Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2008, 1

Тенденции (триптих)

1. ИЗГНАНИЕ БЕСОВ КУЛЬТУРЫ

Глумливое мероприятие в виде культурологического доклада провел 27 февраля 2001 года в зале литературного клуба “Лицей” студент Константин, учащийся философского факультета государственного Санкт-Петербургского Университета. Акция была заявлена как “Изгнание бесов культуры”, ассистировал в этом нелегком деле, видимо, однокурсник, юноша с какой-то необязательной фамилией. Его присутствие объяснялось наличием груды книг с устрашающими именами на корешках. Философы.

Костя с вялым лицом, щечки розовые, посмотрел сначала на рукопись, потом в зал, почесал подбородок с гнусными волосиками и приступил к монотонному чтению.

“С самого начала своего существования культура была призвана выполнять только одну задачу — генерировать в себе реальность, реальность культурную, человеческую — в противовес нечеловеческой реальности чистого бытия. Оперируя социальными, ритуальными и магическими практиками, культура выхватывала куски плоти из тела бытия и очеловечивала их, наделяла свойствами, атрибутами, значением. Всякое искусство — это, прежде всего, магическое искусство, умение превращать текучее, аморфное тело всеобщего становления в подручные, доступные человеческому пониманию объекты. Все традиционные виды искусств (живопись, музыка, поэзия и д.т.) произошли из древней, пракультурной шаманской практики. Магическую власть искусства над плотью мира культура научилась использовать в своих целях. Уничтожить нечеловеческую реальность, окультурить ее, заполнить собой все доступное пространство и время — вот единственная цель культуры. Окультуренный поэт-шаман архаических времен превратился в аппарат для производства и перезаписи магических знаков, с помощью которых культура держит в повиновении живое тело нечеловеческой реальности. Художник стал мелким чиновником департамента обмерки и учета всего сущего. По мере окультуривания он даже научился гордиться этим…”

Публика понемножку стала ежиться, а кто-то начал изощренно зевать — не открывая рта. Некто, въедливый, почувствовав возможную поддержку зала, перебил докладчика.

— Виноват; пока Вы не углубились, хочу задать два вопроса по ходу.

— Да, пожалуйста, — докладчик был демократичен.

— У меня, точнее, один вопрос по поводу двух тел. Вы не могли бы пояснить, что вкладывается в понятия “тело всеобщего становления” и “тело нечеловеческой реальности”?

Тут ассистент (допустим, Петров), словно ожидавший этого вопроса, встал, раскрыл толстенький синий томик и с чувством прочел: “Бытие, раскрывая себя в сущем, уклоняется. Таким образом, просветляя его, бытие смущает сущее заблуждением. Сущее достигается в том заблуждении, в котором оно блуждает вокруг бытия, и тем самым это заблуждение, выражаясь языком князей и стихотворцев, устрояет”.

Конечно, глагол “устрояет” в студенческих устах прозвучал неказисто, но с князьями и стихотворцами, тем более так высоко котируемыми авторитетным философом из синего тома, спорить никто не решился.

Докладчик Костя, пошуршав бумагами, продолжил свое.

“Культура отработала креационные возможности, она больше не в состоянии производить какие-либо новые знаки на поле реальности. Культурная, человеческая реальность перенасыщена, она не в состоянии больше порождать что-либо новое. Удел современного искусства — переписывать самое себя, знаки культуры на теле человеческой реальности в условиях постоянно нарастающей инфляции, обесценивания этих знаков”.

— Опять виноват, но Вы говорите о “знаках культуры”, — перебил все тот же вдумчивый слушатель, будто ему больше всех надо, — из контекста не ясно, имеется в виду “знак” как признак культуры или все-таки семиотический знак?

Вопрос еще не был сформулирован, а гипотетический Петров уже открывал авторитетную книгу: “Отрешенность от вещей и открытость тайне дадут нам увидеть новую почву, которая однажды, быть может, даже возвернет в ином обличье старую, сейчас так быстро исчезающую”.

Присутствующие пошевелились и благосклонно покашляли. Это означало, что цитата, в общем, принята.

Константин продолжил лекцию, демонстрируя правильное безразличие к этой мелкой возне.

“В пустоте, зияющей за первым фасадом культуры, могут родиться только бесы — мелкие бесы современного искусства. Тело окультуренного человека стало жилищем бесов культуры. Одержимая бесами, культура превратилась в агонизирующий, разлагающийся труп, способный генерировать вокруг себя только болезни. Надо выбросить гниющие останки культуры, изгнать бесов культуры из человеческого тела, вернуть художнику его первоначальную, докультурную роль”.

— И какова докультурная роль художника? — не унимался все тот же.

Все посмотрели на ассистента и получили из синенького томика исчерпывающие комментарии: “Бытие исчезает в событии-присваивании. В свою очередь, наоборот, “бытие как событие” теперь подразумевает под “как”: бытие, позволение присутствовать, посланное при и в присваивании, время, протянутое при высваивании. Время и бытие, высвоенные, особленные присвоением. А оно само? Можно ли сказать, дает ли сказать присвоение еще хоть что-то о себе?”

Этот прямой вопрос вообще поставил публику в тупик. Судя по всему, авторы доклада основательно подготовились к философским баталиям, и простыми вопросами в лоб срезать их не удастся. Можно, конечно, полезть на рожон, о каком таком “присваивании” речь, но это уже выглядело бы хулиганством.

Костя-Константин неумолимо читал дальше, демонстрируя научный настрой и восхищающую беспристрастность.

“Возможность интерпретации — необходимое условие существования в поле культуры. Антропоцентричная заданность культуры исключает возможность выхода в сферу сверхчеловеческого, сферу изначально непонимабельного, того, что человек никогда не сможет понять в силу своей природы…”

…………………………..

Интрига мероприятия, по замыслу Кости-закоперщика, состояла в том, что никакой информации в предложенный текст не вкладывалось вовсе, а толстенький том (Хайдеггера) открывался наобум. Тем не менее, обидную шутку двух студентов можно трактовать как социальное исследование с отягчающими последствиями. Двухчасовое общение с аудиторией со всеми признаками интеллектуального, но не лишенного живых эмоций, диспута: теза, антитеза (по крайней мере, вопросы публики обозначили неприятие тезы полностью), апелляция к научным авторитетам и благодарные аплодисменты.

Эта акция была проведена на нескольких литературных площадках Санкт-Петербурга. С неизменным, между прочим, успехом.

2. КАК ТЕКУТ РЕКИ

За полвека до попытки “изгнания бесов” писатель А.Моруа без ассистентов и угрюмой философии написал милый рассказ и назвал свое наблюдение легко, жизнеутверждающе: “Вы видели, как течет река?”.

И вот, в стремительных штрихах, его, рассказа, приблизительный смысл.

В меру запущенная мансарда, на столе осьмушка хлеба, рядом, в унылой позе, ржавая селедка, а в стакане муть, похожая на кофе. Художник (жалобные черты лица) грустит потихоньку в углу дивана. В этот момент приходит дружок-журналист, человек добровольный, неунывающий: что, художник, грустишь, как зяблик?

Но художник продолжает грустить: как же мне иначе, писчая твоя душа, если я вдумчиво и кропотливо создаю картины маслом, но не принимают меня, не покупают меня и, вообще, не понимают меня.

Такая беда твоя поправимая, дам тебе три твоих заветных “П”, будут принимать-покупать-понимать, только делать надо, что скажу — словно издевается, морда такая-этакая, а еще и постукивает папироской о портсигар, — не жури меня, художник, строго, но слово мое запомни.

Наклонившись под 45º, журналист несколько продолжительных минут напористым шепотом говорит какой-то речитатив, после чего художник недоверчиво повернул свою тусклую голову: это очень невозможно, замолчи свой рот, такие фокусы, любезный, вы кому-то другому рассказывать будете… а я грущу.

Тогда журналист, видя эту не-рыбо-не-мясную позицию, подошел с другой стороны дивана: напряги свои бесстыжие мозги, художник, ведь я желаю тебе счастья. Дурашка.

Но и художник имел свои взгляды: ты хочешь, чтобы я за две недели изобразил на холстах любую сумятицу, но смотреть на это придут люди, понимаешь, ты, живые люди!

Во-первых, если они к тебе относятся плохо, то зачем так переживать — дымил душевной папироской журналист, — а во-вторых, кто ж тебя заставляет заниматься постыдством всю жизнь: заработаешь денег и живи честно, а людям потом так и скажем, что пошутили.

Все-таки, товарищ, ты сообщил мне ерунду, я отказываюсь тебя слушать — уже с какой-то жеманной интонацией выговорил художник. Но добавил по деловому: а если очень неприятный человек станет донимать расспросами, захочет получить разъяснения по поводу изображенного?

Тут журналист положил руки ему на плечи и перпендикулярно посмотрел в глаза: тогда ты длинно вздохнешь, сделаешь ищущее движение губами и, сосчитав мысленно до пяти, произнесешь медленную фразу, вроде “а вы видели, как течет река?”

Да? (недоверчиво скривился художник).

Да! (щелкнул по лбу журналист). Ты станешь титанически знаменит. Я не придумал нового обмана, так есть, так было и будет быть.

А-а-а? — подумал художник, открыл рот и засмеялся чистым детским смехом.

Через две недели в семь нуль-нуль вечера в галерее “Галилео Галилей” началось. Консулы, финансисты, чиновники — пришло всё. Дама с лишним весом произнесла речь пронзительную и в высшей степени непонятную, остальные дамы очень дипломатично отрыгивали шампанским, мужчины уважительно здоровались между собой, а журналист и его газетные друзья с авторучками быстро перемещались от одного лица к другому. Лица отвечали положительное: много радости и красок, стихия воображения, взгляд в неведомое, смелость чувств, чувственная смелость и… и… трансцендентальность.

Сам художник был преисполнен оригинальности и стоял в дурацкой шапочке, но торжественно-красный, как Первомай. Тут-то к нему и подошла осмелевшая дама с лицом картофельного типа.

Волшебник, — заговорила она беспардонно, с намеком каким-то на эротику трогая фужер пузатенькими пальчиками, — что означает буйство красок на холсте с названием “Ю”? Художник стал, было, вилять, поправлять педерастический шарфик, но когда установилась подозрительная тишина, напрягся. Подошли поближе еще две дамы, чем-то похожие на пиявок, и один человек со вздернутым носиком. Понимая, что ситуация не шуточная, художник посмотрел вверх, потом вниз, хотя так не договаривались, и откашлялся бабьим голосом. Потом длинно вздохнул, сделал движение губами, уж какое получилось, и, сосчитав мысленно до пяти, выложил: а вы видели, как течет река?

Человек со вздернутым носиком аж крякнул. Судя по тому, как зашевелился зал, реку ту никто не видел. Или, по крайней мере, так глубоко вопрос не ставил. Дамы хором посмотрели на художника и почувствовали нечто похожее на любовь. А многие из мужчин философски нахмурили глаза, пытаясь, видимо, разогнуть эту интересную мысль.

Фурор был полным.

Пьяного вдребедан художника друг-журналист довез до дому и уложил прямо в арендованном смокинге на тот самый диван.

Сначала художник дышал молча, затем горько улыбнулся, как раненный комиссар, и вполне разборчиво сказал: о, я понял твой ум, журналист; ты циничен к людям, но добр ко мне. И это были последние слова художника, далее он уснул и спал тяжело и громко.

Прошло время. Все случилось, как обещал журналист: деньги и слава. В своих многочисленных интервью художник сообщил, что люди перестали понимать друг друга, что надо быть человечней, что в крупном мегаполисе человек особенно одинок, что он, художник, в творчестве своем исповедует солнечную любовь диагонального импульса, а живопись в стиле “Ю” сближает людей, дает истинную свободу горизонтали и возможность приблизиться, ведь каждый индивидуум теперь может почувствовать себя как бы растворенным в сознании тысяч людей, таких же обычных горожан, спешащих на работу, в магазины за рождественскими покупками или просто домой. Ежели звучал вопрос провокационный, по поводу механизма сближения людей через такую живопись, художник зря не спорил и ничего не доказывал. Он лишь глубоко вздыхал и, снисходительно помолчав, задавал медленный вопрос: а вы видели, как течет река?

На этом рассказ А.Моруа не заканчивается. Заканчивается рассказ на другом. Как сидючи в роскошной квартире художника, друг-журналист возмутился, в конце-то концов, надменности и величию, с каким он, художник, с ним, с журналистом, разговаривает. Художник заметил, что именно так люди великие разговаривают с простыми смертными. Друг-журналист, наклонившись под 45º, выкатил все свои глаза. Великие люди? Это кто великие люди? Тот, кто, выдавив несколько тюбиков, шурует веником по холсту?

А хоть бы и веником (художник невозмутимо пускал кольца кубинского дыма), если человек погружается в суть мироздания, то инструментарий не важен.

Но и журналист набирал обороты.

Какого мироздания, придурок ты эдакий. Тебя кто футуристике научил, кто веником-то шуровать надоумил, не я ли? Слушай, козел с инструментарием, что ты передо мной выкаблучиваешься, я же знаю, что твоя гениальная живопись всего лишь нахальная шутка.

Шутка, говоришь? — художник медленно ввинтил сигару в тяжелую хрустальную пепельницу. — Это очень примитивный взгляд…

Художник сделал глубокомысленную паузу и с какой-то беспроигрышной улыбочкой посмотрел на своего бывшего друга: а ты видел, как течет река?

3. НАСЛЕДНИКИ ШАГАЛА

Свинство — вот что произошло с одним российским поэтом в разгар перестройки. Полное свинство.

Он был не борец в духе времени, не юный пьяница в грязных джинсах с бессвязной ерундой альтернативной, тьфу мерзость какая, а вполне официальный, все как положено, признанный, немолодой и авторитетный.

И жил бы как все, служил бы искусству, писал бы замечательные стихи про погоду, про Неву и набережные, стихи, которые так любят петербуржцы и гости нашего города. Да, Петербург, город бессмертного Пушкина и Достоевского, город каналов и белых ночей…

Но был он не простым поэтом, а родственником Шагала по материнской, что ли, линии. От этих родственных связей остались две небольшие картины, подаренные самолично. Учитывая такие исторические корешки, учитывая свободу и гласность, учитывая цены на аукционах, учитывая свой какой-никакой авторитет… А что? — сказал себе немолодой поэт и решил заработать большие, но честные деньги.

Но вот на этом-то поприще поэту крепко не повезло.

Поднасобравши деньжат, он приехал во Францию, по журналу нашел престижную галерею: безумных цен он заламывать не станет, он же все понимает.

Поэту же сказали примерно следующее. Мы хоть и в смокингах ходим, но, по большому счету, тюфяки малограмотные, а не сходить ли вам туда-то, там сидит Шагалова дочь, она каждую картину знает, как облупленную. Она эксперт-наследница.

Что ж, туда-то так туда-то. Дочь так дочь. Сестренка, значит.

На следующий день желтое такси остановилось перед особнячком, четыре франка с хвостиком, сдачи не надо. Дверь с коричневым стеклом, бронзовая ручка.

…Чуть-чуть перезвоните, — ворковала в трубочку миленькая секретарша, цокая неуловимыми пальчиками по клавиатуре. На ней были волосы божественного цвета: с каким-то зеленоватым оттенком. Проходите, вас ждут, — сообщила секретарша голосом феи. (Цирцея!) Поэт аккуратно открыл дверь в кабинет ничуть не юной, скорее наоборот, зато очень ухоженной дамы с длинными фиолетовыми когтями. Тонко пахло духами. У окна развязно стоял большущий кактус, брюхатый и кривой.

После восторгов, родственных радостей и миниатюрной чашки кофе, поэт перешел к делу, но тут с ним произошла загадка.

— Фальшаки, — с оскорбительным спокойствием произнесла непосредственная дочь, повертев и поскоблив картины Марка Захаровича. И грустно улыбнулась удивительными зубами.

Ах ты, собака! — мелькнуло в глазах российского поэта, но вместо конкретных действий, он стал левым указательным пальцем приглаживать свою правую бровь.

Российский поэт любил правду. А тут была явная ложь. Поэт попробовал, конечно, возмущаться, но дамочка — и какая, собственно “дамочка”, старуха из Ергиль — безапелляционно зажмурилась. Да так и осталась, непреклонной.

От такой эдакой непредсказуемой наглости лицо его, и без того немалое, стало еще длиннее. С достоинством покашляв, он вышел, держа под мышкой эти чертовы картины, и аккуратно прикрыл за собой дверь. С минуту он молча смотрел в тупую морду секретарши, после чего дал волю чувствам и убежал по лестнице, как Золушка.

И вот он, поэт с именем, вынужден уезжать в Россию откровенным мальчишкой, не соло нахлебавши. Негодяйство, не-го-дяй-ство. Да, подарочек от сестрицы Аленушки. А еще духами пахнет. Вот вам и Франция, и Бастилия с Марсельезой. Олухи царя-Людовика. В гробу он видел таких странных сестренок.

В витринах Булонского леса продажные девки вертели своими унылыми задами, от чего поэт еще острее понимал всю неискренность чувств в мире чистогана. Грустный, как болонка, на последние деньги, он пил в ресторане престижное вино неправильными глотками и питался мидиями. Не отрываясь, приправляя соусом крохотное мясо, он мысленно пообещал сестренке этой выдавить глаза. И вообще — стереть с лица земли. Потом он резко перестал питаться и промокнул салфеточкой лоб. Он был злой и немножко пьяный. Слегка сутулясь над тарелкой, он не понимал произошедшего, он отказывался понимать. Очевидным же было одно: эта гражданка мошенница.

Постой-ка, брат Мусью. Вы думаете, я вам что? Я многоуважаемый поэт. — Глядя перед собой (и почему-то угрожающим тоном), заявил наследник Шагала. Многие обернулись. Переполняемый славянскими чувствами, поэт предложил устроить жестокое кровохарканье этому с мерзким пробором официанту, который возник из воздуха, как сказочник. Предложение произвело массовый ужас на сознание официанта. По крайней мере, официант, как сказочник, снова исчез. Далее поэт смягчился: вот, родимая мамаша, удовольствие имею. Еще он добавил сермяжно и с расстановкой “ой-ё, ой-ё”, в междометия эти вкладывая некий отрицательный смысл. Медленно, словно перископом, поэт покрутил головой и резюмировал: суки. Мысль эта отобрала последние силы, и после зловещей паузы прогнувшись, он уткнулся лицом в скатерть.

…Где-то через полгода многоуважаемый поэт получил необычно узкий и длинный конверт. Гражданка-мошенница — подсказал цепкий ум. Да, она. Картины она, конечно, узнала, но ввиду условий рынка, ввиду пятого-десятого, в общем, она извинялась.

И подписалась маленьким словом.

Вот ведь оно как: условия рынка. Оригинальненько. Ну что ж, и ее понять можно. По крайней мере, не такая уж она сука драная. Совесть-то есть. Сестренка.

Поэт почему-то вспомнил кактус и тонкий запах духов. Да, поездка во Францию получилась архинеудачной, но жизнь продолжается. Жизнь продолжается.

Вспомнив о нахальном кактусе, поэт как-то безжалостно запихнул мордочками в ведро три засохших хризантемы. Остальное вывалил в мойку. Вода в вазе очень уж забродила, и лицо поэта неблаговидно поежилось. Со скорбными губами, без мыла и губки, по-католически двумя пальцами он вымыл вчерашнюю тарелку. Моль совсем сдурела, полотенце жрет. Вон, проела навылет. Приучить бы ее пыль есть, ей-то какая разница. И чтоб дохла потом, обожравшись. Диктор говорил, что временами ожидаются дожди, что воздух прогреется до плюс двенадцати. Но воздух не прогрелся. Зато и дождей временами — не было. За окном холодно, борзая собака в пижаме гуляет. А у лужи ворона кривоногая горло полощет — демонстративно. Подошел незнакомый интеллигент, перед старухой жестикулирует, а та, видно, ни бум-бум. На деревьях редкие листья болтаются, никчемные. А ведь скоро и снег.

 

 

Версия для печати