Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Крещатик 2005, 2

Старик в саду

Рассказ

Пройдя сквозь лавровую рощу, старик попал в царство солнца. Чуть помедлил, разглядывая черную мрачную тень, свою тень. “Деревенский кюре в сутане, — подумал он, улыбаясь. Я всегда им оставался. Просто приход мой стал больше...”

— Да и самого меня стало больше! — добродушно усмехнулся он. У него было отличное настроение. Наблюдавшие за ним из-за пурпурных штор высоких окон видели, как он прогуливается, качая головой, среди цветущих деревьев и поющих птиц; казалось, он делает им какие-то дружеские знаки — затем он скрылся из виду. Он шел по ослепительному майскому саду и, полузакрыв глаза, с улыбкой на устах погружался в прошлое. Тень в сутане, “деревенский кюре”, вела его за собой.

— Дальше, дальше, — пробормотал он, прибавляя шагу.

А дальше: поля, седовласые оливы, траурные кипарисы, обвитые диким виноградом и белой глицинией. Там стережет овец маленький мальчик, и это — он.

Когда открывались ворота овчарни, они обрушивались на него нетерпеливым, жалобно блеющим потоком. Он начинал говорить, и они успокаивались.

Лишь тот, кто не был пастухом, считает, что все овцы на одно лицо! Он помнил каждый профиль и каждое пятнышко; различал черты характера там, где другие видели лишь боязливую ноющую груду шерсти на четырех тоненьких ножках. Он давал имя каждому барану и каждой овце. А потом закрывал глаза и забавлялся — нет! — упражнялся, узнавая их по голосам.

Семьдесят лет спустя, идя по грабовой аллее, населенной птицами, старый человек, закрыв глаза, отчаянно пытался услышать вновь жалобные плаксивые стоны того исчезнувшего стада. Зачем? Не в его власти даже вспомнить интонации голоса собственной матери. От нее и от умерших родных в памяти сохранились не живые лица, а портреты, ибо Время — это родник, обращающийся в камень.

Но вдруг он ощутил знакомый запах овчарни (да, острый горячий аромат хлева заглушил благоухание роз и лилий в саду), ощутил так явственно и живо, что едва дошел до скамейки и рухнул на нее — старый толстый человек, заглянувший в свое детство.

Здесь, в грабовой аллее, за зеленой стеной из живой изгороди он был надежно укрыт от чужих глаз. Не в силах выносить непрестанные заботы приближенных, он как-то сказал: “Побыть с птицами и отдохнуть от людей... Хоть несколько минут!” — после этих слов, которых он стыдился до сих пор, никто не смел нарушать его ежедневного уединения. Старый важный человек присел на краешек скамейки. Казалось, он оставляет место для маленького пастуха, чью улыбку он вновь обрел на своих устах. Пролетевшая птица презрительно взглянула на притворившегося спящим старика.

Вдруг его губы зашевелились:

— Альбина, — произнес он громко. Пропавшая Альбина...

Никто кроме него, конечно, не знал, что так он назвал одну из овец...

Далеко, со стороны Массино, доносится звон анжелюса — шесть часов. Отрываясь от книжки, считает овец... четырнадцать, пятнадцать. Одной не хватает! Сердце бешено колотится, вскакивает, пересчитывает, всматриваясь в каждую: нет Альбины. Охрипшим от волнения голосом зовет. Мчится к ближнему пруду... — Никаких следов, слава Богу! И вот маленький пастырь собирает стадо и произносит перед ним безумную речь:

— Альбина заблудилась, и я иду искать ее. А вы стойте здесь. Только не разбегайтесь! Я доверяю вам...

И он быстро зашагал прочь, но, дойдя до оливковой рощи, обернулся: никто не шелохнулся, все взгляды устремлены на него.

— Я доверяю вам! — крикнул он вновь.

Альбина нашлась не сразу, в час, когда его подопечных уже ждала теплая овчарня, а его — дымящаяся похлебка. Альбина, пленница колючего кустарника, который из-за ее отчаянных усилий был усеян белой шерстью, словно звездами; Альбина, бессильная, немая — и маленький пастух, едва держащийся на ногах от голода и усталости. Они долго смотрели друг на друга, задыхаясь и плача от усталости. Потом он, до крови исколотый колючками, взвалил на плечи истерзанное тело, ощущая биение сердца в теплой влажной утробе. Он ни минуты не сомневался, что стадо будет послушно ждать. Но не надеялся встретить там отца и мать, обеспокоенных исчезновением сына.

— Мальчик мой, я так волновалась!

Как приятно чувствовать себя таким маленьким! Как приятно уткнуться мокрым лицом в сухую шершавую ткань и... Старик вздрогнул: он вдруг ощутил пресный запах галантерейной лавки, исходивший от одежды матери, чьи черты и голос оставались для него сокрыты.

— Что с тобой стряслось? — холодно спросил отец. Он рассказал, стараясь не упоминать имя Альбины.

— А если бы все остальные разбежались, пока ты гонялся за одной?.. Дурацкий расчет! И откуда, спрашивается, у детей такие мысли!

— Но... в Евангелии, — мать старалась изобразить улыбку. — В притче о заблудшей овце...

— А я и не думал об этом, — простодушно пролепетал малыш.

— Ишь ты! В Евангелии! — разозлился отец. Евангелие годится лишь для воскресенья. А в другие дни надо идти прямо, не сворачивая!.. Я знаю, что говорю, — закричал он вдруг, заметив, что сын не сводит с него глаз, полных ужаса. Да, знаю, что говорю!

Домой шли молча. Опустив голову, как кроткая овечка, мальчик семенил последним.

И теперь, много лет спустя, старик впервые спрашивал себя, не эти ли опрометчивые слова отца определили его судьбу, не явилось ли все его будущее ответом и вызовом. Порой целая жизнь уходит на то, чтобы подтвердить или опровергнуть несколько слов. Да, и в самой низкой и в самой высокой доле можно следовать Евангелию: вот что он попытался доказать.

Он сложил руки, сведенные старостью и ревматизмом, в вечный благословляющий жест, и в нем родилась старая детская молитва: “Господи, благослови папу и маму...”

Он намного пережил своих родителей.

Ни слова!

Голос возник сзади, из-за изгороди, молодой, отрывистый, резкий. Казалось, от долгого нерешительного ожидания у кого-то пересохло в горле.

Старик, окруженный столькими забытыми голосами, даже не вздрогнул; он почти не удивился непрошенному гостю. И, не теряя самообладания, каким он славился на весь мир, спросил:

— Какие слова я мог сказать?

— Не зовите на помощь!

— На помощь?

Только тогда он осознал исключительность происходящего, и добродушие сменилось суровостью.

— На посту, который я занимаю, не кричат. Просто я не привык говорить с теми, кого не вижу воочию... — и добавил как бы для себя: — Только с живущими на небесах.

— На небесах?

Послышался шелест листьев, и перед ним появился очень молодой, исхудалый, легко одетый человек, под бурей черных волос лихорадочно сверкали глаза.

— На небесах? Поберегите ваши сказки для публичного выступления. Мы здесь одни, и я в них не верю.

— А я — всей душой.

— И в душу вашу не верю.

Старик присмотрелся к незнакомцу, и ему стало неловко за свою полноту. Тот не опустил глаза.

— Вам известно, кто я? — наивно спросил старик. Незнакомец пожал плечами и с ненавистью произнес:

— Папа римский.

— Могу я для Вас что-то сделать?

— Исчезните.

“Он вооружен. Я один. Час мой настал”, — подумал папа.

Сердце наполнилось ликованием, но к радости примешивались сомнения. Умереть мучеником, в глубине души он всегда об этом мечтал... долгая карьера прелата и дипломата порой тяготила его. Может, в этот миг где-то в Африке одинокий страдалец погибает от чьей-то злой воли с именем Господа на устах. А я сижу здесь, весь в золоте. Ко мне обращаются “Монсеньор... Достигнув высших почестей, к которым он не стремился, в великолепных хоромах, охраняемых солдатами в старинных одеждах, стать жертвой... — Если бы! Сообщение в газете, да и только! Символом чего он станет, убитый этим неизвестным? Смерть? Пускай, но ради чего?

— Исчезнуть, — произнес он спокойно, — неужели это все, что я могу для вас сделать?.. Почему вы так решили?

— Потому, что вы — краеугольный камень ненавистного мне мира.

— Краеугольный камень мира? Никогда еще меня не удостаивали такой чести, — сказал старик, покачав головой. — Но, к сожалению, вы заблуждаетесь: вытащите камень — ничего не разрушится.

На лице незнакомца он прочел глубокую скорбь; глухой голос произнес:

— Везде обман! Тогда, чему же служит это?

— Что?

Рукой, худой, словно коготь хищной птицы, тот указал на распятие, висевшее на белом папском наряде:

— Это!

И, резко сорвав крест с золотой цепи, швырнул его на землю. Грузный человек рухнул на колени и стал шарить по гравию. Но едва он прикоснулся к распятию, другой наступил сверху ногой.

— Прошу вас, — взмолился папа.

Его охватило отчаяние. Незнакомец же с силой отбросил крест ногой, и тот скрылся в зарослях.

Старик с трудом поднялся. Его мучил стыд за свою грузную фигуру, за то, что долгие годы его предупредительно оберегали от малейших усилий, что его, престарелого владыку, одевали, носили... Он двинулся к изгороди.

— Стойте!

Незнакомец вытащил из кармана другую руку, в ней был зажат кинжал. “Как нелепо”, — подумал папа и повторил вслух:

— Нелепо.

— Умереть — нет. Нелепо жить.

— Ну что ж, тем лучше!

“Умирать подобно ночной птице, пригвожденной к створке деревянного окна в сарае — тоже нелепо”, — впервые задумался он и заговорил с каким-то горделивым смирением:

— Вы ненавидите не меня, а его! И указал на заросли, где валялось распятие.

— На что вы надеетесь? — ухмыльнулся другой. — Его я люблю, — и добавил с яростью: — Вернее, любил бы, если бы не вы.

— Я?

— Вы, глава и приспешники.

— Присядем, — предложил старик.

— И мирно побеседуем? Довольно! Двадцать веков вы нас умасливаете добренькими речами. Двадцать веков пытаетесь превратить волков в раболепных псов.

— Только однажды волк стал преданным и кротким, как собака, благодаря любви, которую в него вдохнул святой Франциск. Кстати, — он смотрел на незнакомца в упор (ему казалось, что он с давних пор знает и любит это лицо), кстати, чем волки лучше собак?

— Они свободны!

— Говорите потише: сюда могут прийти.

Тот, сбитый с толку, смущенно взглянул на папу, потом на кинжал, спрятал его в карман и сел первым.

— Они свободны, — повторил он тихо, — а мы — нет.

— Пожалуй, вы правы, говоря обо мне, о священниках, о христианах, наконец, но вы, разве вы не “свободны”?

— Как человек в горящем доме! Из-за вас на земле стало нечем дышать!

— Вы словно заблудились на дне шахты и ищете выход, но при этом отказываетесь от пути к свету, указанному нами, — в голосе человека в белом прозвучала строгость, о которой он тут же пожалел.

— Все выходы закрыты, все! О, вы надежно их стережете! Всякий раз, как я пытался вырваться, кто-то из ваших был начеку. Преграды на пути к счастью! Преграды на пути к любви!

— Несчастный, — папа поднялся, — бедное дитя! Мы и есть Любовь, мы не служим ничему, кроме Любви.

Его рука, украшенная массивным перстнем, потянулась к худому плечу, но неизвестный отшатнулся. 

— Вы — маленький мальчик, взывающий к отцу о помощи...

— К кому? К толстяку, нашпигованному сладкими речами, которому курят фимиам во всем мире? Запертому во дворце, охраняемому, точно музейный экспонат, швейцарцами с алебардами... Что вы знаете о наших муках?

— Возможно, толстый человек в белом наряде (его голос срывался от волнения, удушье сдавило грудь, он был как в агонии) ничем вам не поможет, да простит его за это Господь! Но по всему свету вы встретите людей в черных сутанах, худых и бедных, как вы, они позаботятся о вас.

— Ваши кюре? Да что они могут?..

— Я не говорю, что они избавят вас от страданий, но хотя бы переложат их на свои плечи, подобно ему, несшему на себе крест... Поднимите, — произнес он властно и, смягчившись, добавил, — пожалуйста.

Немного помедлив, молодой человек нагнулся, раздвинул ветки и стремительно выпрямился, бросив папе золотой крест.

— Спасибо, — прошептал старик.

До боли сжав в руке распятие, он чувствовал, как четыре гвоздя впиваются в его плоть. “Господи Всевышний, — молил он, — не покидай меня. И его... Нет, нас, Господи...”

— Не можете без этой погремушки! Вы, верховный владыка!

— Вы преувеличиваете: все не так просто...

— Наоборот, очень просто! Вы вынимаете из люльки и укладываете в могилу; никогда не оставляете нас в покое. Вы заодно с теми, кто властвует, кто платит и кто судит. Священник, как тень, прячется за спиной банкира и предпринимателя. Распятие участвует в судах, духовник сопровождает палача. В военное время у вас офицерское звание. Вы всегда там, где смерть и насилие!

— Вы упиваетесь своими же словами, — сказал папа с холодком: он ставил рассудок выше эмоций и терпеть не мог высокопарных фраз. — Если бы служители Церкви не присутствовали в тюрьмах и на полях сражений, вы упрекнули бы их в этом.

Неизвестный подошел так близко, что он ощутил на лице его горячее дыхание. “Огненное сердце... Неистовое, неукротимое, — подумал папа. — Если бы он знал, как я его люблю, насколько достойнее меня он в этот миг”.

— Я обвиняю вас в том, что до сих пор существуют тюрьмы и поля сражений. А приговор вам выношу не я, а ваш распятый!

Старческая рука крепко сжала крест, словно сросшись с ним.

— Двадцать веков неудач... И несмотря на это — двадцать веков святости!

— Знаю. Еще одна уловка! Не будь негодяев, откуда взялись бы святые! В чем состояла бы “добродетель” в справедливо устроенном мире? Чтобы взрастить ваши розочки, вам необходим навоз; только мне надоело жить в этом дерьме!

— Я не строю себе иллюзий, просто пытаюсь понять.

— Вы смиряетесь, только и всего.

— Нет, принимаю, — старик выпрямился во весь рост, — мне недолго осталось жить, но я принимаю этот мир и по мере сил буду пытаться решать его трудные задачи. Вы же отвергаете все целиком. Так намного легче!

“Нет, — вдруг подумалось ему, — я неправ: отчаяние — это совсем не легко”.

Тот хотел было возразить, но папа знаком приказал ему молчать.

— Но...

— Теперь вы ни слова!.. Слышите, сюда идут...

Он различил легкие торопливые шаги на песчаной аллее.

— Спрячьтесь в зарослях, там, откуда появились... Поскорее! Тот неохотно подчинился.

“Я опутал его словами, — подумал папа, — но ни в чем не убедил. А с чем, собственно, он должен был согласиться? Как оправдать и объяснить наш жестокий мир? История его жизни заключена в одном слове: нелюбимый. Потерял веру в людей, разучился любить: одинокий, потерянный. И таких миллионы...”

К нему подошли двое молодых секретарей, еще не дослужившихся до красной кардинальской шапочки и фиолетовой епископской мантии.

— Святой отец, извините за беспокойство.

— Нас прислал кардинал С.

— Вы едва переводите дух, дети мои!

— Их преосвященствам пора на аэродром. Кардинал беспокоится, что беседа окажется слишком короткой для обсуждения столь важных проблем.

— Да, я в курсе. Передайте ему... скажите: все решится в установленном порядке, и пусть послы потрудятся немного подождать.

Секретари были явно озадачены. Тот, что постарше, осторожно заметил:

— Его преосвященство сказал мне еще: “Передайте святому отцу — каждая минута на счету...”

Папа улыбнулся, хотя глаза его погрустнели.

— Ответьте его преосвященству, что это я понял еще семьдесят лет назад... Нет, лучше передайте ему, что я прошу прощения за опоздание, и пусть он извинится за меня перед папскими послами. Ступайте!

Едва они скрылись из виду, из-за кустов показался неизвестный. Он тяжело дышал, папа был поражен его мертвенной бледностью.

— Почему вы их не позвали? Двое против одного...

— Не об этом речь, — рассердился старик, — диалог душ — не сюжет для детектива. (“Нелюбимый... нелюбимый...” — отдавалось в нем). — Ваша мать умерла? — спросил он резко.

— Да. И ребенок мой умер, мать его меня бросила, я потерял работу, здоровье — ну и что из этого?

“Посланник сирот, безработных, отверженных, скорбящих, убогих, — святой отец едва удержался от молитвенного жеста, — четверть человечества внимает моим словам. Мне дано изречь, но не утешить! На что же я гожусь?” Он с горечью осознал свое бессилие. Такие греховные мысли не раз посещали его, подобно неуловимым трещинкам в хрустале, они служили лазейкой дьявола, оскверняя кристально чистую душу. Он заговорил очень быстро:

— Я могу лишь говорить с вами, это ничтожно мало. Только Он один владел словами, которые исцеляют, воскрешают... Неважно, что вы думаете обо мне, не переставайте верить Ему!

— Как! — закричал тот, — я корчусь от боли, а вы мне читаете катехизис? Подыхаю, а вы хотите, чтобы я воспылал к вашему бородачу?

— Да это же вы! — поднявшись, дрожащим пальцем он указывал на незнакомца. — Покинутый родными, осужденный родом людским, один-одинешенек в Оливковом саду: это вы! Никогда, никогда вы с Ним не были так близки!

— Сейчас не время для проповеди, — сказал тот дрогнувшим голосом. — Со мной нет никого, ни Его, ни вас — никого! — В его голосе зазвучали высокомерные нотки.

“Даже в бедах своих люди остаются заносчивыми, — подумал папа, — гордыня — их единственная панацея. Так будет всегда... Ни капельки гордыни в душе Христа! В этом Он не похож на человека...” Казалось, между ним и неизвестным разверзлась такая бездна, что слезы всей земли не смогут ее наполнить. Он совсем сник. Как же его спасти?

— Если вы — воплощение Страданья и Несправедливости, а я — воплощение Христианства, то приговор ваш справедлив. Обвиняйте, только меня, не Его! Он останется с вами; ваша совесть, надежда, опора — это Он, Он один!

— Он мертв.

Старик умолк, взгляд его сделался безжизненным. Если Христос навеки умер, то он — всего лишь толстый, странно одетый старик в саду. Значит, все сначала! Убеждать его, настойчиво, упорно; так вода по капле точит гранит, днем и ночью... Он почувствовал — это ему не под силу. Заблудшая душа — самая невинная... Далекая Альбина...

— Стойте здесь и ждите меня! — скомандовал он и загадочно прошептал: “Я найду... найду...”

Потом зашагал в сторону дворца. Вдруг он вспомнил о кинжале; сердце у него оборвалось, и ему стало стыдно за свое малодушие. Чей голос, Бога или Дьявола, повелел замедлить шаг и стать удобной мишенью? Пусть решает! Самое большее, что можно ему предоставить — свободу выбора.

Какое-то время — оно показалось ему бесконечным — он готовился принять смерть и с насмешливой улыбкой думал о благоговейных заботах, которыми его окружат доктора. Смерть, три четверти века он думал о ней каждый день и особенно каждую ночь, смерть, от нее отделяет один миг — вдруг она предстала перед ним в своем истинном обличье: огромный оживший лик Иисуса Христа. Острая боль — и он встретится с Ним с глазу на глаз... “Я готов отдать жизнь, лишь бы увидеть Его лицо, — пронеслось в мыслях, — отдам жизнь за это лицо!” Не в этом ли подлинный смысл любви?

Что в эти минуты делал незнакомец? Какая буря раздирала его душу? Поглощенный собственными мыслями, старик забыл помолиться за него.

Кардиналы, ожидавшие у порога дворца (один из них встревоженно поглядывал на часы), наконец увидели приближающегося Святого отца, тот явно торопился. Подсчитывая потерянное время, они прикидывали, какие первостепенные вопросы придется снять с повестки дня — вдруг раздался надорванный стон, похожий на возглас поранившегося ребенка. Видя, как старик с трудом ловит ртом воздух, они решили, что кричал именно он: удушье, широко раскрытые глаза, рука, прижатая к сердцу...

— Святому отцу дурно!.. Сердечный приступ, скорее!

Они бросились ему на помощь. Но, опережая их, старик устремился назад. Все остолбенели, потрясенные невиданным зрелищем — бегущий римский папа. Судя по его поведению, он вовсе не болен. Что происходит?

“Прости, мой Боже, — молил толстый человек, едва дыша, — прости мое ослепление, мое неверие, прости... Сделай так, чтобы я не опоздал, Ты, властитель Времени! Чтобы не было поздно, умоляю!”

Слишком поздно.

Он знал: нельзя вынимать лезвие из раны. Бывший военный санитар части 14 –18 знал и то, как избежать тряски, когда несешь на руках бездыханное тело, и проявил необходимую сноровку. О, непосильное бремя на плечах! Живой крест...

Первое, что он выкрикивает: “Он еще жив!.. На помощь!”

Никто не двигается с места. Застыв от изумления, семеро окаменевших кардиналов с ужасом наблюдают, как римский папа несет на плечах, словно пастырь новорожденного ягненка, израненное тело. Сгибающийся под тяжелой ношей старик, который правит миром! С каждым шагом все ближе и ближе к алым католическим князьям, чьи взоры прикованы к его горючим слезам, его дрожащим губам — и крови, которая, капля по капле, пятнает белоснежную сутану...

Версия для печати