Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2008, 3

В гостях у “Крещатика” поэты Санкт-Петербурга
Александр ВЕРГЕЛИС

/ Санкт-Петербург /
 
 
 
 
* * *

— Не унывай… До самого трамвая
зачем-то проводила и сказала:
“Не унывай”. И я, не унывая,
доехал до Московского вокзала,
где без унынья взял билет на скорый,
и застучали весело колеса…

Не унывал попутчик мой, который
на мой ответ не находил вопроса —
как будто знал, что цель моей поездки
в какой не помню город неизвестна
была мне самому. Никто повестки
мне в ночь не слал, мог ехать, если честно,
я в сторону другую с тем же самым
успехом, и с попутчиком похожим
в бескостном трепе, в пьянстве неустанном,
и тоже без уныния, положим…

Поскольку для унынья не осталось
тогда ни закутка, ни закоулка.
Лишь ночь в окне чернильная болталась
и дробь в мозгу отстукивала гулко.
А мысли, шевелясь в коньячной тине,
захлестывало ужасом… Чего там,
я знал, что мертв, что нет меня в помине…
И хохотал над глупым анекдотом.

* * *

На Невский, истекающий огнями,
с дежурной розой… Здесь должна быть дрожь,
смятение… Но нет их. По программе
увидишь, улыбнешься, подойдешь,

приятно в губки чмокнешь, два-три слова
произнесешь, кивнешь в ответ, и вот —
погаснет свет, всё повторится снова…
Щекой в изнеможенье на живот

горячий ляжешь, думая о том, что
ночь выжата, как губка, и о том,
что утром будет тягостно и тошно.
И стыдно будет. Но пройдет потом.

* * *

А что, бывает — рвется нить
не там, где указал оракул…
Как интересно: может быть
и жить осталось кот наплакал!

Представь: повисшая рука
и крик, и топот: “Пульс проверьте!”.
Как неожиданно легка
мысль торопливая о смерти —

как будто вышел напрямик,
через окно — вне всяких правил
и гениальный черновик
на подоконнике оставил.

* * *

Начитавшись до одури
декадентских стихов,
утонченные лодыри,
мы весь вечер сидим

на веранде у тающей
тихой свечки… Таков
каждый день. Почитай еще…
Фиолетовый дым

сигарет, как сапфировый,
папиросный, иной.
Из какого эфира вы
нам явились опять,

вы, блудницы и пьяницы,
пестрых призраков рой?
А от нас что останется?
Как узнать…

* * *

В райке райцентра, занесенного
как снегом — пухом тополиным,
в тиши мирка блаженно-сонного,
где каждый тополь — исполином

стоит на фоне двухэтажного
краснокирпичного квартала
(такого детского, бумажного,
ненастоящего), устало

бредет с работы мимо булочной
провинциал, неделей раньше
над этой пылью переулочной
шестой десяток разменявший.

Одышка, пух, прилипший к брючинам,
кирпичный дом, пивная, ясли...
Маршрутом, с юности заученным,
он будет шаркать восвояси

и вдруг — посмотрит с беспричинною,
для здешних мест такой шикарной,
чужой, нездешнею кручиною
аптечно-улично-фонарной

на переулок, обескровленный
в тмутараканской этой спячке,
на тополиный дым над кровлями,
на грузовик у водокачки...

* * *

Прямо хоть хайку пиши: "Сонное пенье цикад,
чай на веранде... В саду падает яблоко..." Всё
сказано этим, мой друг, только вот этот закат
даже в стихах не схватить, будь ты хоть трижды Басё.

Даже в стихах ничего не сохранить никогда,
и благосклонностью муз не оправдаешь потерь.
Сколько тростник ни остри, ты не вернешься сюда,
в эту пахучую ночь через верандную дверь.

Только зачем горевать, правда, зачем вспоминать
низкие истины нам? Чай остывает, очнись!
Помнишь веранду и сад, слышишь — как будто опять:
пенье ночное цикад, яблоко падает вниз.

* * *

Все может быть, и жизнь — игра теней,
и даже ты, ее пустынножитель,
создатель од, великих дел вершитель
дымка от папироски не плотней.

Так думаешь, едва раскрыв уста,
и чувствуешь гортанью цепенело,
как вперемешку с дымом изо рта
душа твоя исходит вон из тела,

как весь ты рассыпаешься — мираж,
с холста Дали сползающая масса;
и не о ком: “Где главный персонаж?” —
спросить. Ни дыма, ни костей, ни мяса,

ни голоса... И все же — уколоть
иглой картезианскую простую,
святую мысль, в которой кровь и плоть:
пока Язык не вырвал мне Господь,
пока я говорю — я существую.

* * *
Я всё это знал…
Улетали птицы…
Эдуард Багрицкий

Пароход, дымя, отплывает в Ниццу.
За волной волна — как за строчкой строчка.
Иудейский мальчик, держащий птицу
в тонких пальцах, с палубы — просто точка.

Птицелов, не птиц — голоса ловящий,
продувного Понта густые речи…
Старый мир стоит, словно сон навязчив —
ни прогнать его, ни обнять за плечи.
Трепетанье крылышек этих, ручек,
этих кружев школьных — улов пустой, но
вся тщета твоих комиссарских штучек
и усмешки девичьей не достойна.

И — солги, убей — ничего не сдвинешь
с этой точки — мальчик, печаль поймавший,
простоишь тут век, и навек остынешь,
и никто нам с палубы не помашет.
 

Версия для печати