Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2006, 2

Мундштук из Памуккале

Евгении

1

Скорость перемещения из одного мира в другой заставляет вспомнить фильм Кшиштофа Кисьлевски, героиня которого рассказывала об экспедиции в Кордильеры. В ней участвовали носильщики-индейцы, которые время от времени останавливались на маршруте, садились и чего-то ждали, очень раздражая этим путешественников из Европы. “Мы слишком быстро идем, — объясняли индейцы, — Наши души не успевают за нами!”.

Кажется, моя душа тоже отделилась от тела: то ли затерялась в терминале аэропорта Пулково, то ли зацепилась за угол стола, где я судорожно правил последние перед отпуском материалы. В голове еще слышатся отголоски редакционных дрязг, и куртка не просохла от петербургского ливня, а в макушку уже нещадно бьет жаркое южное солнце, и я, обливаясь потом, прячу куртку в чемодан. Вот и таможня позади, и покупка визы. Переход через открытую асфальтовую площадку — как переправа через Стикс, поскольку по ту сторону — другая жизнь, инобытие, то есть, заграница. Быстрая проверка документов, нам указывают автобус, но вместо того, чтобы нырнуть туда, где призывно жужжит кондиционер, я стою на жаре и, наверное, от растерянности закуриваю.

О совмещении души и тела говорит проснувшаяся наблюдательность: я, наконец-то, различаю на автобусах таблички с названиями разных курортов: один… пять… ого, целых восемь “Мицубиси” в нашу сторону! Далее выделяю по виду “первопроходцев” — эти тоже толкутся на жаре, вертят головами (хотя смотреть абсолютно не на что), в то время как опытные туристы сидят в прохладе и терпеливо ждут отправления. Моя дочь тоже в салоне; через стекло вижу, что сидит задумчивая, и, чтобы ее отвлечь, поднимаю большой палец, мол, здорово здесь! Нет? То есть, пока не очень? Ничего, потом будет наверняка интереснее!

Перемещение в пространстве всегда (или почти всегда) провоцирует писание. Новые впечатления, достопримечательности, подмеченные “острым глазком” детали — как же всем этим не поделиться, как не выставить на обозрение Urbi et Orbi?! Беда в том, что путешественник теперь каждый (или почти каждый); тому же, кто сидит дома, недостаток живых впечатлений с лихвой восполняет телевизор. О некоторых местах просто неприлично писать, например — о Крыме, где была каждая собака, где каждый поворот серпантина занесен в путеводитель, а каждая скала у моря облизана объективами фото- теле- и кинокамер. К тому же там когда-то живали Чехов, Волошин и Грин — не последние, скажем так, писатели.

В Турции тоже отдыхали многие, и писать о ней тоже, наверное, не очень прилично. Выход один: отринуть туристские стереотипы и попытаться выйти на диалог со временем (вариант: раскопать в чужом мире свои проблемы). Впрочем, как нельзя себе приказать: пиши! — так невозможен и обратный императив. Итак: солнце, бьющее в макушку, первая сигарета на турецкой земле и первая попытка общения — на языке жестов задаю водителю вопрос: куда выбросить окурок? Отвечают на том же языке, широко разводя руками: мол, куда угодно, Турция большая! Далее прохлада салона, пересчет по головам, — и вот в дверях возникает смуглый красавец с длинными вьющимися волосами. “Меня зовут Орхан!” — произносит он на чистейшем русском языке, и я вздрагиваю.

2

Дело в том, что в моем чемодане находится книга турецкого писателя Орхана Памука “Меня зовут красный”. Ограничиваться тупым лежанием на пляже не хотелось, и я прихватил вышедший в “Амфоре” опус популярного автора, коего некоторые критики считают азиатским Умберто Эко. Я уже читал “Черную книгу” Памука (вполне приличный оказался писатель) и, заглянув в новый том, понял: будет погружение вглубь турецкой истории, оформленное в сюжет с загадочными убийствами. Идеальное курортное чтение, а главное, связанное с местной жизнью, что подтвердила первая реплика турецкого человека (жест водителя — не в счет). “Однако!” — думаю, уловив перекличку имен и обстоятельств, точнее, различив на горизонте легкое облачко сошедшихся деталей и смыслов, которые — кто знает! — могут в будущем переплавиться в текст. Орхан разливается соловьем, указывая на мелькающие в окне достопримечательности, и, хотя “дискурсы” писателя и гида различаются кардинально, интрига сохраняется. Писатель Памук, понятное дело, сидит в своей стамбульской квартире, ваяет новый интеллектуальный бестселлер, но и этот Орхан не чужд словесным изыскам: элегантно острит, каламбурит, в общем, демонстрирует виртуозное владение “великим и могучим”. Он бросает несколько фраз водителю — на чистейшем турецком — после чего опять занимается словесной эквилибристикой, с легкостью очаровывая россиянок, и без того обалдевших от яркой и жаркой туретчины. Когда все высыпают из автобуса на остановке, оказывается, что Орхан — очень высокий, а это, естественно, лишь усиливает очарование. Кроме того, он еще и добрый: договаривается с турком, стоящим за прилавком в придорожном магазине, и тот по щадящему курсу меняет туристские баксы на местные лиры.

Окруженный публикой Орхан разъясняет, показывает, он главный на этом кусочке пространства, и постепенно тезка-писатель отходит на третий план. Не изучайте жизнь по книгам — наблюдайте ее, щупайте, вдыхайте ее ароматы, поскольку теория суха, а древо жизни вечнозелено, как пальмы за окном. Я понимаю, что пальмы — лишь видимая часть спектра, есть еще невидимые, как “инфра”, так и “ультра”, но умничать не хочется, мозги плавятся на жаре, и я мечтаю об одном: скорее добраться до номера с кондиционером. Дочь выходит из автобуса (не сразу, минут через пять) и, встав в сторонке, наблюдает за Орханом. Хочешь “колы”? Не хочет. Что ж, я бы с удовольствием, причем по любому “курсу”, поменял настроение этой коротко стриженой девицы с холодком в глазах на более радужное, но это, увы, не в моих силах…

3

Дочь сыграла в выборе места отдыха немалую роль. Средняя полоса захлебывалась дождями, крымские курорты терпели убытки по причине беспрецедентно холодного моря, нам же с супругой очень хотелось растопить тот самый холодок, который наблюдали в течении полугода. Болезнь — она и в Африке болезнь, и в Турции, но мы по привычке лечимся либо аспирином, либо переменой мест. Море, жара, экзотические пейзажи — неужели, думалось, все это не одолеет депрессию, в которую юная балерина погружена уже седьмой месяц?

До этого более привычны были успехи, похвалы, гастроли, а между ними бесконечный тренинг. Балет был Богом, преподаватели его пророками, а наше семейство — адептами этой странной религии. И хотя попасть в Мекку на улицу Зодчего Росси нам не удалось, мы думали так: не беда, есть разные пути сделаться профессионалами. Например, пробиться в детский театр балета, который давал “школу”, а, кроме того, ставил настоящие спектакли и даже выезжал с ними за границу. И поехало: частные репетиторы; растяжки у тренеров, сделанный моим отцом переносной балетный станок, словом, мы крутились в безумном колесе, которое, как правило, затягивает родителей юных дарований. Само дарование тоже рвалось на баррикады (ее личное желание было непременным условием занятий), и, казалось, у нее неплохо все складывается. Поначалу не очень балетная, фигура обрела вдруг классические пропорции, умения росли день ото дня, а с репетиций она была готова не вылезать до ночи.

Дочь успешно прошла огонь, воду, и даже “медные трубы” после первой главной роли не очень оглушили: в конце концов, подлинный успех — это танцевать сольные партии в Мариинском. Вторая главная роль была воспринята как должное, третья — тоже; потом были гастроли в Киеве, в Германии, на Кипре; на горизонте маячили Испания и Швейцария, но неожиданно дочь отказалась ходить в театр. На носу было очередное зарубежное турне, требовалось оформлять документы, и потому телефон разрывался от панических звонков театрального начальства: дескать, что произошло?! А мы и сами не знали, что, поскольку дочь молча глядела в угол или в окно, на расспросы же отвечала более чем скупо. Поначалу принимались известные “меры”, дескать, не хочешь — заставим, но уже чувствовалось: что-то случилось, потому что всегда сверкавшие радостью глаза погасли, а обычная подвижность сменилась многочасовым лежанием на диване. Отказ ходить в школу заставил нас запаниковать; потом был поход к невропатологу и объяснение: нервный срыв, а далее — депрессия.

Веселая и жизнерадостная, дочь ушла в себя, так что причины мы узнавали по крупицам, мол, была ненависть тех, кого с главных ролей смещали, и однажды они подговорили всю труппу объявить ей бойкот. Она из дня в день приходила на занятия и репетиции, но никто не говорил ей ни слова — все демонстрировали полное неприятие “выскочки”. Потом начались телефонные звонки: видно, смертельно обиженным товаркам надоело молчать, и они двинулись в словесную атаку (помнится, дочь становилась белая, как мел, после таких звонков, но мы, придурки, не придавали этому значения). И записки соответствующего содержания ей в сумку совали, и сплетни грязные распускали, а в одной из гастрольных поездок, когда она пошла в душ, сожительницы специально закрыли номер и ушли гулять на весь вечер. Она же сидела с мокрой головой в коридоре, чувствуя, как подступает истерика… Что ж, театр всегда был змеиным гнездом, и возраст тут неважен, подростки даже более жестоки, чем взрослые. Далее были врачи, лекарства и многочасовое молчание: казалось, ее душа тоже отстала в той идиотской (как потом думалось) гонке за успехом и где-то бродит, неприкаянная. Ближе к лету, кое-как справившись с “депрессняком”, стали думать об отдыхе и, прикинув те и другие варианты, остановились на Турции. “Как хотите”, — пожала плечами дочь, но мы все-таки надеялись, что жаркое солнце растопит холодок в глазах.

И вот уже номер, отель, первый выход на море, но чуда, конечно, не происходит — надо ждать. Жизнь вокруг ленивая, медленная (Восток все-таки), тут никуда не спешат, и, хочется верить, в такой обстановке отставшая душа — нагонит. А пока мысль уходит в сторону, пытается проникнуть за языковой барьер, потому что человек — любопытное животное, что с ним ни делай. К тому же человеку представляется, что все в мире связано, частная жизнь не очень отделена от глобальной, и он будет разматывать клубки, вспоминать, обобщать и, кто знает, может, к чему-нибудь и придет. Вслед за Памуком он вспоминает Бродского, и тому, конечно, есть причины.

4

В творческом наследии Иосифа Бродского одним из самых блестящих эссе является, без сомнения, “Путешествие в Стамбул”. Тенденциозность тут заметна с первых строк, но кто сказал, что писатель должен быть объективен? Оставим “объективность” профессорам с очками-велосипедами на носу, а сами лучше проследим “за мыслью великого человека” и попытаемся уяснить причины тенденциозности.

Поэт по праву считает Восток (как древний, так и мусульманский) царством деспотизма, где, сколько ни ройся в пыли веков, не найдешь и зачатков демократии. Ассирийцы, персы, гунны, монголы, турки — все это народы под пятой царя ли, султана ли, не обученные и не привыкшие самостоятельно мыслить, одним словом, рабы. “Восток есть, прежде всего, традиция подчинения, иерархии, выгоды, торговли, приспособления, — то есть, традиция, в значительной степени чуждая принципам нравственного абсолюта”. Отсутствие внятной традиции индивидуализма в Византии, подчеркивает Бродский, подготовило благоприятную почву для Ислама, а когда тот победил, о каком-то свободном развитии и выражении личности можно было вообще забыть.

Если, правда, тщательнее покопаться в пыли, можно с удивлением обнаружить такой факт: в конце пятнадцатого века, когда христианская Испания изгнала под угрозой полного уничтожения сотню тысяч евреев, им везде отказали, а вот в Османской империи — разрешили поселиться, чем фактически спасли от гибели. А кто, по-вашему, был первым экуменистом? Правильно, Баязид, проявлявший исключительную религиозную терпимость и даже пытавшийся создать синтетическую иудейско-христианско-мусульманскую религию (в Европе, между прочим, в это время вовсю полыхали костры святейшей инквизиции). Можно раскопать замечательную суфийскую поэзию, а заодно вспомнить Сулеймана Великолепного, который устраивал при своем дворе философские диспуты и поэтические турниры, после чего награждал победителей со щедростью, которая и не снилась европейским деятелям искусств.

Однако Бродский предпочитает не замечать таких нюансов. Его нелюбовь к Востоку сродни отвращению, которое человек испытывает к жабам, такому чувству — не прикажешь. “С одной стороны, с другой стороны” — тут не подходит, потому что эти “жабы” стерли в лагерную пыль миллионы людей, основательно потоптались по твоей собственной биографии и в чем-то поспособствовали смерти родителей, так и не дав им увидеться с сыном. Где корни всей этой свинцовой мерзости? Здесь, отвечает поэт, на берегах Босфора, где зародилось цезарепапистское государство восточного типа, передавшее затем эстафету мусульманским и российским деспотам. Не спорим: сходство наблюдается, причем не только в государственном устройстве, но и в архитектуре — Айя-София действительно служила прототипом мечетям, построенным знаменитым Синаном. И роскошь, с какой жили российские цари и турецкие султаны, вполне сопоставима, и конституции в обеих империях появились поздно, то есть, еще вопрос, кто больше наследовал Византии — мы или османы. И все же предвзятость настраивает глазную оптику определенным образом, из-за чего Стамбул видится царством серо-бурых стен, где “ничего не растет, опричь усов” и где из живых людей встречаются только чистильщики сапог. Косный, сонный, неподвижный мир — такой представляется Турция гостю из другого мира: подвижного, динамичного, с давними “традициями индивидуализма” и прочими конституциями-демократиями. Так что поневоле вспоминается: “Восток есть Восток, Запад есть Запад, и вместе им…”

5

На жарком анталийском побережье, однако, Восток различается с трудом. С усами явно напряженка: обслуга мужского пола гладко выбрита, вежлива и ни капли не похожа на чистильщиков сапог. Пыли, что внушала поэту физиологическое отвращение, почти нет, “опричь усов” повсюду растут пальмы и фруктовые деревья, а немецкая, английская, итальянская речь — слышатся на каждом шагу, не говоря уж о языке родных осин.

Зарубежные вояжи в отношении языка воспринимаются двойственно: хочется, чтобы чуждая “мова” не сбивала с панталыку, немножко подстраивалась под гостя, и в то же время одолевает азарт познания, когда постепенно понимаешь непонятное, испытывая законное удовлетворение. Здесь удовлетворения никакого: везде русские вывески, везде ходят-бродят земляки со всех городов и весей покинутой родины, и практически все торговцы знают язык не родных им осин в пределах “продать-купить-поторговаться”. Бармен никогда не перепутает слово “водка” с чем-нибудь другим, благо, по-турецки это будет “вотка”. Ах, вам турецкой “вотки”? Тогда надо говорить: “ракы!” Слово “бардак” также воспринимается как нечто близкое, означая общеизвестный и очень нужный на отдыхе стакан. Если же не находите консенсуса на русско-турецкой почве, можно перейти на немецкий, поскольку многие турки подрабатывали в Германии и довольно хорошо “шпрехают”.

А ведь, бывало, к южным соседям на кривой козе не подъедешь: если делегация, то из серьезных государственных чинов, если взятие Измаила — то задействуется лучший российский полководец. Случалось, и нам поддавали, и нашим “бледнолицым братьям”: например, тот самый Сулейман Великолепный разорил побережья Испании и Италии, завоевал Будапешт, а тот самый Баязид разгромил “сборную команду” европейских крестоносцев. Сербам они устроили Косово, болгар и греков тоже не щадили, а уж какую кашу младотурки заварили в Армении — просто жутко представить!

Где же они, гордые и воинственные османы? Где потомки безжалостных янычар? Ты задаешь этот вопрос официанту Саиду, слышишь немецкое: “ви битте?” и видишь, как он услужливо сгибается в знак вопроса. Администратор Шевкет похож на янычара еще меньше, он выглядит как младший научный сотрудник советского института: очки, белая рубашка и, как выясняется, двое детей и маленькая зарплата. А повар Турган, скорее, напоминает жителя воронежской глубинки, его легче представить в кепке комбайнера, нежели в турецкой феске. Кстати: фески здесь можно увидеть лишь в качестве бутафории во время раскуривании кальяна или в магазине; а знаменитые ятаганы вообще только в музее или в кино.

Ладно, искать человека с ятаганом — значит, уподобляться западным туристом, ищущим на улицах русских городов медведей и казаков в папахах. Но ведь должно же быть что-то эдакое, пусть чуждое, враждебное, что так раздражало и, наверное, слегка пугало нашего нобелевского лауреата! Увы, разве что платки на головах женщин намекают на что-то восточное, ну, еще бесчисленные монументы Ататюрка воспринимаются как символ деспотизма, и то с натяжкой, поскольку памятники вождям — это наше ближайшее вчера, они не удивляют. Неужели поэт был не прав, и ему почудилось, что Турция — это Восток? Впрочем, Бродский был здесь почти двадцать лет назад, фактически в другой стране, к тому же — в Стамбуле, где смешанные в кучу эпохи, народы и нравы имеют иной колорит, нежели в зонах “рекреации”. Да и не смотрел он особо по сторонам: из принципа отвергнув живое общение, поэт направил свой пафос в сферу историческую, сводил счеты не столько с настоящим, сколько с прошлым.

Меня же интересует настоящее, например, скорейшая адаптация дочери в этом райском углу. Она демонстративно игнорирует соседей по отелю: еду со шведского стола берет после всех, на пляже устанавливает лежак в стороне, а в бассейн вообще не залезает. Лишь на третий день она нерешительно опускается в попахивающую хлоркой голубизну, после чего я минуту-другую наблюдаю прежнюю дочь: плескающуюся и визжащую от счастья. Почему-то я сразу исполняюсь приязнью ко всем окружающим, к этому теплому (даже горячему!) миру, который пусть ненадолго, но все же возвращает дочь к жизни. К ней подгребает какая-то смуглая девица, пытается заговорить, но дочь молча отплывает к другому концу бассейна — моментально закрывается, как напуганная ракушка. Ничего, потихоньку — помаленьку, лиха беда начала и т. п. (это я так себя успокаиваю). А еще думаю о том, что путешественник должен о ком-то заботиться, как молодой граф Толстой, взявший в путешествие по Европе какого-то мальчика. Родная душа, за которой надо следить, ухаживать, с одной стороны, не позволяет предаваться пошловатой туристской праздности; с другой, делает чужое — ближе. Понятно, что от Бродского приязни не дождешься, он ведь разгуливал по Стамбулу в гордом и презрительном одиночестве. Хотя, если честно, и Толстой Европой не вдохновился: вернувшись, написал рассказ “Люцерн”, где заклеймил западные нравы по полной программе…

Или я притягиваю за уши Толстого с Бродским? Может, не стоит морщить лоб в попытках обнаружить связь чего-то с чем-то, а просто отдыхать, надеясь на лучшее? Увы, я здесь не волен, cogito, знаете ли, ergo sum, поэтому будем сочетать приятное с полезным.

6

Наш курортный поселок представляет собой вытянутую вдоль моря улицу имени, конечно же, Ататюрка, на которой расположены отели и торговые точки. Но если в отелях жизнь продолжается в течении всего дня, слегка замирая в жаркие часы, то торговцы начинают ее только с наступлением сумерек. Тем не менее, турецкий торговец добросовестно сидит в своей лавке с раннего утра до полуночи, точнее — до последнего клиента. Он выходит на дорогу, прикладывает ладонь ко лбу, но знойная улица пуста, покупателей — “йок”, и торговец возвращается в благодатную тень палатки. Никакой “сиесты”, все время на ногах, и еда — здесь, и общение — здесь, словом, жизнь проходит на рабочем месте. Даже не верится, что какие-нибудь пару сотен лет назад этнические турки вообще не занимались торговлей, отдав столь презренное занятие на откуп иноземцам.

Завидев нас, торговец вскакивает, приглашает в лавку, после чего внимательно следит за тем, на какой предмет ты положил глаз. “Хочешь, купим тебе кепку? Чтобы солнце голову не пекло?” “Кепку? Не знаю… Если хочешь — купи”. Дочь рассеянно бродит среди затоваренных магазинных полок, кажется, что думает о чем-то своем, но потом признается, что вообще ни о чем не думает. “Нет никаких мыслей. И чувств нет, будто ватой обложили со всех сторон, и ничего к тебе не пробивается. Хотя ты это вряд ли поймешь”. Я молчу — когда-то пробовал мямлить об аналогичном опыте, но в ответ увидел лишь скептическую усмешку. Кормят здесь, что называется, на убой, но ест она мало, говорит, не хочется. Худая, с короткой стрижкой (специально остригла волосы, из которых когда-то делала балетную “кичку”), она напоминает угловатого неуверенного мальчишку, который то ли не может, то ли не хочет принимать никаких решений. Пойдем на море? Хорошо, пойдем. Останемся у бассейна? Ладно, давай у бассейна… Будто ледышка какая-то внутри, как у известного персонажа после поцелуя Снежной королевы. Эта королева — наша жизнь, она каждого прижимает к своим ледяным устам, но бунтовать никто не думает. Такова “се ля ви”: побеждает сильнейший, а нытиков и прочих мягкотелых интеллигентов — просим посторониться, пусть не мешают жить! К тому же тут одно совпало с другим: именно в эти месяцы девочка превратилась в девушку, добавив еще и проблему переходного возраста. Теперь ее не возьмешь за ручку, не спросишь: что у тебя на душе? Иногда она что-то сама рассказывает, но, как правило, быстро сворачивает разговор, мол, вам этого все равно не понять.

Остается надеяться, что ледышку растопит солнце и заботливость здешней обслуги, которая старается не за страх, а за совесть. Вернувшись с завтрака, находишь вылизанный номер, новое белье, и даже шторы (оставленные распахнутыми) предусмотрительно закрыли, чтобы помещение не нагревалось от солнца. Территорию тоже вылизывают дважды на дню, кормят — уже говорилось, как, а с такими доброжелательными ребятами тянет познакомиться ближе.

После администратора, повара и официанта самый главный человек здесь — барменша по имени Эсен. Глядя на это очаровательное черноглазое существо, гости отеля (мужского, понятно, пола) на время забывают о существовании своих “половин” и наперебой пытаются угостить ее выпивкой. Что выглядит странным: алкоголь включен в общую программу по принципу: пей — не хочу, а барменша, понятно, задаром пить не может. Да и за деньги — не может, тут с этим очень строго, объясняет Эсен, с трудом подбирая английские слова. Почему она предпочитает говорить по-английски? Потому что у нее муж учится в Лондоне, и Эсен тоже скоро уедет туда, чтобы получить образование. Ах, у вас уже есть муж?! Рано у вас замуж выходят, однако… Впрочем, несмотря на замужний статус, молодая барменша стреляет по сторонам черными глазками, заразительно смеется и лишь с появлением хозяйки замолкает и бросается протирать стаканы.

7

Надо сказать, в день приезда я принял Фатиму-ханым за обслугу: она обрезала разросшиеся ветви пальмы, после чего встала на раздачу вторых блюд. Эта крепкая загорелая женщина, однако, оказалась владелицей разветвленного туристского бизнеса, который направляли железной рукой: вот почему уборщица Гюль вылизывает номера, во время обеда рядом дежурит Саид, подтирая упавшие капли соуса, а Шевкет минута в минуту звонит в номер, чтобы разбудить на экскурсию. “Освобожденная женщина Востока”, оказывается, может заткнуть за пояс любого мужика (и не одного!), так что имеет смысл привести краткие вехи ее биографии.

Итак: младшая дочь в семье среднего достатка, получающая в наследство небольшой клочок земли в жаркой скалистой местности между Анталией и Кемером. Расти здесь ничего не растет (ну, “опричь”, как мы помним), дохода — ноль, и остается разве что удачно выйти замуж. Удача означает выход замуж за иностранца, в данном случае — за немца, коему приглянулась черноглазая турчанка, увезенная затем в Ганновер. Тут, однако, наступают восьмидесятые, когда немецкие люди берутся превратить окрестности Анталии во второй Лазурный берег: они строят здесь отели, высаживают деревья, налаживают жизнеобеспечение. Германский муж вспоминает об участке земли, из которого при соответствующем вложении можно извлекать стабильную прибыль, и, соответственно, делает эти вложения. Однако жизнь не складывается, турчанка быстренько разводится и вскоре остается единственной хозяйкой прибыльного бизнеса. Скромный отель, бассейн, хозяйственный корпус, пристройка на двадцать номеров — бизнес растет, как на дрожжах, но Фатима-ханым по-прежнему следит за хозяйством: еще не то время, когда можно препоручить все управляющему, а самой почивать на лаврах.

Таких “поднявшихся” младших дочерей в районе Анталии не так уж и мало, наверное, старшие братья даже завидуют им теперь, благо, туристы сюда прут, как саранча. Берег стал зеленым, здесь оборудованы уютные пляжи, а вдоль побережья — сплошная линия отелей. Аквалэнд, яхтинг-рафтинг, словом, все, как у людей из более цивилизованной части света, лежащей за Босфором.

Сомнения возникают лишь при виде очередной статуи местного Великого Кормчего. Мустафа Кемаль, прозванный в будущем “отцом турок”, в этом смысле попал в типичную восточную ловушку: проводил реформы западного толка, боролся с кровной местью, женщин “эмансипировал”, а в итоге оказался живым богом, стоящим на каждой площади и глядящим с купюр любого достоинства. Продвинутые турки посмеиваются на его счет, называют — наш Ленин, но большинство до сих пор реагирует на жизненные неурядицы так: “Вот был бы жив Ататюрк, он бы...” Всевышний — невидим, он не подлежит антропоморфному изображению, но поклоняться абстракции затруднительно, и восточный человек ставит на пьедестал вождя, учителя и т. п., чтобы поклоняться ему. А шапка Мономаха, как известно, ноша не из легких, так что не удивляет, что Мустафа Кемаль под конец жизни пил по-черному.

Но это, как уже говорилось, одно из немногих напоминаний о восточной специфике, основная масса аборигенов поклоняется другим вещам. Да, столь неприятный Бродскому полумесяц, конечно, зачастую выступает весьма зловещим символом и служит для оправдания поистине чудовищных вещей. Однако в Турции гораздо актуальнее сделался знак, если угодно, “сдвоенного полумесяца”: повернувшись навстречу друг другу и соприкасаясь краями, два исламских символа образуют что-то вроде латинской S. Теперь дважды перечеркните эту буковку сверху вниз, и вы получите всем известное обозначение “бакса”.

8

Во внешней жизни нас по-прежнему ориентирует Орхан, знающий тут всех и вся. Его долговязая фигура возникает возле “ресепшн” обычно к вечеру: гид переламывается через стойку и о чем-то долго говорит с Шевкетом. Потом пару чашек кофе, переговоры с хозяйкой и, наконец, общение с публикой: самый приятный (для обеих сторон) момент. Гид-куратор обязан отвечать на любые вопросы: например, где купить хорошую кожу? Каким образом торговаться? Куда сходить на дискотеку? Опасно ли покупать на рынке фрукты? А с турками общаться — опасно? Орхан делает свирепое лицо, страстно обнимая спросившую дамочку, после чего все смеются. Легкая эротическая атмосфера царит за большим белым столом, где возвышается наш смуглый длинноволосый всезнайка. Явно не удовлетворенные, дамы наблюдают за тем, как он купается в бассейне или стучит по шарику за теннисным столом. Разумеется, его обсуждают, и он знает, что обсуждают, поэтому слегка играет на публику. “Это за мной!” — небрежно говорит он, когда у входной арки тормозит красная открытая машина. Ракетка брошена, Орхан озирает женщин, пожирающих его глазами, будто раздумывая: кого взять с собой? Но никого не берет, что служит причиной коллективного вздоха.

Иногда он сопровождает нас во время экскурсий, неизменно шутит, причем по большей части — удачно. Я кое-что о нем узнал, хотя сведения какие-то зыбкие: вроде бы учится в Стамбульском университете на юриста, хотя сам родился в России. Где? Где-то на Северном Кавказе, неуверенно отвечает Шевкет, после чего с усмешкой отводит глаза в сторону: ну, зачем ты этим интересуешься? Посмотри лучше, какие женщины у нас отдыхают! Я благодарю за совет, продолжая свою линию, ну, не верится мне, что Орхан — выходец с Северного Кавказа! Нет там такого изящества, артистизма, то есть, здесь явно какая-то загадка. Эта загадка (или что-то другое?) привлекает внимание и дочери, чьи глаза иногда задерживаются на фигуре гида, сидящего за столом, как султан в гареме. Она не подходит к столу, не спрашивает, но издали — наблюдает, и это, кажется, единственное, что вызывает ее интерес.

Уже поздно, и Орхан рассказывает для узкого круга о приезжавшей в прошлом месяце полнотелой сибирячке Кате. Сибирячка поражала всех тем, что по словарному запасу переплюнула даже Эллочку-людоедку, используя для общения всего три слова: “вау”, “супер” и “легко!”. “Катя, тебе понравилась вчерашняя дискотека?” — “Супер!”. “Завтра пойдем?” — “Легко!”. “Отвести туда, где курят кальян?” — “Вау!!”. Две недели Катя изъяснялась на этом запасе, наверное, копила интеллект, чтобы в последний месяц выдать настоящую метафору. Сидя за стойкой бара, Катя очень вспотела, с нее просто ручьи текли, и она, потупив глаза, проговорила: “Что вы на меня так смотрите, Орхан? Я ведь не потею — я таю под вашим взглядом!”

Узкий круг смеется, дочь тоже, а перед сном говорит, мол, у Орхана хорошее чувство юмора. “И что?” — спрашиваю. “Ничего! — отвечает недовольно, — Просто сказала, и все!”

9

До книжки Орхана Памука добираюсь лишь на третий день — жара расслабляет настолько, что, кроме бассейна и тени под пальмой, кажется, ничего не надо. Книга повествует о турецких художниках шестнадцатого века, но это не историческая проза — дудки! Конструкцию сразу выдает нарочитая полифония, повествование от множества “я”, причем говорят не только люди, но и лошади, деревья и т. д. Кроме того, художников кто-то методично убивает, то есть, автор не стесняется вводить в свою конструкцию детективную интригу (ау, “Имя розы”!). И вообще, вопреки иногда пробивающемуся пафосу явно чувствуется дух игры, автор устраивает танец на развалинах былых эпох и культур, то есть, текст — вполне современный.

Меня, впрочем, более всего поражает то, что тогдашние мусульманские художники, если верить Памуку, занимались фигуративной живописью! Я считал, что альфа и омега исламского искусства — орнамент, узор, а здесь от ислама лишь то, что работали эти ребята по заказу падишаха: иллюстрировали для него книгу. Ну, вроде как не свободное самовыражение; хотя, если вспомнить Микеланджело, Веласкеса и прочих, работавших “по заказам”, сходства обнаружится больше, чем различий. Бродский тоже делал акцент на орнаментальном характере восточного искусства, дескать, все это — лишь “узор ковра”, да еще “попираемого стопой” — падишаха ли, султана или пророка Мухаммеда. Но вот, оказывается, узор не столь тотален, оказывается, были здесь и настоящие художники (пусть и спорившие с европейской традицией реализма), так что в воображаемом споре Бродского с Памуком я констатирую: один — ноль в пользу турецкого автора. Первый был моим Вергилием на начальном этапе, сейчас же эту роль должен играть второй, знающий здешнюю реальность изнутри.

Вот какие тонкости я черпаю из ярко-красного томика, где рисунок турецких мастеров характеризуется так: “То, что выражает твое перо, и не реальность, и не вымысел. Когда ты рисуешь массовые сцены, ты так расставляешь на них людей, что напряжение, исходящее из их взглядов, превращается в нескончаемое легкое перешептывание, поясняющее текст. Смысловые пласты выстраиваются один за другим, и возникает глубина, достигаемая европейцами с помощью перспективы”. И дальше: “Твое перо настолько прекрасно и убедительно, что человек, рассматривающий твой рисунок, верит не в реальный мир, а в тот, что ты изображаешь. Поэтому ты можешь сбить с пути истинного даже глубоко верующего человека, а можешь вернуть на путь Аллаха самого убежденного безбожника”. Вот вам проблема противостояния “искусства” и “веры”, хотя основной смак в том, что это обращение к убийце, так что мысль читателя автоматически разгоняется по траектории излюбленной нашей темы: “гений и злодейство”. Эти понятия во вселенной Памука вполне совместны: после интеллектуальных пассажей следует очередное убийство, как и положено в современном “дегуманизированном” (ау, Ортега-и-Гассет!) тексте, где в отсутствии ведра кровушки вроде и произведения нет.

Любопытное, одним словом, чтение — и интерес подогревается, и от собственной эрудиции кайф ловишь. Что? Буду ли я пользоваться сейфом? А у вас разве воруют?! Это я возвращаюсь в реальность: жара, отдыхающие лежат возле бассейна, как тюлени, а дочь, я вижу, присматривается к компании подростков, что обливаются из водяных пистолетов и скидывают друг друга в бассейн. Шевкет говорит, дескать, воруют редко (очень редко!), но лучше бы сдать документы и деньги в сейф. Всего один доллар в сутки, разве это “пара”?! “Пара” по-турецки — деньги, и я отвечаю цитатой из отечественного шлягера: не пара, не пара, не пара… Интересно: подойдет дочь к веселой компании или нет? В этот момент “тюленихи” на лежаках приподнимают головы, в знойной тишине слышится шелест голосов, что означает: в арке появился Орхан. Он по привычке окидывает взглядом местный “пляж”, улыбается, после чего идет за теннисный стол. Потеряв интерес к веселящейся молодежи, дочь тоже направляется к столу, чтобы наблюдать за летающим над сеткой шариком и, конечно же, за игроками. Орхан играет мастерски: его удары резкие, точные, после выигранного очка он эффектным жестом откидывает волосы назад, шутит со зрителями и вскоре собирает вокруг целую толпу “болельщиц”.

“Ну, как? — спрашивает Шевкет, — Нести ключ от сейфа?” Ладно, хочешь выманить несчастный бакс — так на, лови его скорей!

10

Главный местный бог имеет обличье американского президента Джорджа Вашингтона, наименее знакомого россиянам. Ну, не в ходу у нас банкноты в один доллар, не солидно нам расплачиваться мелочью: нам стольники подавай! У турок один доллар — самая распространенная цена: персики, солнечные очки, пиво “Эфес” — все стоит один доллар. Чаевые горничным, водителям и прочей обслуге тоже исчисляются этой суммой, хотя, конечно, при первой возможности с вас сдерут гораздо больше — столько, сколько вы способны отдать. Допустим, вы усаживаетесь на верблюда, и дочь вас фотографирует. Цена услуги, естественно, один доллар, но, когда вы слезаете на землю, с вас требуют пять. Почему?! Объясняют так: “Верблюд туда ходил? Ходил. Сюда ходил? Ходил. Верблюд устал, кушать хочет. Пять долларов”. Вы судорожно вспоминаете, что “корабль пустыни” действительно сделал пару шагов туда-сюда, и с унынием распахиваете бумажник, не зная, что погонщик и одному баксу будет рад, а сейчас вас просто “берут на понт”.

Местные же деньги существуют лишь для того, чтобы путать приезжих и еще больше способствовать опустошению кошельков. Вот пример: к вам подскакивает некто с кошелкой, сует в руки бублик и просит (да что там — требует!), мол, попробуй! Растерянный, ты надкусываешь довольно пресный бублик и тут же слышишь: “Три миллиона лир!” Турецкая лира — это нечто исчезающее малое и обретающее вес только при наличии многочисленных нулей на банкноте. Судорожно прикинув обменный курс, ты возмущенно заявляешь, мол, два доллара за несчастную баранку — много, и предлагаешь пятьсот тысяч. Торговец моментально соглашается, ты шелестишь деньгами, путаясь в нулях, и тебе услужливо указывают на пятимиллионную банкноту, мол, вот пятьсот! Банкноту тянут из стопки, вроде как помогая, но ты уже пришел в себя и начинаешь вслух считать нули: бир, ики, уч… В глазах турка мелькает уважение, потом по лицу расплывается улыбка, и, безропотно взяв пятьсот тысяч, он удаляется.

Деньги вынимают нахально, вежливо, с улыбкой, со скандалом, днем и ночью, в жару и в ливень. К этому настолько привыкаешь, что, когда к тебе пристает дама или молодой парень вполне славянской наружности, уже не удивляешься. Дама таскается за тобой хвостом по ювелирному магазину, ты успеваешь выяснить, что ее зовут Аня, она из Омска, здесь работает по контракту (“а вот это не желаете купить дочери? а это?”), в конце осознав: она же готова по-пластунски проползти весь салон, чтобы получить свои комиссионные! Парень тоже старается, пытаясь всучить тебе экскурсию на какую-то горную реку, вспоминает “подмосковные вечера”, дает совет, где купить “настоящую русскую водку”, а после отказа тихо матерится в спину.

Постепенно Вашингтон и Ататюрк на купюрах сливаются в одно лицо, представляясь чем-то смуглым, с париком и со многими нулями вместо пуговиц. Деньги, мани, “пара” — кто их не любит?! Международный клей, паллиатив мировой религии, замена эсперанто, выдуманного наивными западниками в надежде на всеобщее “братство”…

Только и деньги не всемогущи: мы хорошо уяснили это, бегая по врачам зимой и весной. Лекарств дорогих не требовалось, те, что выписывали, стоили копейки; да и врачи не тянули из нас, как нередко нынче бывает. “Нужны ли деньги? — спрашивала жена родственников, предлагавших взаймы, — Нет, своих хватает. Тут другое, что лекарствами не вылечить…” Чувства и мысли, об утрате которых не первый месяц говорит дочь, оказалось невозможно ни купить, ни достать по блату, ни обрести с помощью врача, который говорил: “Курс терапии, конечно, нужно пройти, но вылечить должен естественный ход жизни”. То есть, душа отстает очень легко, ты в пылу погони и не замечаешь этого, а вот догоняет — трудно, ковыляет где-то, бедная, по оврагам и валежнику, а ты сиди и жди.

11

Кто же тогда всемогущий, кто может подстегнуть отставшую душу? Наверное, Бог, в местном изводе — Аллах, которого в Турции, на первый взгляд, весьма почитают: везде встречаешь женщин в платках, и на каждом углу — мечеть. Многие турчанки борются за право соблюдать мусульманский обычай пребывать на людях с покрытой головой не менее рьяно, чем в свое время западные модницы — за право разгуливать в мини-юбках. Не все бьются (Фатиму или Эсен я, например, ни разу в платке не видел), но молодые студентки из глубинки, как и везде, консервативной, время от времени собираются на площадях и требуют, чтобы их допускали на занятия в платках. Разумеется, их не допускают; и на работу не разрешают ходить в платке, вынуждая местную “голь” прибегать к выдумке. А именно: до работы идти в платке, затем забежать в туалет, снять платок, надеть парик, а после окончания рабочего дня — повторить процедуру в обратном порядке.

Но это — истерика традиционализма, борьба за форму, в то время как содержание сдано в утиль. И хотя религиозное воспитание в провинции по-прежнему процветает, университеты Измира, Стамбула и Анкары делают свое дело, медленно, но верно продвигая в турецкие умы светские приоритеты и внедряя в конфессиональные стереотипы высокие технологии. Пожалуйста, пример: рано утром меня будит призыв к молитве — громкий и навязчивый, он влетает через раскрытое окно, как голос инопланетянина. Я поднимаюсь, пытаясь разглядеть на расположенном в полукилометре минарете фигуру муэдзина, но тщетно. Позже я выясняю, что, будь даже минарет под окном, я все равно увидел бы лишь пустую балюстраду, в лучшем случае — расположенный там громкоговоритель. Ну, ясно, кому охота в пять утра тащиться на верхотуру и срывать связки, призывая правоверных отдать дань Всевышнему? Лучше записать призыв на магнитофон и, накрыв голову подушкой, сладко спать, пока электроника с автоматикой сделают дело за тебя.

Вот где начинается разложение, вот где шайтан ловит в свою ловушку! Вот почему (не только поэтому, конечно, но и поэтому тоже) немало местных жителей — прежде всего молодежь — относится к призывам равнодушно. “Саид, ты в мечеть ходишь?” — “Нет, не хожу. Время мало, работаю много”. — “А ты, Шевкет?” — “Тоже не хожу. У нас Гюль ходит, но ее родители заставляют”. По этой же причине, наверное, мечети тут скромные, здания отелей на порядок больше и помпезнее. Это не мечети Стамбула, представляющие собой, по мнению Бродского, торжествующий Ислам, горделивые и подавляющие личность; здесь мечети символизируют, скорее, Ислам катакомбный, существующий на задворках светского государства. Быть может, даже плачущий Ислам, поскольку вечерние мусульманские песнопения, которые транслируют через тот же “матюгальник”, какие-то жалобные, грустные, и при этом — очень красивые. От них сжимается сердце и в очередной раз приходит понимание: Дух дышит, где хочет…

12

Но такой Бог явно не всемогущий, а такое пение, конечно, не может перекрыть звучащего повсюду певца Таркана — местной суперзвезды, прославившей турецкую эстраду на весь мир. Его песни слышны в кафе, в магазинах, на дискотеках, на прогулочных яхтах, то есть, появился еще один реальный претендент на звание “национального символа” (кроме достопочтенного Мустафы Кемаля). А еще тут везде танцуют “танцы живота”, обучая этому приезжих на манер того, как в советских домах отдыха обучали танцевать летку-енку. Смешно и грустно наблюдать за тем, как массивная россиянка не первой молодости пытается овладеть азами зажигательного танца, а ее пьяненький благоверный хлопает в такт, мол, давай, Маня, наяривай! Он посетил на днях дискотеку, видел, как это проделывает стройная жилистая профессионалка, и очень хочет, чтобы его дражайшая супруга сделалась чуть-чуть эротичнее. Ну, Маня?! Увы, рожденный ползать — летать не может: обливаясь потом, женщина падает на стул, а супруг с горя тащится в бар, благо, наливают в местных отелях в любых количествах и бесплатно. Что заставляет моих земляков далеко не всегда выглядеть “комильфо”.

Земляки-отдыхающие, среди бела дня наклюкавшись “вотки”, падают в бассейн, ржут, как кони, а представитель младшего поколения кричит кому-то из купающихся: “Пап, глянь, какое классное тату я себе сделал!!” На плече у него чернеет нечто непонятное — то ли “узор ковра”, то ли каббалистический символ. Папа показывает большой палец, мол, верной дорогой идешь, сынок! — и опять с диким криком кидается в бассейн.

Тут, естественно, на ум приходит другой знаменитый соотечественник, тоже топтавший турецкую землю, только веком раньше, нежели Бродский. “Ибо не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей всходил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы “индивидуально” и “коллективно” на развалинах всего этого прошлого величия?” Какой еще гневной тирадой разразился бы Константин Леонтьев при виде “руссо туристо”, который фотографируется в бассейне с бокалом пива в руке? “Мань, ну где ты еще такое найдешь?! — орет тот, что прихлопывал, — Купаюсь и пиво пью — это ж кайф!!” Я представляю, как старика колотит от бессильной злости, он потрясает костылем, но тут выходит Бродский и начинает доказывать, мол, простите этих наивных детей, ваши любимые Цезари и прочие янычары — гораздо хуже, то есть, ворюга мне милей, чем кровопийца! Надо сказать, государственнический пафос Леонтьева был Бродскому отвратителен, некоторые из его высказываний он даже называет паскудными. Но и философ не полез бы в карман за словом, сказав, что, если кого-то пригрела пошлая и унылая американская демократия, то это не повод выгораживать ее везде и во всем. “Да причем тут Америка?! Это же Турция!!” — “Была Турция!! — заорал бы Леонтьев, — Да вся вышла из-за вашей треклятой Америки!!” Глядишь, еще и костылем бы огрел — и зря, великие поэты на дороге не валяются.

Этот спор “небожителей” вообще бессмыслен в ситуации, когда на каждом углу Таркан, а на каждом плече — тату. В нашей части поселка экзотические “граффити” на плечах и бедрах делает мрачная длинноволосая личность, которую зовут Паша (с ударением на последний слог). Днем он скучает, но вечером у него всегда клиенты, даже очередь выстраивается, и ты понимаешь, что ни мысли, ни произведения искусства, ни “красавец Александр в пернатом шлеме” не нужны, сейчас каждый сам — Александр, красавец и произведение искусства вместе взятые. Ты не просто Маня или Ваня, ты несешь на себе таинственные письмена, на твоем пупке кольцо, в носу — серьга, и, если на тебя оглядываются, значит, ты — есть.

Причем здесь все “языки” друг друга стоят: в Памуккале, например, я наблюдал, как молодые немцы барахтались в озерцах на белокаменных террасах, орали, пили пиво из бутылок, тискали подружек, словом, вели себя не лучше земляков-алкоголиков. Видел, как дорожный полицейский взимает штраф, после чего отпускает пьяную компанию итальянцев, которые на прокатном джипе “Судзуки” выписывали по шоссе синусоиду: нарушение явное, но пинать курицу, несущую золотые яйца — нельзя! Платите, гости дорогие, и мы покажем вам янычара в музее восковых персон и распахнем двери потаенных некогда гаремов и сералей, обрушив на вас эротическую энергию Востока. Однако распахнутый гарем не очень интересен, из него хочется сбежать — только куда?

“Едем на родину Святого Николая? — предлагаю дочери, — Я уже оплатил экскурсию”. Та пожимает плечами, мол, поедем, если хочешь. Но через минуту спрашивает: “А кто нас будет сопровождать — Орхан?” Нет, говорю, другой гид, и замечаю, что дочь — вопреки напускному равнодушию — огорчена.

13

Вечером обнаруживаю дочь перед зеркалом: с плойкой в руках, она пытается сделать завивку из того, что уцелело после стрижки. В ушах у нее подаренные ко дню рожденья серьги, которые она ни разу до этого не надевала; а еще я вспоминаю, что из ее лексикона куда-то исчезло паразитное словечко “супер”, которое дежурно, без эмоций употреблялось даже во время болезни. Неужели виновник — Орхан?! Присматриваюсь: ага, наблюдает за ним и, когда видит его заигрывание с кем-нибудь, морщится. “Может, я в отеле останусь? — говорит она перед поездкой, — Съезди один…” Но я давлю авторитетом, мол, только вместе! Надо же, чего выдумала: одна останется — в чужой стране, где черт знает, что может произойти!

Нового гида Хасана (этот толстяк курирует исторические маршруты) дочь бракует после первого же на него взгляда. Еще бы: в сравнении с Орханом он выглядит как нелепый Сократ рядом с блистательным Аполлоном; зато у меня с ним сразу налаживается контакт. “Вы из Петербурга? — Хасан улыбается, — Я там бывал, а зимой еще раз поеду!” Он предлагает сесть поближе и в течении экскурсии, отговорив положенное на группу, вполголоса дает дополнительную информацию.

Итак, Мира ликийская, где некогда проживал Николай, прозванный Чудотворцем. Я, правда, не очень надеюсь на чудо, ну, совсем чуть-чуть, если честно. Увы, мы потеряли право на покровительство той стороны, и виноваты в этом сами, так что остается удивляться одному: насыщенности турецкого города Демре (экс-Мира) памятью тысячелетий. Отбросим хеттов — от этих воинственных ребят мало что осталось, зато остальные наследили, к примеру, ликийцы. Если верить Геродоту, они пришли сюда с острова Крит в результате ссоры двух царей — Миноса и Сарпедона. В самой известной потасовке древности они помогали троянцам, и, надо полагать, грекам от этого мало не показалось. Посудите сами: во время одного из столкновений с превосходящими силами противника неистовые ликийцы закрылись с женами и детьми в акрополе и сами себя подожгли! Спешили, в общем, на небо; а чтобы быть к нему ближе, захоронения устраивали в проделанных в скальной стене пещерах. Каким образом заносили на эту “вертикаль” останки людей — остается загадкой, может, жители Ликии поголовно были профессиональными скалолазами? Во всяком случае, воинами они были профессиональными, о чем свидетельствует обилие над могилами специфических барельефов с львиной головой, дескать, пал смертью храбрых!

Следующая эпоха — римская. В первую очередь римляне, конечно, выстроили местный “Колизей”, предназначенный для известных забав: бои гладиаторов, натравливание хищников на бедных христиан и т. п. Где-то внизу — полукруг арены, от которой дугами вверх уходят каменные ряды — горячие и ребристые, как выясняется. Посидев на одном, потом на другом ряду и представив жаркую гладиаторскую схватку, спускаюсь вниз, чтобы застыть в восхищении: верхняя дуга, отделяющая эту чашу от ярко-голубого небесного купола, где-то невероятно далеко, кажется, что ты — на дне огромного рукотворного кратера… По свидетельству летописцев, театр был рассчитан на семь тысяч человек, хотя на практике вмещает не более четырех тысяч. Почему? Потому что древние были гораздо субтильнее разъевшихся современников, которые бродят теперь по развалинам, страдая одышкой, обливаясь потом и фотографируя или снимая на видео сделанное предками. Где, спросите, это проверяли? На концерте Таркана, разумеется: не удовлетворяясь современными залами, супер-звезда уже и на древних развалинах концерты дает!

Пещеры-могилы и древний театр находятся на расстоянии метров пятидесяти другу от друга, разделенные при этом во времени на четыре столетия. Если пройти пешком полкилометра и приплюсовать еще четыре века, то обнаружим христианский храм, выстроенный на том месте, где в маленькой церквушке служил Святой Николай. Другая эпоха, другая религия, другая “ментальность”, как принято говорить, однако расстояние до нее, опять же, смешное. Если оглянуться, то неподалеку можно увидеть устремленную в небо стрелу минарета, а если сесть на яхту и пройти полчаса по морю, то вновь попадешь в древнюю Ликию, а именно: в затонувший после землетрясения город Кекова. В общем, слоеный пирог из народов, цивилизаций, верований, который следовало законсервировать для потомков еще на рубеже первого и второго тысячелетий.

Однако на том рубеже появились сельджуки — давние предки нынешних насельников этих мест. Потом появились османы, возникла империя, выросли грандиозные стамбульские мечети, и, казалось бы, древность была разрушена и побеждена. Увы: имперским величием не компенсируешь историческую “безусость” усатых турок, вынужденных жить на чужих костях. Молоды — зелены вы, ребята, и Магомет ваш — юноша бледный в сравнении с тем же Николаем, которого вы, не знающие мороза (хвала Аллаху!) поместили на герб своего города в виде Санта-Клауса. Дед Мороз в данном случае воспринимается как обычный рыночный брэнд, очередной манок для туристов, но в то же время — как выражение невозможности воплотить genius loci этого места в символах собственной культуры. Прав я или не прав? Усатые не отвечают, они заняты торговлей или копаются в бесчисленных теплицах, которые заполонили все пространство между мечетями, развалинами и церквями. Надо работать, зарабатывать доллары, это тебе, праздному пришлецу, нечего делать!

Что ж, каждому — свое, и я продолжаю таким выводом: местная жизнь напоминает Химеру, которая, по преданию, изволила проживать в этих местах в незапамятные мифологические времена. Отсюда, мол, и название населенного пункта — Кемер, неподалеку от которого располагается наш отель. Ах, не совсем так?! “Кемер” — означает “ремень”, то есть, каменный пояс вдоль моря, который защищал этот рыбацкий поселок от больших волн? Надо же — а туристские проспекты в один голос пишут про Химеру!

Об этом казусе мне рассказывает Хасан. После чего я сбавляю темп обобщений: все мы, в конце концов, когда-то пришли на чужое место, и на наше кто-то придет, так что вовсе не стоит делить народы на “древних” и “безусых”. И брэнды здешние — понятно, откуда, мы ведь тоже (только намного раньше) стали цивилизацией чечевичной похлебки, а не того, что символизировали две перекрещенные палки, и что заставляло отказываться от себя во имя другого. Как же предпочесть “другого”, когда есть “я”, и мне нужно больше денег, власти, успеха! А рядом лезут изо всех дыр другие такие же “я”, им тоже нужно, а значит, бежим наперегонки! И вот уже сломанный крест валяется на пыльной дороге, а вдали мелькают пятки — народ гонится за успехом. Когда беговой “круг” победил “крест” — уже неважно, мы бежим много столетий, и стар, и млад, поэтому не удивляйся, увидев среди бегущих и свою дочь, которую толкают, пинают, она же не может ответить и сходит с дистанции…

14

Общаясь с Хасаном, выясняю, что он родился в Германии, в семье турецких “гастарбайтеров”, потом жил в Болгарии, где выучил русский и теперь просвещает меня относительно тонкостей местного обращения. Никогда бы не подумал, что в турецком языке существует более пятнадцати вариантов произнесения слов благодарности (лично я выучил только “саол”). Ни в жизнь бы не догадался, что безобидное слово “сок” турки воспринимают неадекватно, и, если хочешь пить, лучше просить у бармена нейтральный “джюс”. К счастью, ряд слов запоминать на надо: “чай” будет — “чай”, а, допустим, рыба — “балык”. “А как будет по-турецки — тайна?” — спрашиваю я, и Хасан смеется: “Сыр” — вот как будет!” Интересно: есть ли в местной жизни какой-нибудь “сыр”? Пусть не свежий, свернувшийся трубочкой, как на утро после застолья — любой, лишь бы он отличался от курортного стандарта, где все построено по принципу: купи — продам. Я не хочу заглядывать в книжку Памука — этот “сыром” закормит, только рот разевай, но то ведь литература, а мне, блин, в жизни “сыр” подавай!

Я вспоминаю, как случайно заглянул на задворки отеля, где обнаружил покосившееся глинобитное строение. Вынесенные на террасу лежанки, стоящий там же примус, курицы и петухи, клюющие что-то в пыли, развешанные на веревке цветастые скатерти, словом, что-то принципиально отличное от унифицированных отельных интерьеров. Я двинулся вокруг этого кусочка чудом сохранившейся старой Турции, надеясь обнаружить если не легендарного Али-Бабу, то хотя бы нормальное крестьянское семейство, увидеть кусочек настоящего, не “хилтоновского” быта и, учитывая накопленный запас слов, перекинуться с хозяевами парой-тройкой фраз. Дескать, мерхаба, уважаемые, насылсын? Ах, ийим?! А я думал, глядя на ваше хилое хозяйство, что дела у вас — шеле-беле… Хозяев, однако, дома не оказалось, зато возле сарая я обнаружил странную свалку: старая швейная машинка, ржавый холодильник, шланг от кальяна, какие-то изорванные ковры, нога манекена… В окно был виден современный музыкальный центр, стоящий возле облезлого низенького дивана (не его ли именовали в наших краях “оттоманкой”?), и я вдруг вспомнил универсальное объясняющее словечко: постмодернизм. Вот он, оказывается, как выглядит в натуре: куда там какому-нибудь Джону Барту или Джулиану Барнсу!

Впрочем, однажды я вроде почувствовал вкус “сыра”: это было, когда наша Эсен вышла в круг демонстрировать свой вариант исполнения “танца живота”. Нельзя сказать, что она обладала совершенной фигурой, невероятной пластикой или стремительным темпом — она просто танцевала. В ее танце был эротизм, но было и целомудрие; была публичность — и была сокровенность, и, помнится, в тот раз пробило: вот оно! Увы, жизнь и этот “сыр” старается тут же превратить в баксы: уставшую (она минут сорок, наверное, плясала) Эсен вновь и вновь выталкивала в круг Фатима-ханым, благо, поддавшие туристы были в восторге. Танцовщице совали долларовые купюры, но ей было не до денег: по бледному лбу стекали капельки пота, а движения стали автоматическими, как у танцующей куклы. Еще попытка выйти из круга — и опять толчок в спину, мол, клиенты довольны, ублажай! Потом была ночь, скамейка у бассейна, а на ней — плачущая Эсен, которая, как я знал, не может пока уехать к мужу в Лондон, потому что должна какие-то деньги Фатиме и вынуждена их отрабатывать… То есть, турецкий “сыр” с аппетитом съедает современность, выгодно продающая даже то, что творится в душе.

А как поживает наш “сыр”, с позволения сказать — христианский? В виде продажи земли из Миры: вроде как святая она, а потому надо зашить ее в атласный мешочек и выставить на прилавок по цене три доллара за сто граммов (в прошлом году, как утверждает Хасан, продавали за два доллара, значит, есть спрос). Могила Святого Николая, находящаяся в храме, выглядит более таинственно, но она, увы, пуста, поскольку предприимчивые итальянцы во время нашествия сельджуков вывезли его мощи к себе на родину, и теперь глазам открывается лишь пустой разбитый саркофаг. Крышка саркофага, однако, уцелела, и европейские туристы, проходя мимо, проводят по желтовато-серому мрамору рукой — то ли причащаются, то ли желания загадывают. На лицах улыбки, в глазах — курортный блеск, видно, что ритуалу серьезного значения не придают.

И только дочь абсолютно серьезна: я замечаю, что она хочет подойти, но не решается. Стоит, делает вид, что ей не интересно, и лишь когда я отворачиваюсь, нерешительно приближается к саркофагу и скользит ладонью от ног к изголовью. Там она останавливается, что-то шепчет и сразу уходит к иконостасу. Слышат ли нас? Забывшие свой “сыр”, мы лишь в минуту страданий обращаемся к небесам, но, хочется верить, что нас все-таки слышат.

15

В турецких отелях все время звучат слова “аниматор” или “аниматорша”. Поначалу сбивает с толку, мол, откуда здесь столько мастеров мультипликации?! — но затем смысл проясняется: так называют, говоря по-нашему, массовиков-затейников. Дав притопа, три прихлопа, станцуем “танец живота”, дорогие отдыхающие, поиграем в лотерею, заработаем скидочку в магазин кожи — о’кей? Ах, вы не говорите по-английски! Тогда — нихт вар? Не так ли, короче говоря? Вот вам повязочка вокруг бедер, украшенная монисто (с ней танец живота — эффектнее), а для начала я сам покажу, как это делать, стоя на борту.

Наша яхта стремительно несется по волнам, ее покачивает, но аниматор Мехмед виртуозно балансирует на узком борту, выдавая танцевальные па. Потом взбирается на веревочный трап, продолжая танцевать, потом прыгает на стол, как обезьяна, и опять вибрирует бедрами с частотой герц двадцать, не меньше. Далее он перескакивает стойку бара, отстраняет бармена и, поставив на голову полный стакан с “колой”, принимается жонглировать бутылками. “Кому пива?! Кому вина?! Кому ракы?!” Виртуоза награждают бурными аплодисментами, что означает: порадовал таки душу, которая на латинском называется, между прочим, анима. А когда еще ее порадуешь? Во время трудовых будней мы вроде как живем без души, исполняя дежурные рациональные ритуалы, однако на отдыхе анима просыпается, стучит, как пепел Клааса, в сердце и требует: дай пищи! Пребывавшая на голодном пайке, она хавает все подряд, и, естественно, зарабатывает несварение: отдых заканчивается, туриста за неделю-две проносит восторженными рассказами друзьям и родным, после чего больная и грустная анима запирается на год в чулан.

Кстати: как там с “анимой” дочери, пробудило ли ее от спячки мастерство танцовщика? Мехмед опять пустился в пляс, он вытаскивает в круг женщин, и вскоре палубу заполняют трясущиеся бедра. Но дочь, как я вижу, сидит на корме и беседует с какой-то женщиной среднего возраста. Давно не видел, чтобы она подолгу с кем-то говорила: обычно беседы предельно кратки, здесь же обмен впечатлениями идет долго и очень интенсивно, что меня, вообще-то, радует: неужели “море, солнце и вода” подействовали?! Я подсаживаюсь ближе, чтобы сквозь музыку расслышать: Вагановка… Малый оперный… Баланчин… Призрак балета возник на палубе ледяным вихрем, кружащимся в фуэте, и показалось, что температура ощутимо понизилась. Господи, мы же договорились забыть об этом, хватит! Я жду, пока дочь закончит беседу, после чего учиняю допрос.

Да, Галина Сергеевна тоже из Петербурга. Нет, не балерина — это ее дочь Маша недавно закончила Вагановское училище и теперь танцует в Малом оперном. Она, кстати, вон там сидит, возле мачты! Я замечаю стройное существо с длинной шеей и неподвижным взглядом, но отвлекаюсь лишь на секунду: хочется поставить точки над i, дескать, зачем, ты же дала слово?! Взгляд дочери улетает к вершине растущей из моря горы, у подножия которой нам обещали показать затонувший город. “Она сказала, — слышу после паузы, — что не смогла выдержать этой гонки. Дочь выдержала, а она — нет. И потому она ненавидит балет”. Гид начинает рассказ, показывает на виднеющиеся под водой строения, и я вдруг понимаю: внутренний мир тоже может “затонуть”, но, будучи легче мертвых камней, он упорно пытается всплыть, то есть, человек не может себе приказать: не вспоминай, и точка! Видно, что Галину Сергеевну разговор тоже расстроил, не иначе, вспомнились бесконечные занятия, экзамены, грозные предупреждения об отчислении, упреки по фигуре, наконец, прямые оскорбления. Интересно, а взятки с нее требовали? А ее дочь — толкали с лестницы, дабы не зарывалась и “шагала в ногу”?

Я наблюдаю за сидящей возле мачты молодой балериной, и вижу, что в темных ее глазах тоже веселья нет, то есть, они с моей дочерью чем-то похожи.

16

Дно нашей яхты сделано из оргстекла, что на небольшой глубине позволяет разглядеть лежащие под водой колонны, амфоры, остатки домов, причалы… Этот ликийский город дважды сотрясало мощными землетрясениями, в итоге чего он наполовину ушел под воду, то есть, одна часть (что-то типа Вышгорода) по-прежнему расположена под солнцем, другая же (что-то вроде Подола) скрыта водой и сейчас медленно проплывает под нашими удивленными взорами. Взгляд дочери, впрочем, выражает лишь дежурный интерес — она под впечатлением беседы, не отошла. О чем она думает? Увы, но “стеклянного дна”, позволяющего рассмотреть чужую душу, пока что не изобрели. А вообще-то ощущение странное, ведь дома древних видишь не снаружи, а вроде как в разрезе, поскольку фасадные стены обрушены. Видна внутренняя стена с нишами-полками, каменные скамьи, выдолбленный в скалистой породе погреб для вина… Кажется, что дома не достроены, и вот-вот придут люди, чтобы закончить строительство и поселиться в этом райском уголке.

Ах, уже поселились?! Мы отошли от острова с затонувшим городом и скользим вдоль берега, по которому взбирается наверх дорога, а вдоль нее лепятся к скале домики с черепичными крышами. Домики, надо сказать, необычные — для турок, во всяком случае. Оказывается, здесь тоже жили ликийцы; потом римляне держали небольшой гарнизон, потом византийцы, а в шестнадцатом веке уголок стал частью Блистательной Порты. К тому времени здесь остались лишь те самые “дома в разрезе”, которые в двадцатом веке захотели снести и построить нечто в сугубо национальном духе. Но, поскольку с восшествием на престол папы-Ататюрка был взят курс на цивилизованность, местным селянам поставили условия: хотите здесь жить — извольте восстановить старые, вырубленные в скале дома. То есть, здешние жители, выходит, живут внутри исторических памятников, которые старательно восстановили и сделали (нонсенс!) жилыми домами! То есть, два с половиной тысячелетия у тебя, можно сказать, под ногами, и слева, и справа, и за обедом, и в сортире!

О том, что уголок — действительно райский, напоминает Хасан, указывая на трехэтажное строение, которое расположено на вершине горы и вроде как парит над остальными домами. Парящий дом является дачей самого богатого человека в Турции, производителя сигарет, монополиста и мультимиллионера. Местные жители его практически не видят, лишь иногда над строением зависает вертолет, чтобы опуститься внутрь огороженной высоченным забором территории и высадить команду то ли родственников, то ли друзей. Потом те пьют-гуляют, судя по громкой музыке, купаются во внутреннем бассейне, по ночам устраивают сумасшедшие фейерверки, а утром все опять видят закрытые наглухо ставни, как и сейчас. Вообще-то обер-сигаретчик знал, где строить дачку: тут за один вид из окон можно миллионы платить. И, надо сказать, что-то здесь пробивается очень знакомое, родное — наше, одним словом.

17

Остановка у пиратской пещеры непродолжительна — здесь очень глубоко, нельзя бросить якорь, и к тому же очень сильное течение. Несколько смельчаков, тем не менее, устремляются вплавь к треугольному гроту в скале, а их спутницы усиленно снимают отважных пловцов на видео. Яхту тем временем стремительно сносит течением, и тому, кто выплыл из пещеры, приходится нас нагонять. Головы пловцов скользят над голубой водой, но как-то медленно, почти не приближаясь. Вскоре видеокамеры прячутся в чехлы, и раздаются тревожные голоса, мол, Ваня, быстрее греби! Ваня гребет, но скорость течения вполне сопоставима со скоростью движения среднего пловца, и приходится очень — до неприличия, можно сказать, — напрягаться. Я наблюдаю посерьезневшие лица плывущих, их выпученные глаза и почему-то мысль виляет вбок — к мировому раскладу сил и возможностей. Западный мир точно также быстро дрейфует, уносимый течением высоких технологий, мы же упорно пытаемся его догнать и влезть на борт благословенного ковчега. Вот подплывает Сингапур, вот Тайвань, вот какая-нибудь Венгрия за трап схватилась… Но остальным пока плыть и плыть. Среди судорожно гребущих хорошо видны белобрысые прибалты, усатые турки, шоколадные бразильцы, ну и, конечно, братья-славяне. Догнать и перегнать, мать-перемать! Не получилось? Ну, тогда хотя бы за фал зацепиться, что тащит за кормой спасательную надувную лодку… Вскоре все герои на борту. Это последнее приключение: далее нас угощают жареными на угольной печке крабами (цена стандартная — один доллар), ложатся на обратный курс, и экипаж вместе с экскурсантами погружается в дрему. Дремлет бармен, прислонившись к сойке, дремлет молодая балерина; и аниматор спит, сидя на борту, между поддерживающими мачту канатами, и даже капитан зевает. Только мы с Хасаном бодрствуем: он рассказывает, я — слушаю.

“Не видно его? — спрашивает Хасан, озирая верхнюю кромку скалистого берега, — Значит, уехал или пока не появился…” На берегу я различаю многочисленные каменные саркофаги — это кладбище тех самых ликийцев; и захоронения римлян здесь имеются, то есть, некрополь весьма представительный. Так вот: оказывается, сюда уже много лет подряд приезжает один престарелый американец, чтобы то ли изучать эти гробницы, то ли рядом с ними жить. Не профессиональный археолог, дилетант, он по нескольку месяцев в году проводит среди могил, из-за чего слывет среди местных чудаком. Ему предоставляют ночлег, приглашают за стол, но целей его приездов и хождений под палящим солнцем, среди раскаленных камней — не понимают. Я тоже не понимаю, мелькает лишь, мол, здесь западный человек остановился в своем беге, дожидаясь, пока отставшая “анима” его догонит. Человек вглядывается в мертвые камни, бьется в попытках понять прошлое; а за такое не только чудаком — могут и мудаком посчитать.

18

Если долго вглядываться в камни, может возникнуть мысль, что во всем виноваты греки, породившие все эти средиземноморские цивилизации. Это ведь они начали жить по принципу “агона”, состязательности, когда нужно было непременно рваться вперед, обгонять других, то есть, жизнь была замешана на честолюбии точно так же, как древний цемент замешивался на яичных желтках. Этим “цементом” была скреплена вся греческая жизнь, в итоге дав миру выдающихся людей, и потому считается, что все было оправдано. Дескать, организация жизни по принципу стадиона — замечательная находка предков, основа здоровой конкуренции, мотор частной инициативы и т. п. А тогда все на беговую дорожку: на старт… внимание… марш! Господа, не толкайтесь, мы же цивилизованные, в конце концов, люди! Но отставать, тем не менее, не рекомендуется; и надеяться на поддержку трибун не стоит: тут зрителей нет, все — участники! Вот кто-то все же отстал, держится за грудь — ай-ай-ай! Нехорошо, мил человек, вспомни бегуна, в честь которого самая длинная олимпийская дистанция названа марафонской: он добежал, а потом умер! И ты — умри, но забег окончи!

Не будем, однако, злоупотреблять прокурорским тоном. Бег по кругу — не только греческое изобретение, тут и ребята-гуманисты постарались, и Просвещение, и идеологи прогресса, ни дна им, ни покрышки. Личный успех — uber alles! Западный человек бежит красиво, и футболка у него стильная, и кеды модные, жаль только, никто не меряет давление и частоту сердцебиения, а они ведь далеко не в норме. Можно ли не участвовать в забеге? Можно (хотя и трудно), но не думать об этом нельзя, потому что рядом — юное создание с холодком в глазах, и тебе, понятно, хочется найти крайнего. А ведь крайних нет, и пробивается печальное удивление: все мы — заложники неких процессов, не нами придуманных и ведущих непонятно куда.

Турки тоже включились в этот забег, но о последствиях пока мало заботятся: неофитам всегда в кайф. Бродский писал: “Я приехал сюда взглянуть на прошлое, не на будущее, ибо последнего здесь нет: оно, какое ни есть, тоже ушло на Север. Здесь есть только незавидное третьесортное настоящее” Опять не соглашусь: есть у них будущее, пусть и не столь безоблачное, как у жителей Дании или Швейцарии. Они постоянно строят дома, магазины, рестораны, порождают собственных эстрадных звезд мирового уровня и с особой гордостью говорят о том, что средняя заработная плата по стране перевалила за двести долларов. Так что напрасно я надеялся попасть в “замедленный” мир, эта жизнь тоже бежит, и с каждым днем — быстрее.

Ну, а каково наше собственное будущее? У дочери, похоже, оно всецело связано с гидом Орханом, который по-прежнему блистает в обществе, по-прежнему никого не приглашает с собой, а потому дает надежду каждой своей поклоннице. Дочь, кажется, тоже воспылала чувствами к этому плэйбою, и тут не знаешь, беспокоиться или радоваться: она весь год жаловалась на отсутствие чувств, а тут на тебе: вечером глазеет на него беспардонно, а ночью ворочается и что-то бормочет в полудреме…

В один из вечеров сидим у Паши (тот готовит неплохой турецкий кофе), и, когда речь заходит об Орхане, хозяин усмехается и отводит глаза. Оказывается, наш гид учится в Измире, а не в Стамбуле, а его родители живут в Москве. Он, подчеркивает Паша, московский турок, не наш (на слове нэ наш делается особый нажим), и мне становится ясно: ну, конечно, только московская тусовка придает такой лоск, какой тут, на фиг, Северный Кавказ?! Я хочу еще кое-что узнать, но дочь уже хмурится (сам ты, дескать, нэ наш), и я сворачиваю тему. Вмешиваться в такие дела вообще нельзя, и я просто слежу за тем, чтобы увлечение не зашло слишком далеко. А перед сном, памятуя о скором окончании отдыха, опять погружаюсь в книжку Орхана Памука (кстати, недавно узнал, что “памук” означает — хлопок).

19

Собственный знаменитый и модный автор — тоже признак национального рывка вперед, атрибут модернизации, только в культурной области. Орхана Памука кое-кто называет главным открытием в мировой литературе 90-х годов, что для восточного государства с бурной историей символично, дескать, походная жизнь закончилась, и наступило время описаний и интерпретаций.

Жизнь ведь не требует образов и плетения словес, она катится сама по себе: голодает, воет по убитым на войне, обороняет Измаилы, пробавляясь разве что утилитарной словесностью: гимнами, маршами, молитвами. Потом войны уходят в прошлое, оставляя мемориалы над могилами, голод сменяется сытостью, и на сцене появляется какой-нибудь бумагомарака. Он пытливым взором окидывает прошлое и думает: а не написать ли про средневековых турецких художников? Причем этак замысловато, чтобы все поняли: Умберто Эко из Первого Рима — не единственный, у него есть коллеги в Риме Втором! Задумано — сделано, и вот уже османский материал филигранно обрабатывается европейскими инструментами, чтобы получилась вещь, и все сказали: и впрямь — открытие!

Впрочем, Памук действительно хороший писатель, так что ирония не уместна. Он еще и современный писатель, то есть, “грузит” читателя по преимуществу интеллектуально, никакого “разрыва аорты” мы у него не найдем. И это, наверное, хорошо, потому что жизнь не только порождает, но и является следствием большой литературы: вспомним отечественную историю, в которой катастрофы века двадцатого в какой-то степени были предсказаны словесностью предыдущего века, возможно даже — ею порождены (Розанов: “потому что писатели соревновались, кто лучше напишет”). Так что в случае Памука все представляется нормальным: не будите, так сказать, лихо, пока оно тихо.

Нормальным представляется и место литературы в современной турецкой жизни — об этом месте, надеюсь, вполне позволяет судить проделанный мной эксперимент. Захватив под мышку ярко-красный том, я в течении двух дней опрашивал на предмет знакомства с творчеством Памука персонал отеля, а также знакомых гидов и торговцев. Результат получился удручающий: о нем знали только гид Хасан и барменша Эсен, остальные вежливо пожимали плечами, мол, наш известный писатель? Надо же… Если учесть, что Эсен мечтает о Лондоне, а Хасан имеет германское происхождение, то напрашивается определенный вывод. Зато при слове “Галатасарай” (этот эксперимент проводился параллельно) глаза всех без исключения турецко-подданных радостно вспыхивали, и следовал сумбурный рассказ о подвиге их футболистов на чемпионате мира. Говорят, каждый из членов национальной сборной получил за бронзу на мировом первенстве по двадцать миллионов баксов, а их именами назвали улицы турецких городов. И хотя Памук тоже, надо полагать, не разгуливает по Стамбулу в рубище дервиша, о таком достатке и такой популярности ему остается только мечтать. В отношении всенародной любви с футболом могут конкурировать разве что Ататюрк и Таркан, но о них уже сказано выше.

20

Наконец книга подходит к концу. Показательно, что убийства имели причиной то, что некоторые из османских художников захотели работать в европейской манере, не устояв перед соблазном. Создавая фигуративное искусство, эти мастера, тем не менее, пребывали во власти канона, лишь втайне мечтая о том, чтобы освоить искусство портретного изображения и обрести собственный стиль — по сути, из раба Аллаха сделаться личностью. Ясна мысль? Движение на Запад идет уже много лет, но никак не может прекратиться, и это драма не только турецкого прошлого, но и настоящего.

О настоящем напоминает Хасан, с которым мы иногда пьем вместе кофе. В один из вечеров гид рассказывает историю о том, как не так давно в одном маленьком провинциальном селении парень и девушка полюбили друг друга, однако родственники по каким-то причинам жениха категорически отвергли. Тогда парень выкрал возлюбленную, после чего, опасаясь мести со стороны родственников, они сбежали в большой город Анталию, где два года скрывались от родни, проживая на частных квартирах. В это время отец и брат невесты, не смыкая глаз, искали беглецов; наконец, в прошлом месяце нашли и среди бела дня расстреляли из ружей на одной из центральных площадей. После чего никуда не убежали, а сами сдались властям с сознанием выполненного долга. То есть, часть турок по-прежнему предпочитает восточный этический кодекс, согласно которому кровная месть — уместна и почетна. Нам такое представляется дикостью, но не будем спешить с гуманистической моралью, называя случившееся сугубой уголовщиной.

Что-то здесь вызывает уважение, наверное, невозможность жить опозоренным. Да, стрелять в собственную дочь — чудовищно, но в этом видится не только ущербность Востока, но и сила; а тогда представляется, что химерическое сосуществование мечетей и античных сооружений — не столь уж искусственно. Возможно, в чем-то современные мусульмане нашли бы общий язык с нашими прародителями, поскольку римляне и греки не очень-то заботились о собственной (и чужой) безопасности, были вещи и поважнее, например, честь. Мы же, нахально считающие себя наследниками греко-римской культуры, давно плюнули на честь, передоверив ее адвокатам, которые должны решать, сколько, блин, долларов нужно выплатить нам за оскорбление чести и достоинства! Не факт, конечно, что следует каждому оскорбившему объявлять вендетту, но и не надо выкатывать глаза на то, что кто-то вешает под халат пояс шахида и без малейшего сомнения подрывает себя и других — это нужно просто попытаться понять.

Еще одну историю рассказывает соотечественница, только что прибывшая из Стамбула, дескать, ужас-то какой! Ужас заключается в том, что у одного из наших туристов турки увели красавицу-жену: оставили две тысячи баксов на кровати в гостиничном номере и записку, где на ломаном русском советовали не разыскивать супругу, мол, все равно не найдешь. Понятно, что я тут же усилил бдительность в отношении дочери, слишком уж разгулявшейся в последнее время. Отвлеченно рассуждать — хорошо, но когда дикость подбирается к твоей жизни, реагируешь однозначно, что тоже, наверное, правильно.

21

И все же 3 процента европейской территории Турции медленно, но верно перевешивают 97 азиатских процентов. Вот как, например, имущие турки строят мечети в одном из самых богатых городов — Денизли. Возводят трехэтажный особняк, где внизу — магазин или парикмахерская, вверху — апартаменты, а рядом, буквально стена в стену, на деньги хозяина возводится мечеть! Это вроде как мода, поэтому каждый старается личный храм “покруче” сделать, золотит или покрывает голубой глазурью минареты, таким образом, делая Аллаха средством самоутверждения. Живущий за стенкой Аллах теперь свой, приватизированный, он уже не Всевышний, а так, мелкий демон вроде нашего домового.

Эта ярмарка тщеславия, естественно, ничего, кроме усмешки, вызвать не может. Когда-то минареты были символом устремления ввысь, к недостижимому Богу, потом их не раз сравнивали с ракетами (по классификации Бродского — “земля-воздух”) или распознавали в них фаллические символы. Были времена, когда эти “фаллосы” дрожали от напряжения и время от времени насиловали даже таких неприступных гордячек, как Австро-Венгерская или Российская империи; однако сейчас возбуждаться все труднее, а значит, требуется “виагра”. В этой роли выступает тот же “бакс”: он служит допингом, стимулятором, искусственным эректором, хотя на самом деле вместо новенькой мечети со стройным минаретом здесь видишь могилу — вроде фригийских, что расположены в древнем Хиераполисе неподалеку от Денизли. Поросший травой холм с фаллическим символом наверху — вот судьба религии в светском государстве.

Не буду, впрочем, преувеличивать сожаление: вспомни талибов, и печаль пройдет. Да и похожи мы в этом смысле, тоже ведь строим Храмы Христа Спасителя во славу всенародного мэра, хотя вместо того органа, которым верят, у нас давно находится калькулятор торговца. Парадокс, но ведь турки-мусульмане, подрядившиеся бетонщиками и разнорабочими, внесли ощутимый вклад в строительство ХХС! И в бизнесе мы похожи, потому что рвем друг у друга куски, в чем убеждаешься, когда делаешь попытку купить кожу.

Как уже говорилось, к своей внешности дочь стала проявлять повышенное внимание и охотно согласилась купить какую-нибудь кожаную вещицу, благо, деньги были. Выручил Паша, сказав, что его знакомый Али отвезет нас в Анталию, где мы дешево купим, что захотим. Только одно условие: когда Али приедет на своем “Фольксвагене”, не кидаться к машине сломя голову. Мы должны вроде как прогуливаться вдоль торговой линии; нас окликнут из кафе, где мы вначале посидим, а потом уедем вроде как одной дружеской компанией.

Выполнив все эти шпионские действия, садимся в машину, и я спрашиваю: к чему, мол, все это? Али скалит зубы, указывая на таксистов, которые со злой тоской высматривают редких клиентов: возить в Анталию — это их бизнес, а я его перебиваю! А что будет, если узнают? “Убить могут”, — отвечает Али буднично, напоминая мне славные девяностые, бандитские разборки и таксистскую мафию в наших аэропортах. Меня даже не удивляет безукоризненный русский язык — Али, как выясняется, турок-месхетинец из Казахстана, здесь уже десять лет, но навыки нашенской жизни, как вижу, ему очень даже пригодились.

22

Али небольшого роста, с редкими зубами, но, несмотря на невзрачную внешность, очень энергичный: уверенно рулит, быстро паркуется и, здороваясь на ходу, ведет нас вглубь просторного подвального магазина. Затем куда-то исчезает на час, мы же бродим среди моря разливанного курток, плащей, дубленок etc. Народу в магазине куча, и все выбирают, примеривают, ну и, конечно, покупают, благо, фасоны здесь самые современные — из последних французских журналов мод. Алгоритм у них такой: допустим, некий парижский кутюрье, затратив несколько бессонных ночей, выдумывает ряд экстравагантных моделей, которые затем демонстрируются на подиуме. Примерно через неделю фотографии с показа мод попадают в Стамбул, где мастера-армяне моментально копируют модный фасон, а еще через неделю модные плащи и куртки уже продают, абсолютно не заботясь о проблеме интеллектуальной собственности.

Знакомая, словом, система, хотя для нас такое в плюс, купить дешево модную вещь — это удача. Дочь выбирает куртку придирчиво: меряет одну, затем вторую, третью, вызывая удивление: она ли это? Две недели назад, когда бродили по рынку в поисках летней одежды, она была совершенно равнодушна, вроде как наказание отбывала, а тут… О чем она мечтает: понравиться Орхану? Поразить школьных подруг по приезду? Я знаю, что сейчас начнут выкачивать деньги, но опыт уже есть, и я с ходу скидываю цену раза этак в четыре. Продавец машет руками, хватается за сердце, но я непреклонен: мол, столько-то, и ни цента больше! Э, совсем разорил, говорит продавец, но сделка состоялась, и вскоре мы уже сидим и пьем холодный яблочный чай. Подбежавший Али на ходу сует в карман полученные за нас “комиссионные”, садится рядом и тоже заказывает чай. Мол, торопиться не будем, подождем еще одну пару, они дубленку выбирают (оказывается, он еще раз успел смотаться туда и обратно!).

“В какой класс перешла?” — спрашивает он, адресуясь к дочери, — “В десятый? Надо думать о жизни, кем быть. Ты кем хочешь быть?” “Раньше хотела стать балериной, — медленно говорит дочь, — А теперь — не знаю…” “Балериной?! Ну, это ерунда! Надо идти учиться на юриста — знаешь, сколько у них денег? Очень много! Или иметь вот такой магазин, с него тоже много денег. Я скоро куплю, десять лет на это работаю…” Далее начинается хвастливый монолог о том, какой Али уважаемый человек, он многим торговцам привозит клиентов, и каждый делает покупку. Это ведь хозяева скинулись и купили для Али “Фольксваген”, чтобы удобнее было возить клиентуру; а теперь еще и кредит обещают дать, чтобы свое дело открыть! Селфмейдмен, короче, будущий миллионер, начавший карьеру с уборщика.

“А гидом быть хорошо? — спрашивает дочь, — Как Орхан?” Али говорит, что работы у гида много, а денег маловато. Но Орхан, мол, даже такой работы не достоин, потому что он — и Али с нескрываемым отвращением произносит какое-то турецкое словечко. Я прошу пояснить, и Али говорит: “Он не мужчина, он — тетка, понимаешь? В России о таких говорят: “голубой”!” Он даже не смущается молодой девицы, настолько кипит презрением, переходящим в злость. Оказывается, Орхана за это чуть не убили на одной ночной дискотеке, и плохо, что не убили!

На секунду я увидел потомка янычаров, готового без раздумий зарубить ятаганом “неверного”. Увидел собравшихся на площади в Анкаре женщин в черных платках, отца, стреляющего в родную дочь, даже безымянного шахида, хотя этим, скажем справедливости ради, занимаются больше арабы. Затем вспоминаю начало поездки, и ситуация перерастает в анекдот: “Меня зовут… “голубой”?!” От усмешки удерживает устремленный на Али взгляд дочери: в ее глазах плещется откровенная неприязнь, и я чувствую: сейчас чего-нибудь ляпнет! “Ты давай, допивай чай, и пойдем на воздух! — прерываю возможную реплику, — Кондиционер что-то плохо работает”.

Между тем янычар уже исчез, Али опять молотит языком про свой успешный бизнес, и я еще раз убеждаюсь: это лишь истерика традиции. Успех, деньги и прочий “гешефт” со временем вытеснят и агрессию, и геев заставят уважать. Но в переходный период политкорректности не добьешься, то есть, здесь мы услышали глас турецкого народа. Али — это ведь в Турции что-то вроде русского Ивана, тут даже в букварях вместо “мама мыла раму” первая связная фраза звучит так: “Али хочет хлеба”.

23

К счастью, дочери не надо объяснять нюансы “ориентаций”, все-таки вертелась в балетной среде, и кое-что слышала и про Дягилева, и про Нуреева. Но тут она явно сбита с толку: кусает губы, о чем-то размышляя, а за ужином произносит страстный монолог в защиту Орхана. Дескать, этот Али обычный сплетник, потому что “шибздик”, он же Орхану просто завидует! Ну, кто на него посмотрит, даже если он на “Мерседесе” ездить будет?! Фонтан продолжается долго, но я, как ни странно, желаю, чтобы он не кончался. От былой апатии и следа не осталось: глаза сверкают, речь льется рекой, и в этой реке, как две рыбы, сверкают боками слова любовь и ненависть. Ладно, пусть это лишь девическое увлечение и обычная неприязнь — для нее все равно много; а если не хочет верить услышанному — это ее дело, я тут не советчик.

На следующий день последняя экскурсия — в Памуккале: туда нас везет Хасан, что, слава богу, исключает неловкость. Перед нами, как в убыстренной съемке, опять пройдут римская баня и средневековая мечеть, обнаженные европейцы и закутанные турчанки, ослепительно белая кальциевая скала, будто сделанная из “памука” — хлопка, и, естественно, бойкая торговля на каждом углу, рассчитанная на то, чтобы вытянуть у тебя последние доллары. Что характерно: римское поселение рядом с белой скалой пережило расцвет в эпоху Веспасиана, который ввел налог на общественные туалеты и, как утверждает история, был автором сохранившегося в веках перла: деньги, мол, не пахнут! В современной Турции (да и в остальном подлунном мире) это сейчас установка номер один, от чего может страдать даже обороноспособность страны.

Пока прогуливаемся по римским улицам, Хасан откровенничает, рассказывая о своей службе в рядах турецких вооруженных сил. Его родственники, оказывается, скинулись и заплатили в казну три тысячи долларов, из-за чего срок службы скостили с полутора лет до полугода, и режим, соответственно, был помягче. Но самое главное: вместе с Хасаном служил знаменитый Таркан! И как служил! За него было заплачено пятнадцать тысяч, что уменьшило срок до одного месяца, причем офицеры обращались к рядовому: “Таркан-бей”, а перед отбоем подавали меню на следующий день: можно было выбрать и кебабы с соусами, и изысканные салаты, и “ракы”. Да, ребята, за это предки порубали бы вас ятаганами в лапшу, а то и на кол посадили бы! С такой армией вас можно брать голыми руками, но мы, конечно, этого делать не будем, своих проблем не разгрести.

Желая увезти какой-то зримый символ нынешней турецкой двойственности, я собираюсь купить коврик: из натуральной шерсти, покрашенный природными красителями, он в то же время имеет узор в виде картины Кандинского. Есть еще вариант — Хуан Миро, но, когда называют цену, желание пропадает. И я покупаю скромный мундштук, изготовленный из белого камня под названием “морская пена”. Такой камень добывают только в Турции; мундштуки из него, говорят, впитывают до тридцати процентов никотина и прочих вредных веществ. А тогда приобретение тоже не лишено символики: любой пишущий похож на такой мундштук, он впитывает окружающую жизнь со всеми ее ядами, причем помимо воли — так устроена его “анима”. Вроде бы чего тебе надо, придурок, отдыхай и радуйся, но нет, жизнь воздействует прямо таки химически, хотя никто не видит, как ты “желтеешь” изнутри.

Может, меня очистит знаменитая купальня Клеопатры? Мы часа полтора проводим в теплой газированной воде: дочь плещется, наблюдая за большим семейством индусов, что расселись на лежащей в воде античной колонне, как черные грачи, и о чем-то переговариваются. Рядом слышна английская речь, чуть дальше — испанская, в общем, здесь пытаются очиститься все “языки”, благо, не только пишущие впитывают яды жизни — остальным тоже хватает. Дочь мостится на ту же колонну, вслушивается в звучание “хинди”, и я опять радуюсь: не себя слушает, а других! Как может понять внимательный читатель, отношение автора к Турции, скажем так, неоднозначное, но мне есть, за что благодарить эту страну.

24

Ближе к финалу хочется обернуться в прошлое, а именно: вспомнить мое первое свидание с Востоком, произошедшее в Самарканде. Регистан, Шах-и-Зинда, Гур Эмир — кому не знакомы эти названия, открывавшие (так тогда казалось) не ленивому и любопытному жителю “совка” тайны Ее величества Азии? Знакомы многим, поэтому не буду останавливаться на красотах мусульманской архитектуры — мне лично интересно странное совпадение во времени, и касается оно уже не раз упомянутого Бродского. Я оказался в Азии в конце мая — начале июня 1985 года, гулял по Ташкенту, ездил в Самарканд, в Бухару и т. п. Эссе “Путешествие в Стамбул”, написанное по свежим следам в афинской гостинице, также датировано июнем 85-го, а значит, наши хождения по разным восточным городам происходили одновременно (жизнь, согласитесь, изобретательный игрок, в этих шахматах возможны самые необычные комбинации). Разница между мной, хиппозным бродягой, и без пяти минут нобелевским лауреатом была, конечно, колоссальная, и, тем не менее, мы оба ходили по пыльным и грязным улицам, вглядывались в купола мечетей и оба что-то пытались понять.

Помнится, в Шах-и-Зинде я вдруг увидел, как перед закрытием немногочисленные посетители усыпальницы начали, воровато оглядываясь, двигаться в одном направлении: старики, молодые, женщины, мужчины, даже два милиционера, что охраняли вход, направились куда-то вглубь территории. Заинтригованный, я пробирался между мавзолеями азиатских деспотов и вскоре заметил прямоугольный черный провал, в котором скрывались люди. Меня туда не приглашали, но я, поколебавшись, зашел, обнаружив в полутемном зале ветхого, как иссохший одуванчик, старика. Он что-то бормотал нараспев, а перед ним, присев на корточки и повернув ладони кверху, сидели пришедшие. Более всего поразили менты — с опущенными головами и потупленными глазами, они выглядели, как покорные бараны. И вдруг прошибло: что же это за сила такая, превращающая власть — в баранов?! Чем их подчинил старик, почему в наше время такое возможно?! Я думаю, Бродский тоже был напуган этой силой, которая, как мы теперь знаем, может превращать людей в зомби, направляющих самолеты в небоскребы; может взрывать дома, расстреливать по шариатским правилам, и все это с горящими верой глазами, с криками “Аллах акбар”! Похожая сила (тоже ведь были горящие глаза!) отправила в мир иной миллионы соотечественников, а потому настороженность поэта понятна: где много веры — мало личности.

Закавыка в том, что механизм любой веры, дабы не скрипеть, нынче требует смазки, в роли которой выступают те самые доллары. Мир оказался соблазненным фата-морганой цвета “грин” и, задрав штаны, кинулся за миражами, на всякий случай прихватив багаж “национального самосознания” и “веры предков”. Какие на этом пути родятся Химеры — ни Бог, ни Аллах не знают, это может показать только время. Догнать лидеров не просто, а бессилие и отчаяние нередко порождает ненависть, и вот уже кто-то опять зубрит учебник пилотского мастерства, чтобы направить очередной “Боинг” — куда?

25

Хочется думать, правда, что последний пассаж не имеет отношения к гостеприимным, веселым и работящим туркам. Ведь это не мы, гордые великороссы, а именно они пребывают на границе Востока и Запада, где-то неся невосполнимые потери, где-то отстаивая кусочки своего “сыра”. Аллах им в помощь, нам же пора в дорогу.

Дочь опять задумчива, но это другая задумчивость, которая никогда не пройдет, да и не должна проходить. Противоположность апатии — не бездумная веселость, жизнь всегда даст повод задуматься; и желания будут по-прежнему разбиваться о стену невозможного, но если мелькнувшие чувства не исчезнут, все будет в порядке. Перед отъездом я узнаю, что изделия из “морской пены” можно очищать с помощью горячей воды, в которой растворена таблетка аспирина: надо поместить в эту воду пожелтевший мундштук, и через полчаса он опять будет белый, как хлопковая скала Памуккале. Может, эта поездка сыграет роль “аспирина”? И впитанный яд удалится, а отставшая “анима” нас все-таки догонит?

Скоро дочь опять пойдет в школу; и путь ее будет лежать мимо дома Мурузи, где когда-то жил поэт Бродский. Все в мире связано, и, возможно, когда-нибудь она тоже прочтет “Путешествие в Стамбул”; а может, отдаст предпочтение Орхану Памуку или этим заметкам. Будущее — смутная вещь, гадать тут сложно…

Версия для печати