

Тут оказалось, что она не спит по ночам. Просыпаясь, мы слышали шаги, шорох, иногда в гостиной горел свет. В чём дело? Кто-то к ней приходил. Ломился в дверь, она не пустила.

“Кто приходил?”

“Не знаю”.

“Но ты сама выходила из комнаты”.

“Я боялась”.

“Чего боялась?”

“Что он снова придёт”.

“Кто — он?”

Молчание.

“Кати, — сказала Линда. — Может быть, надо показаться врачу?”

После этого разговора ночные бдения как будто прекратились. До поры до времени.

Да, на какое-то время, — потому что однажды Линда, подняв голову с подушки, увидела в дверях нашей спальни похожую на привидение фигуру в белом. Катарина, дрожа от холода и страха, стояла в рубашке, поставив одну босую ступню на другую, голой рукой схватившись за притолоку. Вероятно, я тоже проснулся, но что было дальше, уже не помнил. Наутро всё показалось мне дурным сном. И всё же я не могу сказать, что был особенно удивлён, увидев в кровати обеих женщин. Я лежал у стены, Линда посредине, а на краю — голова Кати.

Светлые, очень тонкие, отчего они казались жидкими, в беспорядке рассыпанные волосы на уголке подушки. Я вспомнил её чудовищную причёску — тогда, в первый раз, в парикмахерской. Тотчас, вскочив, она побежала в длинной ночной рубашке к себе. Pavor nocturnus, ночные страхи, сказал невропатолог, с которым Линда, хоть и сумела увидеть в том, что случилось, смешную сторону, но всё же сочла нужным посоветоваться. Ничего опасного, по словам врача, эти страхи не представляют, однако свидетельствуют об эмоциональных потрясениях. Господи, какие же это могли быть потрясения? Линда, ничего не говоря о консультации, попыталась осторожно расспросить нашу служанку. Безрезультатно. Есть ли у неё кто-нибудь. В ответ Катарина только мотала головой.

С тех пор она время от времени, смущаясь, просила пустить её на ночь к нам, и можно было догадаться, что она не столько мучалась страхом перед мнимыми ночными визитами (над которыми порой сама смеялась, хоть и не ставила их под сомнение), сколько боится ожидания, что придёт страх. Боится проснуться одна ночью. С нами же спит, по её уверению, как сурок. Для неё положили третью подушку. На рассвете она потихоньку покидала нас. Линда плескалась в ванной. Выходя на кухню, я видел накрытый стол, нас ждал завтрак. Линда звала Катарину к столу. Но та больше не показывалась, пряталась в своём закутке, дожидаясь нашего ухода.

Однажды — мы вышли из подъезда, я провожал Линду до метро — произошёл такой разговор. У нас давно ничего не было, сказала она.

Я промолчал.

“Как же ты обходишься?”

“Что ты хочешь этим сказать?”

“Ты здоровый мужик”, — сказала она, явно стараясь придать своим словам шутливый оттенок. Но я чувствовал, что она волнуется.

“Ну и что”, — возразил я.

“Ты меня разлюбил”.

“Перестань”, — сказал я.

“Ты её стесняешься”.

Я хотел спросить: а ты разве не стесняешься? И тут же подумал, что она могла бы — почему бы и нет? — делать это в присутствии Катарины. Назло ей.

“Но ведь можно, — продолжала она, — как-то устроиться. Она утром уходит, мы остаёмся одни. И вообще”.

“Что вообще?”

“Запретить ей приходить к нам”.

“Ты думаешь, это возможно?”

Это был нелепый вопрос, но он предупреждал то, о чём она не решалась заговорить; чутьё подсказывало ей, что даже если Катарина оставит нас в покое, мы больше не сможем быть мужем и женой. Почему?

“Потому, — сказала Линда. — Она мстит”.

“Кому мстит?”

“Тебе”.

“Чепуха. Давай её прогоним”.

“Как это?”

“Найдём другую, вот и всё”.

Линда шагала, глядя в пространство, еле заметно качала головой.

“На худой конец, я и сам справлюсь”.

“Ты?”

“А что тут такого. Бельё будем отдавать в прачечную. Пока кого-нибудь не подыщем”.

Я довёл её до эскалатора, сам двинулся на работу пешком.

VI

Линда чувствовала себя нехорошо, жаловалась на переутомление, я спросил: что показали анализы? Ничего; всё в норме. Выглядела она неважно, груди опали. Может быть, нам следует завести ребёнка? А вот спросим, сказала она, усмехнувшись, у Кати. Всё это мне очень не нравилось, я снова сказал: давай откажем ей.

Был вечер, мы засиделись допоздна. Обе женщины сидели друг против друга, Катарина держала в руках ладонь Линды. Была прочитана маленькая лекция по хиромантии. Через пальцы проникает влияние небесных светил, например, указательный — это палец Юпитера. Бугры тоже называются в честь планет. Вот это — бугор Аполлона.

“Такой планеты нет”, — сказал я.

“Но главное — линии. Вот линия жизни...”

“Что же она обозначает?”

“Обозначает? Ничего, хорошая линия”.

“Я устала, — сказала Линда, вставая. — Пойду, лягу... Ты, Кати, пожалуйста, не вскакивай ни свет ни заря. Я сама управлюсь”.

Дверь закрылась. Помолчав, я спросил:

“Что ты там увидела?”

Кати подняла на меня глаза.

“Линия жизни оборвана”.

“То есть, ты хочешь сказать?..”

“Ничего я не хочу. Дай мне руку”.

“Мне кажется, — сказал я, — она почуяла что-то неладное. Видишь ли, она верит во всю эту чепуху... Но скажи хотя бы мне”.

Она молчала.

“Кати!”

Молчание.

“Слушай, — сказал я. — С этим пора кончать”.

“С чем?”

“Ты прекрасно знаешь: я тебя не люблю. Тебе надо от нас уходить”.

“Куда?”

“Куда хочешь. Но надо уходить. Ты её погубишь”.

Она водила пальцем по моей ладони. Несколько времени погодя я увидел, войдя в спальню, что подушки переложены. Линда спала у стены. Я лёг рядом с ней. Третье место оставалось пустым.

Я открыл глаза, когда рассвет едва брезжил между полузадёрнутых гардин. То странное обстоятельство, что я очутился посреди двух женщин, меня отнюдь не возбудило, напротив, погасило желание. Я лежал, остерегаясь шевельнуться. Мысль о том, что я мог бы, — пожалуй, даже обязан — удовлетворить обеих, показалась мне абсурдной. Это означало бы стать рабом и той, и другой. Превратиться в механическую куклу. Или?..

В эту минуту меня как будто осенило — выражение, не слишком подходящее для такой ситуации, но другого слова я не могу найти; да, меня настигла та же мысль, с которой я начал этот рассказ, — при том что я вовсе не помышлял о литературе, — мысль о раздвоении, о том, что в зеркале моего существования появилось другое “я”. Представим себе, что мой, мною же изобретённый двойник станет жить с девушкой из парикмахерской, а сам я — с моей Линдой.

В конце концов это разрешило бы всю нашу коллизию. Какую коллизию? Кажется, до сих пор между нами не было никаких ссор. По безмолвному уговору мы избегали “выяснять отношения”. Правда, ничего предосудительного не произошло; наша лояльность, моя и Линды, по отношению к Катарине достигла определенного рубежа, на котором мы и остановились.

Я согласен, что рассуждения в этом роде могут придти в голову только в сумеречной зоне между сном и бодрствованием. Но я почувствовал, что обязан что-то кому-то доказать; кому же? Линде, конечно. Доказать, что я её люблю. Но и Катарине — что я к ней равнодушен. Да, я должен был доказать это, как ни смешно, “на деле”. Ни та, ни другая, разумеется, не знают о том, что я заключил тайный договор с моим двойником.

И я осторожно протягиваю руку, я ощущаю под тонкой ночной сорочкой разогретое сном тело моей подруги. Она тихо стонет — должно быть, ей мнится, что время вставать, идти на работу... Линда что-то бормочет и, бормоча, поворачивается ко мне. Несколько мгновений спустя она лежит на спине, её руки обнимают меня, грудь дышит подо мной, в полутьме она принимает меня. Всё происходит в считанные секунды. И мы погружаемся в небытиё. Но когда, наконец, я оставляю её, поворачиваюсь спиной, я оказываюсь, чуть ли не нос к носу, с открытыми настежь, неподвижными глазами Катарины. Несколько минут мы вперяемся друг в друга, и я чувствую, как её пальцы, струящие слабое электричество, крадутся к моему уснувшему полу и останавливаются, почти достигнув цели.

Утром мы сидим за завтраком, все трое, вопреки намерению Линды встать пораньше; за окнами — тусклое серебро непогоды. Служанка включила свет. Спохватившись, Линда взглядывает на часы, вскакивает, я выбегаю следом за ней на лестницу, “ты забыла зонтик!” — кричу я.

VII

Когда я снова уселся перед недопитым кофе, Кати стояла у окна. Не оборачиваясь, спросила:

“Ты не опоздаешь?”

“Сядь”, — сказал я.

Помедлив, с отчуждённым видом она присела к столу.

“Это называется ménage à trois”.

Она не поняла.

“Брак втроём. Как ты на это смотришь?”

“Вы опоздаете на работу”. Неожиданно она перешла на вы.

“Успеется... — Я злобно усмехнулся. — Как же мы дальше будем жить? По очереди, что ли?”

“У нас с тобой ничего не было”. (Снова — на ты.)

“К этому идёт!”

Она пожала плечами.

“Ты этого хочешь? Ты этого добиваешься?”

“Она тоже хочет”, — сказала Кати.

“Она больна! Тебе это понятно?”

“Я это знаю”.

“И ты... — сказал я, задыхаясь, — ты позволяешь себе!..”

Она молчала, уставилась на меня потемневшими глазами.

Я продолжал, уже не столь уверенно:

“Ты всё время преследуешь меня. Ты постоянно перебегаешь мне дорогу. С самого начала, с той самой парикмахерской, куда меня чёрт занёс...”

“Не чёрт”.

“А кто же ещё?”

“Судьба”.

“А! это одно и то же”.

“Я тебя любила”, — пробормотала она.

“Знаешь что? Катись ты со своей любовью... знаешь, куда?”

Она шептала: “Я мечтала о тебе дни и ночи. Я тебя всюду искала. Ты не представляешь себе... — голос её окреп и стал переливчатым, она глубоко дышала открытым ртом, словно ей не хватало воздуха, она покачивалась, — ты даже не представляешь, как я была счастлива, когда я увидела тебя там, в кафе, ты сидел у окна, я подумала: да ведь он меня ждёт! Ты думал, что ждёшь ёе, а на самом деле, я это поняла — ты ждал меня!”

А что если, подумал я со страхом, — что если она права?..

“Слушай, — сказал я. Всё во мне дрожало. — Я не знаю, кто ты такая. Я вообще ничего не знаю: кто ты и что ты... Давай с тобой распрощаемся, я тебе сразу сейчас заплачу, и... и убирайся отсюда. Немедленно. Собирай свои вещи... Я тебя провожу. Давай, живо...”

Она опустила голову, потом темно взглянула на меня и ушла в свою комнату. Я набрал номер моего бюро, сказать, что приду позже. Вынес её чемодан, она шла следом с сумкой. Мы вышли из подъезда, я уселся за руль, она села сзади. Был час пик, и пришлось довольно долго добираться до вокзала. Всё это время мы молчали. Мы взглянули на расписание, я купил ей билет, и мы поспешили к перрону; поезд вот-вот должен был отойти.

“Ну, Кати... — пробормотал я. — Не поминай лихом”.

С вокзала, не заезжая домой, я отправился на работу. Я испытывал необычайное облегчение. Всё наладится, думал я, всё будет хорошо, мы расплатились с судьбой, — эта странная мысль тоже пришла мне в голову. Линда поправится. Я сразу же ей позвонил. Получен ли ответ. Накануне снова было проведено обследование. Да, получен. Какой? Всё в порядке. Она не могла долго разговаривать. “Но скажи, по крайней мере: что-нибудь нашли?” — “Ничего не нашли”. — “Ты говоришь мне правду?” — “Да”.

Я не стал ей говорить про Катарину. Мы от неё отделались, баста. Теперь надо укрепить здоровье. Можно взять отпуск и махнуть куда-нибудь — в Грецию, в Испанию, на Балеарские острова. Мы свободны! Вечером, когда я вернулся, в квартире стояла непривычная тишина. Я вошёл в спальню, моя подруга лежала в постели, ей нездоровилось. Я приготовлю ужин, сказал я, Кати уехала. Навсегда.

Тотчас дверь спальни открылась, неслышно, как бы сама собой, — я увидел её на пороге. Кого? Катарину! Я был совершенно сбит с толку — как же так? Я сам, своими ушами слышал, как ударил колокол, своими глазами видел, как захлопнулись двери, поезд тронулся, увозя эту ведьму, наше проклятье, наше горе. И я поплёлся на кухню, где меня ожидал ужин.

VIII

Этой ночью мне снился жуткий сон. Как будто я проснулся во тьме и не сразу смог различить фигуру, стоявшую на пороге совершенно так же, как стояла накануне, самовольно вернувшись, Катарина. Но теперь она была в чёрном платье, в чёрных чулках, на голове плат, как у монахини. Я хотел спросить, что она тут делает, но губы её шевелились, я скорее догадался, чем услышал, — хватит валяться, сказала она, все ждут. Кто, кто ждёт? — спросил я, вперяясь в темноту. Неведомые друзья, родственники, которых я никогда не видел, собрались проводить в последний путь Линду. Я раздумывал, где мне взять подобающую одежду; в это время я уже не спал и, сидя на кровати, слышал сквозь щель плохо прикрытой двери приглушённые голоса. В гостиной горел свет.

Далее происходило то, что чаще бывает в книгах или в театре, чем в жизни; но я уже говорил, что преодоление литературы совершается в ней самой и действительность моего рассказа есть единственная подлинная действительность. Беседовали двое — а я стоял, запахнувшись в халат, и подслушивал. В усталом голосе моей подруги не было раздражения, ей вторил подобострастный голос служанки. Не успел я, однако, разобрать отдельные слова, как обе умолкли — должно быть, услышали шорох в спальне. Потом Линда сказала:

“Он спит”.

В самом деле, то, о чём они говорили, — когда снова заговорили, — я всё ещё воспринимал сквозь завесу сна. И звучало всё это неестественно. Как будто говорящие куклы, подражая голосам моих женщин, выдавали кем-то сочинённый текст. Как в первые дни, Катарина говорила хозяйке: вы.

Первые слова я не расслышал.

“...Что вы, фрау Майзель, зачем же так говорить”.

“Я знаю”.

“Я бы никогда не вернулась, если б не знала, что вы ещё не совсем поправились”.

“Я не поправлюсь”.

“Что вы, зачем так говорить”.

“Я всё равно для него уже не гожусь. Я для него обуза”.

“Если вы думаете, что я... Он сказал, что он ко мне равнодушен”.

“Это для того, чтобы успокоить свою совесть. Ты молода, у тебя красивая грудь. Единственный недостаток — узкие бёдра”.

“Почему же недостаток”.

“Он любит широкобёдрых”.

“Теперь я понимаю, в чём дело. Если бы на моём месте оказалась какая-нибудь бабища...”

“Можешь не продолжать. Я вовсе не утверждаю, что это самое главное”.

“А что главное?”

“Не знаю. Всё вместе”.

“Вы думаете, мужчин никогда не поймёшь?”

“Нет. Не думаю. Наоборот”.

“Он сказал, что он меня не любит. Я некрасивая. Я некрасивая!”

Мне показалось, что она всхлипнула.

“Ничего... как-нибудь. Хватит об этом. Пора, — сказала Линда. — Они идут”.

“Ваши родственники?”

“Бог их знает, чьи. Мне пора”.

Не выдержав, я распахнул дверь в гостиную. Но там уже никого не было. Донёсся шум шагов, приглушённые голоса. Гроб несли по лестнице.

Мне нужно было одеться. Я бросился в спальню. Обе женщины лежали в постели, посредине было оставлено место для меня. Вот так здорово — поистине комическая ситуация! Я трясся, давясь от хохота, зажимая рот, чтобы их не разбудить.

IX

Здесь придётся сделать перерыв, прежде чем закончить: дело в том, что сама эта концовка внушает некоторые сомнения.

Я понимаю, что оговорки и отступления нарушают “художественный эффект”.

Я стараюсь быть объективным; что это значит? Характер действующих лиц выражается в их поведении, а поведение, не правда ли, вытекает из характера. Герой романа — не марионетка, он живёт собственной жизнью, его судьба — законное следствие его поступков, автор ничего не может с этим поделать. И так далее... Но, может быть, дело обстоит как раз наоборот. Судьбу героев решает писатель, и это предначертание, как тёмная туча, нависает над ними, руководит их поступками и ведёт их к фатальному концу.

Мы возвращаемся — я и Кати — в очередной раз из больницы. Линда, в полубессознательном состоянии, под морфием, с трудом поднимала веки. Я не стал ужинать и сразу лёг. Очнулся на рассвете.

Катарина лежала, отодвинувшись от меня, на краю кровати. Я устроился поудобнее, натянул повыше одеяло в надежде подремать ещё часок, тут она повернулась ко мне, я различил в полутьме её неподвижный взгляд. Нет уж, подумал я, и, закрыв глаза, зарылся в подушку, но почувствовал её руку. Длинные пальцы, как черви, ползли по бедру, пальцы, это был тот странный канал, — прошу не счесть меня за умалишённого, — по которому струился ток, мстительная и агрессивная эманация. Озлившись, я сбросил с себя её руку.

Через минуту я вновь ощутил её прикосновение. Магнетизм, или как это можно было назвать, коварным образом вершил своё дело, я всё ещё был полон решимости сопротивляться, но уже где-то на дне сознания мерцала блудливая мыслишка. Ладно, пусть это будет первый и последний раз, чтобы затем покончить с нею раз и навсегда! Как бы нехотя я придвинулся к Катарине. Она с готовностью потянула меня к себе и приняла нужную позу. Я уже ни о чём не помнил. И тут, на самом пороге наслаждения, она загородила рукой вход. “Что такое, — прохрипел я. — Кати!..”.

“А вот то самое”, — неожиданно спокойно сказал её голос, она уже стояла перед кроватью, и её нагота должна была договорить то, о чём я лишь смутно догадывался. Я остался лежать. Подхватив одежду, она вышла; я удивился, как быстро она сумела собрать свои пожитки, — или приготовилась заранее? Хлопнула входная дверь, и больше я Катарину никогда не видел.

Нина Купцова

Бывают дни, когда как будто ничего не происходит. Иные события вовсе не кажутся событиями. Так было, когда в доме поселилась Нина Купцова.

Мы, конечно, понимаем, что стоит только заговорить о знакомстве мужчины и женщины, как рот наполняется слюной: фантазия читателя — или, может быть, следует говорить о недостатке фантазии? — мгновенно прокладывает рельсы, по которым, как поезд по известному маршруту, должна покатиться вся история: конечная остановка — постель.

Ничего подобного. Молодой человек, снимавший каморку в полудеревенском доме не улице Александра Невского, не был одержим столь разнузданным воображением. Правильней будет сказать, что он стыдился женщин или, что то же самое, стыдился самого себя. Вдобавок он был занят. Каждое утро он выходил во дворик справить нужду и совершить обряд гимнастики; тут же, если это было тёплое время года, находился умывальник. Позавтракав чем Бог послал, он направлялся с чемоданчиком, где лежали его тетради и белый халат, к трамвайной остановке, под вечер возвращался. Вряд ли кто-нибудь в этом сонном Заречье толком знал, кто такой был святой благоверный князь Александр Невский, но, по крайней мере, пожилым людям название могло напомнить о кинофильме. Вдоль проезжей части по обе стороны улицы тянулись кюветы. Вы поднимались на крыльцо, входили в сени, слева помещались покои хозяйки, справа обитал Володя. Узкая лестница вела в мезонин.

Когда возникла Нина Купцова, когда появилась в городе? Годы спустя припомнить было невозможно, история оказалась погребена под завалами памяти. Подчас мы вспоминаем не то, что было на самом деле, а наши собственные воспоминания, и это похоже на кружение в зеркалах.

Он случайно столкнулся с соседкой утром во дворе, она выходила из дощатого домика, в коротком халатике с пояском, подчеркнувшим хилые бёдра. Вернувшись в сени, он увидел её голые ноги, поднимавшиеся по лесенке. На другой день она снова встретилась ему во дворе, пробежала мимо с преувеличенной, как ему показалось, скромностью; потом ещё раз. “Вы учитесь в медицинском?” — спросила она, стоя на нижней ступеньке, и после этого студент её не видел. Она исчезла так же внезапно, как и явилась. Уехала, как позднее выяснилось, домой, к родителям в Савватьевский район, в несусветную глушь. И больше он о ней вроде бы не вспоминал.

Как вдруг однажды вечером к нему постучались. Он поднял голову от книг. Была уже осень, на столе горела керосиновая лампа — отключили ток. Или, может быть, ещё не успели провести электричество в Заречье. В комнату ворвалось какое-то дуновение, слабый ветер шевельнул страницы, но было ли так на самом деле или то, что затеялось позже, овеяло тревогой незначительный инцидент, придало ему особое значение? Решить трудно, ведь память всегда осложнена тем, что случилось п о т о м.

Это была она, и вновь ему показалось, что тут скорее делают вид, будто стесняются своего вторжения.

Она была небольшого роста, бледная, худенькая, пожалуй, даже болезненная, чем отчасти оправдывалась цель её визита. Мелкие черты лица, короткие, негустые и почти бесцветные волосы, — скользнув по ней глазами где-нибудь на улице, тотчас забудешь.

Она, наверное, помешала? “Вы такой...” — “Какой?” — спросил он. “Так много занимаетесь”. Студент пожал плечами, указал на вторую табуретку. Нет, она только на минутку.

“А что случилось?”

“Болит. Всё время колет, вот здесь”.

Студент спросил: давно ли? При физических нагрузках или в покое? Есть ли одышка? В этом семестре начались занятия в клинике, пропедевтика внутренних болезней. Прежде чем приступить к осмотру, необходимо выслушать жалобы и собрать анамнез.

Получив неопределённый ответ, он встал, положил на кровать чемоданчик и вынул новенький фонендоскоп. Вставил в уши металлические рога, постукал пальцем по эбонитовой чашечке. Нина стояла лицом к свету, её глаза блестели, похоже было, что она действительно волнуется. Она подняла кофточку, показался нижний край лифчика. Студент деликатно отодвинул край лифчика повыше, приложил фонендоскоп к точке выслушивания митрального клапана, услышал мерные, гулкие, несколько учащённые удары, затем к точке трикуспидального клапана, теперь здесь, сказал он, имея в виду обе верхние точки — клапаны аорты и лёгочной артерии. Она подтянула кофточку к ключицам, придерживала подбородком, пряча в ладонях чашки тесного бюстгальтера. Врач должен уметь, осматривая больную, отрешиться от посторонних мыслей. Володя вынул из ушей рога фонендоскопа, повесил на шею. Тоны сердца, сказал он, ясные, ритмичные. Шумов нет.

Засим должны были последовать рекомендации, назначено лечение, но стало ясно, что надобности в советах нет. Она что-то лепетала, оправляя одежду, дескать, очень была напугана, но теперь успокоилась. В награду студент был приглашен в воскресенье на день рождения.

Он вернулся из города, когда всё было уже готово, стол накрыт у хозяйки, тёти Груши, которой Нина приходилась дальней роднёй. Шёлковый оранжевый абажур, недавно приобретенный (значит, электричество всё-таки существовало), освещал крахмальную скатерть, рюмки, вилки, тарелки с ломтиками сыра, копчёной колбасы, розоватого свиного сала, графин с водкой, настоянной на лимоне. С подарком в руках студент стоял на пороге, поспешно посторонился — Нина Купцова, неожиданно высокая на длинных, как корабли, лакированных туфлях, в пестром фартуке поверх крепдешинового платья с подкладными плечами, несла в тонких оголённых руках чугунную сковороду с глазуньей. Все уже накладывали себе еду, была чинно выпита первая рюмка и заедена сальцом, и тётя Груша утирала пальцем уголки морщинистого рта, и виновница торжества, поглядывая на Володю, опускала и поднимала густо накрашенные ресницы, когда явилась ещё одна гостья с великолепным приношением — дочь хозяйки, работавшая на кондитерской фабрике. Картонную коробку поставили на стол, распустили шёлковую ленточку. Именинница всплеснула ладонями, на жёлтой маслянисто-кремовой поверхности торта было выложено шоколадное число: 20.

Сидели: тётя Груша с именинницей по одну сторону, дочь тёти Груши с Володей по другую, так что студент и Нина оказались напротив друг друга. Ещё не рядом, что означало бы некую степень официальной близости, но как бы на полпути. Тут он почувствовал, как маленькая ступня, выпростанная из туфли, ищет его колено. При этом Нина, порозовевшая, с блестящими глазами, оживлённо болтала, не глядя на него.

“А вот я вам чего расскажу”, — прервала её тётя Груша.

Нога старалась попасть между коленями. Кажется, Нина даде слегка откинулась, отчего нога под столом удлинилась. Он незаметно опустил руку, хотел схватить. Нога отпрянула.

“Бывало, сядем на крылечке, ночь такая звёздная! А я шебутная была”.

Игра под столом возобновилась.

“Ишь, говорит, чего задумала — купаться, в этакую темнотищу”.

Дочь хозяйки крутила ручку патефона. Послышалось шипенье, задребезжал допотопный эстрадный ансамбль. И — о, минувшие годы, дорогие сердцу воспоминания! — сладко-завлекательный тенор всколыхнул душу. “Я-а-а пришёл в беседку. Где с тобой встречались!” — то был дивный Вадим Козин, довоенная знаменитость. К несчастью, имя это ничего не говорило студенту.

Тётя Груша пригорюнилась, подпёрла щеку ладонью. Гость с хозяйской дочкой прошлись туда-сюда, дама была крупная дородная женщина, выше Володи, норовила сама вести кавалера, и вообще ничего не получалось из танца.

“Да ну его”, — сказала дочь тёти Груши и остановила патефон.

“Чай, что ли, подавать?” — спросила она. Нина исчезла. Комната — стены, фотографии, занавески на тёмных окошках — медленно поворачивалась. Часы рядом с портретом молодожёнов прокуковали сколько-то раз. Тётя Груша, держа во рту шпильки, закручивала узелком серые волосы на затылке. Дочь сняла со стены гитару, перевязанную голубой лентой. На столе перед хозяйкой поставили полную рюмку.

Нина стояла на пороге, на ней был снова пестрядинный передник. Тётя Груша, с гитарой на коленях, перекрестилась, взглянула на именинницу, “за тебя, девушка, дай тебе Господь”, — медленно выпила, возведя глаза к потолку, утёрла губы и ударила по струнам.

Дррынь! Руки в боки, тта, тта, тта, — Нина Купцова, отшвырнув в сторону туфли, стуча пятками, качая бёдрами, подъехала к гостю, студент встал, но он не умел плясать русского. Перешли, не попадая в такт, на танго. Она извивалась в его руках. Тут, однако, обнаружилось нечто такое, в чём невозможно было усомниться, да, по правде сказать, и не слишком удивившее. Под передником не было бюстгальтера, и вообще не было ничего. Он держал Нину повыше талии, стараясь не уронить, и чувствовал под пальцами её лопатки. Почти непроизвольно его рука опустилась к завязанному бантиком узлу передника, ниже двигались её прохладные ягодицы. Ноги в паутинных чулках послушно следовали за его шажками. Хозяйка словно ничего не заметила, гитара дребезжала вовсю. Дочь, вместо того, чтобы пить чай с тортом, который уже начал плавиться, уплетала что-то принесённое с кухни Ниной, мутно поглядывала на танцующих. Много лет спустя всё это представлялось каким-то сновидением.

“Жарко было, вот я и сняла”. Оба сидели на кухне. Нина успела вновь облачиться в платье с крупными цветами.

“А как же они?” — спросил он несколько невпопад.

“Что — они?”

“Как же они?..”

“Да никак. Небось, пьяные обе. Может, ты чайку хочешь?”

Из комнаты, где остались мать и дочь, не доносилось ни звука.

“А ты, может, чего подумал, — сказала она насмешливо. Он не знал, что ответить. Нина вздохнула.  — Чтой-то я не в себе. Вроде бы не пила много. Пойти спать, что ль”.

Помолчали.

“Надо бы искупаться”, — сказала она вдруг.

Студент воззрился на неё.

“А чего. Я ночью люблю купаться”.

Да ведь холодно, осень, хотел он сказать.

“Ничего, мы закалённые. Пойдёшь со мной?”

Рюмки, тарелки с остатками еды, растерзанный торт — всё осталось на столе, одиноко стояла в углу гитара, дочь ушла, хозяйка отправилась на покой. Четвёртый час ночи в начале. В полутьме Нина Купцова бодро — ни в одном глазу, — мелкими женскими шажками спешила по улице Александра Невского вдоль спящих домов, мимо канав и мостков, студент едва поспевал за ней. В этом есть определённая логика, думал он. Если вот так, шаг за шагом, она обнажается всё больше перед ним, то ведь это должно что-то означать. Улица растворилась в ночном тумане, пропали фонари, что-то хлюпает под ногами. Куда-то повернули, увидели призрачный блеск воды.

Подошли к полусгнившей скамье. “Отвернись”.

Студент смотрел на неё, как зачарованный. Отвернись... Но ведь я обнимал тебя, и на тебе ничего не было. Действительно ли она танцовала с ним в одном переднике? Хмель выветрился, и теперь уже не было полной уверенности.

“Баб не видал, что ли, — проговорила она спокойно. — Ты же врач”.

Бр-р-р! Пошатываясь и балансируя тонкими руками, она входила в воду, бросилась вперёд, уверенно поплыла и через несколько мгновений исчезла, слышался только слабый плеск.

Володя стоял в трусах, стуча зубами, и не решался последовать её примеру. Вода казалась ледяной. Господи, как же называлась эта речка, где-то неподалёку она вливалась в Волгу. Он поплыл. Нины нигде не было видно. Наконец, он увидел фигурку, белеющую на берегу. Он вышел ей навстречу. Они были одни, словно первые люди на земле. “Ну уж нет, — пробормотала она, — этого ещё не хватало. Убери грапки”. Сопротивляясь, она откинулась и на мгновение прижалась лоном. Словно хотела убедиться — убедиться в чём? Он всё ещё боялся оскорбить её невинность. Молча поплыли назад.

Наутро, с трудом поднявшись, не завтракая, он поплёлся на занятия, вечером и на другой день не видел Нину, она снова уехала. К кому, спросил он. Не к родителям же. Кто-то её там поджидал, местный какой-нибудь ухажёр. Мгновенно всё стало ясно. Она сбежала в город от его домогательств. Но он успел покорить её сердце, и вот, не выдержала, полетела назад, будто бы повидаться с родными, а на самом к нему. И там, наконец, ему отдалась. Что ж, — и он зловеще усмехнулся, — если она приедет снова, он не будет больше таким мямлей. С “ними” надо быть решительным. Он брёл со своей группой по коридорам клиники, слушал и не слушал объяснения ассистента, и представлял себе, как он поздним вечером поднимется в мезонин. Нина будет уже в постели. Ах, ах, это ты... Да, я!

Как это он не догадался: она хотела, а он всё не решался. Была уже согласна, а он медлил. Нельзя иначе толковать все её штучки, как готовность сойтись. И он почувствовал — что-то сдвинулось, он уже не думал о том, что она где-то с кем-то. Ревность уступила место одной единственной мысли. Всё сосредоточилось на этом. Он разжигал себя. Без конца вспоминал, как она прижималась низом там, на тёмном берегу. Во всех подробностях воображал свидание в её комнате. Только бы дождаться её возвращения. Но проходили дни, Нина не появлялась. Так и осталась навсегда в своей глухомани. И время охладило Володю, он всё реже думал о Нине Купцовой, и стало даже неприятно вспоминать эту вакхическую ночь. Вероятно, это был первый шаг к тому, чтобы она, наконец, превратилась в нечто малоправдоподобное, небывшее. Была глубокая зима. Снег скрипел под ногами. Огни трамвая показались в сизом тумане, толпа на остановке готовилась к штурму. Втиснувшись, он стал у окна на задней площадке, над змеящимся, заснеженным рельсовым путём. Выехали на каменный мост, город раздвинулся, внизу расстилалось белое поле реки с дорожками пешеходов, и вдали, у излучины, белела, темнела, безглавая башня монастыря. Трамвай затормозил на другом берегу. Здесь больше сходило народу, чем входило. Нина подошла к нему.

Да, это была она, в шапке-ушанке, в форменном пальто и чёрных валенках с галошами. Из подшитых перчаток высовывались два пальца, большой и указательный, чтобы удобней было отрывать билетики и отсчитывать мелочь, на груди у Нины висели бумажные рулончики, на животе кожаная сумка. Ваш билет, сказала она.

Пассажир смотрел на неё, открыв рот. Она повторила:

“Билет предъявите”.

“У меня нет билета”.

“Платите штраф”.

“Нина, — проговорил он. — Откуда ты?”

“От верблюда. Нет денег — ходи пешком”.

Она высунулась из вагона, громко заверещал её свисток. Студент ждал, что будет дальше. Можно было удрать, он медлил. Трамвай стоял на остановке. Милиционер подошёл к подножке. Нина сказала:

“Извини, сержант, побеспокоила. Безбилетный попался, не хотел платить штраф”.

“Заплатил?”

“Заплатил, куды ж он денется”.

“То-то же”, — сказал сержант, смерив глазами студента. И трамвай тронулся.

“Чего ж так обеднял-то”, — бросила она и двинулась валкой походкой к переднему входу. Студент спрыгнул на ходу перед поворотом на главную улицу, которая, как все главные улицы во всех городах, называлась Советской.

Город был не мал, но и не так уж велик. Как положено, на центральной площади, посреди цветника возвышался алебастровый вождь мирового пролетариата. В пяти минутах ходьбы, на месте бывшего собора, находилась вторая площадь, где тоже стоял памятник — теперь уже невозможно вспомнить, кому. За оградой — здание медицинского института, а напротив, по другую сторону от площади, импозантный дворец, там, как утверждали, царица Екатерина останавливалась на пути из одной столицы в другую. Необъяснимым образом дворец уцелел в войну. И всё так же торчал вдали, где река, изгибаясь, образовала полуостров, в своём жалком величии остов древнего монастыря.

Время от времени, когда ветер менял направление, город окутывало желтоватое облако. Дыхание чрезвычайно важного, секретного химкомбината, которому город был обязан районом новостроек, изменило облик горожан, лица мужчин сделались жёстче, мрачней, проступили северные угро-финские черты, а у женщин, всё ещё сохранивших среднерусскую мягкость, лица стали бледней и прозрачней. Володя приехал из столицы — здесь было легче поступить в институт, — кое-что знал из истории здешних мест. Город был едва ли не старше Москвы, некогда оспаривал у Владимира великокняжеский стол. Сколько-то веков тому назад дружина здешнего князя расколошматила рать татарского хана Кавгадая, победила его союзника, московского князя Юрия, но полегла и сама. С той поры воины в остроконечных шлемах поднимались из могил всякий раз, когда городу грозил набег и гудел набат. Давно уже нет набатного колокола, ничего не осталось от собора. Никто не вышел из-под земли страшной осенью сорок первого года. Дважды город на Волге был разрушен, сперва отступавшие взорвали всё, что успели, остальное погибло в уличных боях, когда наши вернулись. И теперь город отстраивался заново, но уже по-другому.

Вечером, воротившись домой, студент ожидал увидеть Нину, где же она, спросил он. “Нина твоя здесь больше не живёт”, — мрачно ответствовала тётя Груша, и больше ни слова.

Глядя в пол, он спросил:

“А где же?”

“Что где?”

“Где она теперь живёт?”

“Я почём знаю”. И надо же было случиться, что, сойдя на другой вечер с трамвая на остановке Александра Невского, он столкнулся с ней.

Она была всё в том же трамвайном пальто и валенках с галошами, но вместо ушанки на ней была низко надвинутая вязаная шапочка колпаком; концы волос закрывали щёки, придавая Нине детский вид; мельком взглянула на него и перевела взгляд на толпу.

Он спросил, трудно ли работать кондуктором.

“А я там больше не работаю!”

Почему, спросил он.

“Да ну их. Надоело”.

“Ты... — он замялся. — Ты кого-нибудь ждёшь?”

“Тебя, кого же”.

Он сказал: “Неправда”.

Подошёл следующий трамвай, снова вывалилась толпа, и опять она искала глазами кого-то. “Ну, я пошёл”, — пробормотал он. Нина остановила его.

“Замёрзла я чтой-то. Ещё простыну. Проводи, раз такое дело”.

“Да не так, — говорила она, — учить тебя надо... — Оба неловко шагали по узкой дорожке вдоль засыпанной снегом канавы. — Девушку надо взять под руку. А то ещё шлёпнусь, не дай Бог”.

Сумерки сгустились, это была улица, соседняя с Александром Невским. Улица называлась Канавка. Дом был поменьше, чем у тёти Груши.

Поднялись на крыльцо, у Нины свой ключ, там сени, потёмки, глухая тишина. Скрипнула дверь, щёлкнул выключатель. Глазам предстали хоромы. С потолка, вся увешанная сосульками, свисала, допотопная люстра, тусклое призрачное сияние озарило портреты в облупленных рамах, выставку икон в красном углу, старинный резной комод и обширную кровать с затейливым изголовьем, с подушками горой и сероватым кружевным подзором. Нина сидела в разлапистом кресле, студент опустился на колено, стянул с неё валенки. Она подтягивала чулок, высоко подняв ногу, поправляла подвязку.

В комнату, неслышно подкравшись, заглянула щербатая старуха-горбунья... Студент поднялся с пола, Нина одёрнула подол

“Брат приехал, бабушка”.

“Откеля?”

“Из Москвы, бабушка”.

“Нешто у тебя в Москве брат?”

Хозяйка водила утиным носом, приглядывалась, принюхивалась.

“Мы, бабушка, чай будем пить”.

“Здесь нельзя”.

“Чего нельзя?”

“Ночевать нельзя. Вишь ты, брат приехал”, — и зашлёпала прочь.

Откуда это всё, думал студент, оглядывая комнату. Нина Купцова объяснила: из деревни. Там у них помещики жили, вот она и награбила.

“Тут ещё в комоде куча разного добра, хочешь, покажу?”

“Ты хотела чай”.

“Успеется”.

Выдвинула нижний ящик и рылась там, похихикивая.

“Вот! — она объявила, поднимаясь с колен, держа что-то воздушное, невесомое. — А теперь закрой глаза... Или нет, лучше выйди. Говорят тебе, выйди! Я позову...”

Он вошёл через минуту, и обомлел, увидев её совершенно нагую в большом поцарапанном зеркале над комодом. Оглянулся — Нина сидела на кровати, опираясь ладонями голых рук, скрестив ноги, на ней было белое полупрозрачное платье на бретельках, с кружевами на груди, а вернее сказать, ночная рубашка. Тотчас она встала, босиком, в длинном и, очевидно, рассчитанном на крупную женщину одеянии, едва держащемся на плечах, покачиваясь, балансируя худыми руками, прошлась по комнате. В этом и заключалась загадка зеркала: двуязычный иероглиф пола никогда не может быть расшифрован до конца. Володе (как он рассказывал нам спустя много лет) не приходило в голову, что одежда не прячет женскую наготу — напротив, выставляет её напоказ. Нина в рубашке казалось обнажённой больше, чем если бы на ней вовсе ничего не было. До некоторых банальных истин приходится добираться самому.

Спектакль продолжался ещё некоторое время, к тусклому свету с потолка прибавилось её свечение. Наконец, она плюхнулась на кровать. В сильном волнении он подошёл к ней и спросил:

“Тебе не холодно?”

Она тоже была взволнована. Увы, не от предвкушения того, что должно было, наконец, произойти. Волновало, и будоражило, и будило в ней женщину то, что было на ней. В сказочной кружевной рубашке, должно быть, показывалась любовнику какая-нибудь “прынцесса”. Нина Купцова почувствовала себя на сцене. Загадочная, манящая, доступно-недоступная, она принадлежала всем этим сотням восхищённых глаз, но никто не смел к ней подняться, коснуться её рук, плечей, бёдер. Вскочив, она подбежала к комоду, впилась в волшебное стекло, медленно, приподняв рубашку кончиками пальцев, поворачивалась, водила головой, приближалась и отступала. Это занятие настолько увлекло Нину, что она чуть не оступилась, с опаской взглянула на гостя, словно только сейчас вспомнила о нём.

“Ну ладно... — пробормотала она, — коли уж так вышло...” — снова села на кровать, и в зеркале — странным образом то и дело тянуло в него заглянуть, словно там откроется ещё что-то, — в зеркале отразилось её лицо, часто дышащий рот, металлический блеск глаз — ведьма, сущая ведьма! Ясно, что ею руководил не расчёт, а то, что движет ведьмами и заменяет им рассудок. “Чему быть, тому не миновать!” — сказала она значительно более твёрдым голосом, расправила на коленях полупрозрачную ткань, спустила бретельки, высвободила тонкие руки. Совсем уже было улеглась.

Проклятье! Она оттолкнула Володю.

“Почему?” — тупо спросил он.

“Потому. — Вытянув шею, показала глазами на дверь. — Бабка”.

“Что бабка?”

“Стоит там”.

“Нет там никого!”

“Всё равно нельзя. А то закричу”.

“Ну и кричи”, — зло возразил он. И опять кончилось ничем, во тьме студент плёлся из одной улицы в другую, по обледенелым дорожкам, мимо слепых изб, наутро отправился в институт, пылал презрением и не мог ни на чём сосредоточиться, не мог думать ни о чём, кроме шутовского парада полунаготы и злорадного, как теперь казалось, выражения на лице Нины Купцовой.

Эндокринное существо, вместо мозгов всем правят железы внутренней секреции: яичники, щитовидная железа. Ясно, что не девушка, кто-то её уже пробуравил. Ему нравилось быть грубым в разговоре с самим собой. Чего ж она тогда кочевряжится? Это упорное сопротивление... Студент стал опаздывать, а потом и вовсе перестал ходить на лекции, сидел в одиночестве на скамейке в городском саду, продрогнув, вставал, бродил по пустынным аллеям, снова садился. Эта страсть и унижала, и возвышала его. Он оказался в мифологическом пространстве, где нет случайностей и нет свободы решений. Все и он сам были участниками немого заговора, всё наполнилось тайным смыслом, события подстерегали за каждым углом. И это жалкое существо, провинциальная барышня, дрянь, которая сама не знает, чего хочет, эта худосочная, анемичная девица с испитым лицом, с соломенными волосами, с недоразвитой грудью, смешно сказать, была всему причиной. Сама того не подозревая, она несла в себе весь смысл. Нет, она сама была этим смыслом. При всем её ничтожестве. Он думал о том, что было бы, если бы она явилась, вдруг показалась бы за поворотом аллеи, почуяв тёмным женским инстинктом, чутьём вороватого зверька, что он здесь, — если бы она показалась, — он шагнул бы навстречу, тяжело, по-мужски, и выложил бы ей всю правду о ней. Ему даже показалось, что объясниться важнее всякого обладания. Объясниться — и привет. Выйдя из горсада, он побежал наперерез трамваю, на ходу вскочил на площадку и поехал в Заречье, на улицу под названием Канавка.

Он не знал номер дома, шел мимо окон в глухих занавесках, запертых ворот, заборов, наугад вступил на крыльцо, никто не отозвался на его стук. Сошёл со ступенек, но что-то заставило его снова подняться. Голос за дверью спросил: чего надо? Любопытство победило страх, проскрежетал ключ, отщёлкнулась задвижка. Горбатая бабуся с птичьим носом и провалившимся ртом показалась в просвете. Он повторил свой вопрос.

“А ты кто будешь?”

“Вы, наверно, меня помните”.

“Брат, что ль? Нетути её”.

“А где она?”

“Почём я знаю. Таскается где-то”.

“Что ж, она больше не живёт у вас?”

“Вроде бы живёт”.

“Ночует?”

“Когда ночует, когда нет, почём я знаю? Я ей не указ”.

“Как же это вы не знаете, — сказал он с досадой, — деньги за квартиру она платит?”

“Кабы не платила, кто ж бы её пустил”.

Он продолжал расспрашивать: может, поехала домой? Дверь захлопнулась. Студент поплёлся к реке, дошёл до старого моста. Он бродил по городу до изнеможения. С некоторых пор призрак Нины стала попадаться ему то там, то здесь, она спешила в толпе на другой стороне Советской, мелькала в окнах трамвая, однажды он чуть не догнал её. Наведывался в дом на Канавке, ему не открывали. Старуха подглядывала за ним из окошка. На сессии он завалил подряд два экзамена, грозило отчисление.

Это должно было чем-то кончиться. С этим надо было что-то делать. Либо порвать окончательно с институтом, вернуться к матери — и, чего доброго, загреметь в армию! Либо... но тут оставалось только пожать плечами. Он был всё-таки разумный человек и медик. Попытаемся, сказал он, трезво оценить ситуацию. Назвать это любовью? Не ум и не чувство управляли этой более чем заурядной девицей, и пробудить она могла только элементарное влечение. Если бы она сдалась, наваждение рассеялось бы в одно мгновенье. Он увидел бы, с кем он имеет дело.

Назовём вещи своими именами, фрикция о стенки влагалища раздражает поверхностные рецепторы. Поток нервных импульсов вызывает сокращение мышц, и происходит семяизвержение. И вот так же выплеснется вся любовь. Женщина это знала каким-то тёмным знанием: стоит только уступить, как к ней потеряют всякий интерес. Собственно, этим и объяснялось её поведение.

Всё просто! Но что-то уж слишком просто.

Володя не был склонен к самоанализу и скорей всего осознал это много позже. Веление пола, дымящее чёрное пламя, называйте, как хотите, — всё-таки не последняя истина. Под ней таится тоска одиночества, жажда общения и тепла, — не правда ли, только самоотверженная женственность способна разбить эту скорлупу. Каким-то уголком мозга, как видят краем глаза, он, может быть, и догадывался, что принимает позу возвышенного страдальца, которого спасает подруга, — мы бы сказали, классическую позу, — но тут уже начинаются дебри, куда Володя, с его простой душой, не дерзал забираться. Когда в сотый раз он пытался представить себе, как войдёт в его жизнь Нина Купцова, его фантазия кружилась, как бабочка у огня, вокруг заветного мига — и не дальше.

Мы спросили, не приходила ли ему в голову самая обыкновенная мысль. “Приходила”, — сказал он. Конечно, у него не было никакого опыта, к тому же не следует забывать, что в те времена начинали половую жизнь гораздо позже, чем теперь. Да и не было в нашей стране, по крайней мере, узаконенной проституции. Но он знал одного парня на курсе по фамилии Плюхин, бывалый человек, он усмехнулся: а чего тут такого, приходи вечером на пятачок. — А сколько это стоит? — Она сама тебе скажет. Да ты не боись, много не возьмёт. Володя, однако, боялся не столько дороговизны, сколько опасности заразиться. Приятель успокоил его. Хочешь, я с тобой пойду?

Пришли, это было место, куда сходились аллеи сада. Горели фонари, в ярком сумраке на дощатой эстраде гремел и дудел духовой оркестр, толкались пары. Ну как, девочки, прошвырнёмся? — сказал Плюха. Он взял за руку одну из них, и они отправились танцовать. Володя остался один. И вдруг он увидел её, она шла с военным. Она сделала вид, что не заметила его. Принадлежала ли она к той же компании?

Несколько времени спустя они встретились.

“Здравствуй, Нина”, — сказал он.

Он шёл по набережной, без всякой цели, и увидел её у парапета.

Она откликнулась: “Здравствуй” — спокойно, не поворачивая головы. На ней была кокетливая модная шляпка, щёгольские сапоги, узкое, в талию пальто,

Наступило молчание. Наконец, он вымолвил:

“Я не могу понять”.

“Чего ты не можешь понять?” — тем же спокойным, почти равнодушным тоном.

Он хотел сказать, что не понимает, чего она от него хочет. Куда она исчезает время от времени. Откуда у неё эти модные тряпки.

Нина вздохнула. “Мне пора”.

“Куда?”

“Много будешь знать”.

“Постой, мы ведь даже не поговорили”.

Ответа не последовало, он смотрел на её удаляющуюся фигуру, глянцевые сапожки, он не стал её догонять, — чего ты за мной увязался? — это было бы окончательным унижением. Зато его осенила другая мысль, судьба кивнула напоследок. Весна была уже в полном разгаре. Площадь перед автовокзалом была забита народом, люди метались, теснились вокруг автобусов с детьми, с чемоданами, с продуктовыми сумками. В зале перед кассами тоже не протолкнуться. Студент изучал расписание. Он смутно представлял себе, где находится Савватьево. Железной дороги там не было, автобусом ехать шесть часов, да и то, скорее всего, лишь в хорошую погоду. Прибытие поздно вечером, а ведь надо ещё выяснять в адресном бюро, если оно там вообще существует. Так или иначе, на рейс сегодня он опоздал. Он выбрался на волю, тут его окликнули

“Куда это собрался?”

Он обернулся. Сердце заколотилось, как бешеное.

“К тебе”, — сказал он, задыхаясь.

“Вот так здорово. Куда ж это?”

И, услышав ответ, она звонко расхохоталась.

Оказалось, родители больше там не живут, — если только она говорила правду. Где же они? У крёстной в Калининграде. И снова смех.

“А ты?”

“Что я?”

“А ты, — спросил он, — куда собралась?”

“Никуда. Передумала. Тебя увидела и передумала”.

Свежий ветер с реки, только что пронёсся дождь. Солнце сверкает в лужах. Счастье, счастье снова её увидеть! Двинулись куда глаза глядят.

Позвольте, однако: тут было что-то не то. Если родители переехали, то зачем же она туда направлялась? Он сказал:

“У тебя там кто-то есть”.

“Где?”

Она шла, старательно обходя лужи.

“Я хочу знать”.

“Что ты ко мне привязался. Может, и был кто, а теперь нет”.

Выяснилось, что она по-прежнему обретается на Канавке. Что касается попыток выведать её тайну, итог был неопределённый, как всё у Нины Купцовой. Вела ли она, в самом деле, какую-то вторую жизнь? Видимо, был всё-таки кто-то, это можно было заключить из смеси хихиканья, передёргиванья плечами, презрительных реплик, всяческих “чего привязался”, “скажешь ещё”, “да пошёл ты”, — на минуту она как будто даже согласилась: офицер или курсант военного училища, познакомились на танцах, когда он приезжал на каникулы. Откуда приезжал, уехал ли, неизвестно. Чего доброго, савватьевский земляк. Видится ли она с ним по-прежнему? Понять невозможно. Не говоря уже о том, что офицер мог быть чистой выдумкой. Для этой девушки не существовало границы, отделяющей правду от лжи. Но зато они шли рядом.

Не хотелось идти домой, ничего не хотелось, лишь бы бродить вдвоём, но и тут его подстерегала неожиданность. Не сразу, в кривых переулочках, где город уже вовсе не был похож на город, по ту сторону железной дороги, отыскалась церквушка. Покопавшись в книжках, можно было бы узнать, что церковь древняя, чуть ли не татарских времён. Остаётся загадкой, как она уцелела.

Я сейчас, сказала Нина. И вот тянется время, а её нет. Опять она обвела его вокруг пальца! Наконец она вернулась, за ней мелко семенила, глядя в землю, тётка, похожая на монашку. Поднялись на узкую паперть, заскрежетал ключ, вошли в каменную полутьму, провожатая пропала, они остались одни. Нина ходила вдоль стен, усердно крестилась и прикладывалась к иконам, взяла с лотка тонкую, наподобие елочной, свечку, положила монетку. Искала, куда приспособить свечу.

Вышли, щурясь от яркого солнца. Он спросил:

“Ты хотя бы знаешь, что там нарисовано?”

Она помотала головой.

“А ты вообще в Бога веришь?”

“Не-а”.

“Чего ж тогда”.

“Так. А вдруг он есть?”

Помолчав, студент проговорил:

“Слушай, Нина...”

Вдруг понадобилось спросить. В который раз — но теперь уже совершенно спокойно:

“Только правду. У тебя кто-нибудь есть?”

Она задрала голову к небесам, её глаза блуждали. “Не-а...”

Вряд ли это было так, а впрочем, кто её знает.

“Почему ты?..” Он хотел сказать: почему не даёшь, но это было слишком грубо.

“Почему ты не хочешь?..”

Она спрыгнула с паперти на землю, тра-ля, тралляля, — затянуда невыносимо фальшивым голоском.

“Хватит дурачиться, — проворчал он, — я серьёзно”.

Она спросила:

“Так уж непременно надо?”

От досады он осмелел и выпалил:

“Неужели тебе самой не хочется?” И они побрели через весь город, через каменный мост, на улицу под названием Канавка.

Студент уже не жил в Заречье. Общежитие медицинского института находилось в районе новостроек, куда надо было долго ехать на трамвае, потом тащиться пешком по грязным улицам; зато напротив воздвиглась новая больница, и Володя, как это часто бывает в студенческие годы, воспылавший интересом к хирургии, вызвался дежурить по ночам вместе с дежурным врачом. В ожидании новых поступлений (это было так называемое скоропомощное отделение) оба сидели в ординаторской, мурлыкало радио, доктор читал детективный роман, Володя клевал носом в углу дивана.

Зазвонил телефон. “Иду”, — сказал врач. Оба вышли в полуосвещённый коридор. В холле между мужской и женской половинами находился пост дежурной сестры с настольной лампой, двери двух лифтов, пассажирского и грузового, и выход на лестницу. В приёмном покое, в ярко освещённой комнате, на каталке под простынёй лежала пациентка, без пульса, с посиневшими губами, без сознания. Платье и бельё, пропитанные кровью, уже были разрезаны и удалены. Вместе с никелированной стойкой, на которой покачивалась капельница, каталка была поднята наверх, в операционный блок, на другой стойке укреплена ампула с кровью, но вены окончательны спались, хирург рассёк сосуд и вставил канюлю для переливания. Тазы с горячим раствором нашатыря стояли наготове, но мыться было некогда, всё происходило быстро и молча, хирург в стерильном халате и марлевой маске облил руки спиртом, то же сделали ассистент и студент. Операционная сестра, вся в белом, подъехала со столиком для инструментов к операционному столу. Нина лежала, залитая ровным, ярко-безжизненным светом, на операционном столе, с ножевой раной повыше пупка. И так же молча хирург вышел из операционной, сорвал с лица маску, стянул с рук резиновые перчатки. Студент, как был, в халате и шапочке, вышел на лестничную площадку, сел на ступеньку и, как будто прорвалась плотина, разрыдался.

Версия для печати