Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2008, 3

В гостях у “Крещатика” поэты Санкт-Петербурга

Алла ГОРБУНОВА

/ Санкт-Петербург /
 
 
Звери хоронят охотника

лисица:

охотника нет, охотника нет,
он наш друг, лучший друг,
ах, зачем покинул нас, на кого оставил нас,
он наш брат, старший брат,
как же мы? как же мы?

наймём мышку в плакальщицы,
соберём оркестр, и, немного фальшивя,
в высоком регистре начнёт контрабас
с сурдиной, и мы проводим того, кто оставил нас,
делая вид, что это весьма паршиво.

будем серьёзны, как дети перед первым причастием,
будем серьёзны, как служащий перед начальством,
плакальщица-мышка и я, лиса-несмеяна,
но нашу серьёзность на миг оттеснят
глиссандо струнных с форшлагами деревянных.

а потом мы спросим, хотя вообще-то нам всё равно:
братец Мартин, братец Мартин,
schlafst du noch? schlafst du noch?

медведь:

без охотника зверьё, будто без отца,
будто без отца и без матери,
отпоём же, отпоём родного мертвеца
по канону братца Мартина.

похороним его, как мыши кота,
похороним его, как земляной орешек,
как чёртика из подмышки в яичной скорлупе,
чтобы лежал в земле и не ворочался,
выйти не мог и ни-ни не ворочался,
только зубами скрипел.

а потом мы спросим, хотя вообще-то нам всё равно:
братец Мартин, братец Мартин,
schlafst du noch? schlafst du noch?

косуля:

охотника нет, охотника нет,
очень жаль, как нам жаль,
он был редкий человек, залихватский был стрелок,
так стрелял, в нас стрелял,
ах, как жаль! что за боль!

освещают его светлячки и стрекочут цикады,
а был бы он жив, ему бы стоило дать цикуту,
но мы соберём оркестр, и, немного фальшивя,
в высоком регистре начнёт контрабас
с сурдиной, и мы проводим того, кто оставил нас,
ведь проводить человека такого пошиба —
огромная честь для сырья мехового пошива.

будем серьёзны, как в день принятия в пионеры,
будем серьёзны, как будто бы символ веры
мы в душе повторяем и говорим с собою,
но нашу серьёзность на миг оттеснит
развесёлый мотивчик гобоя.

а потом мы спросим, хотя вообще-то нам всё равно:
братец Мартин, братец Мартин,
schlafst du noch? schlafst du noch?


Два воробья и гусь

Мы месим кашу сапогами
затем, что жили здесь когда-то
и воздух тихий воровали
два воробья

— несли лопатой —

и лёгкий холм сгребли над долом,
клобук надели на деревню,
несли в когтях или ладонях

поющий горн Армагеддона
венец невидимой царевны.

На сныти, козьем молоке
и яблонь паданцах сопрелых,
и на квасном броженье хлеба
спит монастырь Борисоглебский.

Венец невидимой царевны
несут как омофор Миледи
два мёртвых воробья

— в сосуде —

из пряничного янтаря.

Несут два воробья-юрода
и лёгкость чудо-самолёта
возносит нас на колокольню
и гонит в монастырский погреб,

а после нас бросает в реку,
в которой чешут перья гребнем
два воробья — два камикадзе,

— и самолёт взрывает базы —

крыжовенного хрусталя.

— кристальной самой лёгкой крови
и смерти всех смертей прекрасней
и самолёт взрывает базы
(и самолёт срывает розы)
и по посадам и погостам
растрескивается земля.

Меня учили ненавидеть
и научили ясновидеть
сновидеть, видеть
и летать —

и умирать —
как камикадзе
за красоту и страсть и ревность
к земле немыслимо прекрасной
— два воробья разжали когти
и самолёт взорвался сразу
и жизнь была прекрасней смерти.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но гусь, что святостью прославлен,
напомнит гоготаньем древним,
что никогда не будет явлен
венец невидимой царевны.


Осенний сад
Петергофской дороги

В червлёных пятнах кисти чёрных клёнов,
подпорченных в своём великолепье,
раскидывал октябрьский сад клеймёный.
Обшарпанные львы
и херувимы нежные ослепли.
Среди пучками выросшей травы
на мокрых и разрушенных ступенях
лежали жёлуди — они одни поспели.
С холма склонился ясень,
а внизу
покойный пруд
в осеннем тихом хмеле,
покойный пруд
в непроницаемой ряске,
и всё забвение в невидимой воде,
и всё забвение, разлитое везде,
и херувим слепой ронял слезу,
и лев безглазый строил ему глазки,
и мир был лёгким и держался на весу
в идиотом рассказанной сказке.

Твой воздух ранит, что клинок дамасский,
в устах Эрота мёд, в сердце мазут,
о, научи меня убить лазурь,
когда после дождя она вернётся,
и научи меня, как твой Олимп смеётся.

Червоточины — виноградные улитки,
клёнов и дубов тяжёлые ветви
роняют алые, золотые слитки
на дегтярную землю, на скользкие плитки.
Решёток ажурные чёрные верви
у окон дворца.

Полыхающий сад, исцели мои нервы,
виноградная кровь, теки в моих венах
слепотой льва, красотой херувима,
братством резчика и резца.

Твой воздух ранит, что клинок дамасский,
в устах Эрота мёд, в сердце мазут,
о, научи меня сбирать росу,
и облик свой увидеть в тёмной ряске,
и херувима отличить слезу,
чтоб в тёмной ряске при открытых глазках
мне мир был лёгким и держался на весу
в идиотом рассказанной сказке.


Падение плода

Спит малое дитя из мякоти и влаги,
на черенке качается и сонно
поёт, но оборвётся черенок, —
обычным будет паданцем никчёмным.
Вниз тянет сок,
подходит срок.

Но как оно висит, когда так невозможно,
и что оно поёт, когда так невозможно?
И упадёт, и родничком подкожным
ударится, и гнить снутри начнёт.

Но и тогда: хранит тебя до смерти
высокая трава, осенний свет и листопад,
и отчее забвенье круг очертит,
где колыбель твоя, как сотни лет назад,
и свет убережёт в своих укрытьях тёмных,
отсохнет до плеча рука того,
кто в пустоши кустарников бездомных
дотронется до тела твоего.


Незасеянное поле

(Ксения Блаженная)

*
на Петербургской стороне
в деревянных домах
да в мужнином мундире
блаженная жена,
странница безродная,
калика перехожая, —
Андрей Фёдорович.

*
умерла Ксенюшка от болезни, воскресла для жизни,
ибо кто умирает, становится тем, что он любит,
умер Андрей и стал Ксеньей, а Ксенья стала Андреем,
как я знаю, кто стал кем, если они супруги,

как я знаю, кто голубем пенным спорхнул из руки брадобрея,
как я знаю не знаю, но только не спи:
сон навечно тебя погубит,
в незасеянном поле махнёт рукавами пугало,
проскрипит пустая телега, прилетят сороки на клёв.

*
как спасти тебя: много ли поменять одежды,
бродить, как нежить, собирая память,
любовь моя, как тебя не оставить
в незасеянном поле, когда пропоёт
ржаной королёк?

*
вот я умер во сне: любил ли ты меня в жизни,
как Орфей Эвридику, но говорят, что
иным даётся спасенье,
и от любви нашей, такой чистой,
ни ты, ни я не избегнем танца
ночных светлячков и трещоток.

*
но если я в каждом сне умираю, то кто меня будит
тем же, которым я был и буду, пока не забудет
он меня разбудить, и поддерживает в мгновенья
между актами мысли бессмысленное творенье,
зачем он держит меня, будто обруч железный, будто
я забуду себя, а он никогда меня не забудет,

будто он будит меня — но он не будил ни разу,
и ни разу я не проснулся после того, как проснулся,
и ни разу не мыслил после того, как помыслил.

*
правда ли, что я ничего не делал два раза
и ничего не делал, а просто
приходил куда-то в туфлях на босу ногу,
раздавал монетки с “царём на коне” другим нищим,
целовал детей, привлекал извозчикам прибыль,
мало это иль много, такая быль.

так в туфлях на босу ногу и пойду на суд,
когда нас с Андреем Фёдоровичем позовут.
а и звать никого не надо,
а и идти никуда не надо —
“Вся я тут”.

 
 


Версия для печати