Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2007, 3

 
* * *
Анатолию Кобенкову
“Сестру и брата...” Толя, для тебя
весь мир — сестра и брат. Прикосновенье
прокуренною кистью. Полюбя,
становишься ты близким на мгновенье,

потом на век. Ты помнишь этот век?
И он прошел, и ты. Вслед за тобой
летят снежинки твоих легких строк
как братский снег за светлой Ангарой.

Так ты и жил: навзлет и на разрыв
и навзничь. Но безумною тоской
наш стол накрыт, когда осенний дым
плывет над первой павшею листвой.

Как мастерил, как вязью метко плел,
как уходил в себя, собой играя!
Но там сквозил невидимый предел
обманчиво легко, в разрыв по краю.

В пути замерз заморский мой ответ
на стрелы электронных писем ночью.
Тебя предупреждал я о Москве,
когда текли сквозь дым мы общей речью.

Да общей, вот такие, брат, дела...
Той речью мы породнены навечно.
Перекрестись, шевелится зола
и лайнеры в ночи дрожат, как свечи.

Они летят на запад, на восток,
и в никуда. Висят, как те созвездья,
и строк твоих целительный глоток
напоминает, что мы снова вместе,

там, где за сопками — Ирадион. Живой Байкал
за Мертвым твердым морем...
Прости меня: чего я наболтал!
Конечно, это горе, Толя, горе.


Случай из практики

Л. М.
“Что-то в смешенье времен, в снах забытых вестей,
в земле неземной поразительно резко.
Все совпало и даже не жизнью, но знаешь, с жизнью души
или, лучше, с дыханием памяти мглистой.

Все три назад пошло кувырком.
Тот роман был запутан и эпистолярен.
Ну, почти. Накален, все прогорело дотла,
на краю. Да, компьютер стоял в нашей спальне.

Письма шли из Москвы как безумная летопись,
и ночной метроном отмечал полученье.
Я глаз не смыкала, ждала до утра, по минутам,
муж — со мной рядом, оказалось — не спал.
Так, мы оба, не зная, длили наше мученье.

Тот, в Москве, писал страшные письма,
обнаженные, резкие, в сердце, вразнос.
Днем мы жили втроем в электронной пурге,
муж за стенкой писал по ASQ, я ему,
он, в Москве — нам обоим.

Треугольник любви, три угла и три угля.
Оказалось, что в центре — зияние черной дыры
в такое пространство, где сжимается угол
жизни в незримую точку волнового безумья,
где в пространстве без времени — мы.

Когда мужа не стало той поздней зимой,
я боялась открыть переписку в усталом PC.
Но потом когда снег... я решилась. Компьютер
хранил гробовое молчанье
Словно склеп нашей страсти
и стыл.

Так два года прошло, то ли пыль, то ли цепь
электронных событий покрыла сплетенья. Я была безутешна.
В одно ясное утро кто-то память достал и протер,
Вставил в новый PC, промолвив “ничто не забыто”.
Но прибор все молчал безнадежно, безгрешно.

И вот, память жива, но забыта и не прочтена
Словно древний и мертвый язык, только я
храню образы слов. Но даже не слов,
а угли эмоций, как золу Дерриды,
как дописьменный текст,
живыми забытую ткань бытия.

Память глухо лежит в белой старой коробке,
две тяжелых железных пластины на дне,
Две пластины — надгробных плиты, три главы
моей памяти. Когда я не сплю, по ночам слышен шорох
усталый, то звуков, то слов. Словно тот праязык,
на котором молчат о любви”.


Уик-енд
в предместье
В.Х.
Томилино-Малаховка-Люберцы-далее везде.
Рассредоточенье дряни
по снежной ткани, над ней — свеченье дня.

“Дай подержу ведро у крана — лед”.
“Охрана сильно пьет”.
“Который год болит живот
и сна все нет”. Судьбы

мельканье пятнами по бересте. Мороз.
Анабиоз паров над душной речкой:
сочащийся исход бактериологическо-
химической войны 14 км отсюда.
Там хлебный мутный дух ангара
все еще питает четыре поколенья.

Воскресенье. Мы все сидим
за майонезным вашим яством
и явственно слышны
с похмелья вздохи душ.
Ты говоришь: а где же Бог
в твоих стихах?

Я говорю: в отличье от меня
вы все умрете рядом. Но,
так и не договорив.
Что, в общем, невозможно.

Гордыня иудейских душ
в извечных счетах с миром,
где абсолютное зеро
и вылазки к ларьку
за польским “Абсолютом”.

А я, ну что ж, я выродок, мутант
(о не сочти за нарциссизм и жалость),
уйду к своим корейцам и ирландцам
в горелый лес глухого пессимизма.

А к Господу? Там очередь большая,
а я боюсь очередей.
Я за угол зайду и закажу “скрудрайвер”,
присяду рядом с красношеим вепрем,
глотну, сломаю претцел и взгляну
через плечо.

Сквозь мутное стекло
увижу улицу, машину
и внутри — ее лицо,
почти неразличимое
в вечерней чертовщине авеню


* * *

Теплое месиво мякотной жизни,
Неба линяющий серый халат.
Снова под утро трубы остынут,
Чтобы начать нагреваться с утра.

Мутно проходит живая водица.
Это полуживое питье.
В сумерках мутны прозрачные лица,
Чтобы с утра опять за свое:

Кто по грибы, а придет с мухомором,
Кто-то с сачком, да и сам мухомор
Этого знаю с пеленок как вора.
Не замечает, не видит в упор.

Женщин роится летучая стая,
Липко кружится над чайным столом.
Даже вблизи не узнавая
зрением беглым, журча о своем.

Ты только знаешь, зачем я, тоскуя,
Снова заветную ручку беру.
Сердце, как сказано, озорует,
И засыпает, как совесть, к утру.

Версия для печати