Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2006, 4

Кровь и песок

Елена Фанайлова о путешествии в Танжер

В Танжер мы с подругой, помешанной со времен студенчества на мавританской Испании, отправились с европейской туристической группой из Коста-дель-Соль. Было начало октября. Стояла жара. Сначала мы долго ехали на автобусе по андалузскому побережью. Потом пересекали Гибралтар на пароме. На таможне нас вели гуськом, как животных. Потом (опять долго) стояли в стеклянном и металлическом коридоре, он неумолимо нагревался, хотелось спать, мы встали в шесть утра. В очереди были люди в мусульманской одежде. Она была темной, коричневой, черной, серой, белой и закрытой. Волны били в борт. Гибралтар, Лабрадор. Слепящий свет шел от океана. Было жарко, было светло, было туманно, однако светло. Туманно, туманно, светло, светло, пронизывающе зябко и жарко, тошнило, подкатывало, как на волнах, как в теле зараженного брюшным тифом писателя, который решил, что реальность (Африки, в его случае) важнее профессии. Боулз умертвил этого героя за ненадобностью миру, убил свою часть. Он плохо описал траур, но очень хорошо — сопутствующее ему освобождение. Некоторые потерявшие близких сходят с ума и ебутся как подорванные, уже безлично. Уходят от мира. Слева оставалась гора Гибралтар, а потом довольно скоро показалось гористое африканское побережье. Я послала sms Скидану: Саша, не могу поверить, я в Танжере. Он ответил: передай привет Полу и его слепящей тьме.

О Боулзе в Танжере можно не думать специально. Просто все, что ты видишь вокруг, является им. Я не искала дома Боулза, госпиталя Боулза, могилы Боулза, каких-то специально указанных им на письме знаков, меморий, мест преткновения. Времени на это было не положено, поняла я с тоскою: если кто-то отстанет от гида, дела его не будут хороши. Нас быстро вели по асфальтовому коридору от пристани до набережной, она же — длинная улица вдоль берега. Первое, что мы увидели в городе — вереницу белых грязноватых двухэтажных колониальных отелей, совершенно прекрасных, идеальных в своих человеческих пропорциях. Эти отели видят Порт и Кэтрин Морсби незадолго до того, как (последовательно) погибнуть и подвинуться рассудком, в фильме Бертолуччи, когда они сходят с трапа корабля. То есть эти отели видит любой, кто прибывает в Танжер морем. Верблюды на длинном побережье двигались как во сне. Народ — тоже. Рамадан, объяснил местный гид, довольно противный малый, позволявший себе скабрезные шутки, а пожилые англичанки из нашей группы подхихикивали, рамадан, горожане выйдут из домов с наступлением темноты. Это довольно волнующее чувство, стоять на берегу Африки. Свет там ярче, безжалостнее, чем в Европе, морские волны длиннее. Пара парней катались на серфе. Еще пара медленно двигалась вдоль океана без явной цели. Окраины Танжера, спускающиеся к воде, застраиваются панельным жильем. Король начал, рассказывает гид, большое строительство жилья. Много людей заняты на стройках, но сейчас рамадан. Нас повезли по городу. Народ очень даже ходил по делам. Редкие местные европейцы, и мужчины, и женщины, были одеты как арабы: в длинные темные плащи с капюшонами и хлопковые штаны. Эта одежда спасает от жары и ветра. На ногах либо кроссовки, либо местные сандалии с ремешком, охватывающим большой палец. Мы заглядывали в волшебные подворотни, где пахло мочой и разложением. Многие кафе были закрыты навсегда. Мы спустились к площади с фонтаном и прошли в торговую часть города, в узкие, пестрые от ковров, свисающих с балконов, улицы, похожие на Стамбул и Тбилиси. В турпрограмму входило посещение аутентичного ресторана. Заведение было дивным, старинный особняк с бело-голубыми изразцами в орнаментах, на его ступенях мальчик лет десяти, пораженный какой-то аутентичной же болезнью, полуслепой, пытался продавать игрушечных верблюдов. Ему давали деньги из жалости. Его товарищи-попрошайки присоединились к нашей туристической веренице несколько позже, когда мы совершили положенные по программе обирания богатеньких европейцев покупки в лавках: кожевенной, мануфактурной, парфюмерной и серебряной. Я купила кожаные сандалии родом из Феса, мифического города национального освобождения, где разворачивается действие “Дома паука” и где ныне, похоже, производится все торговое достояние Марокко, и черный плащ для Скидана, потому что у Боулза такой имелся наверняка. Нам показали волшебные ковры, которые ткутся вручную по старым бедуинским образцам. Никто из наших европейских спутников не был настолько состоятелен, чтобы позволить себе подобную роскошь. Потом мы опять шли по узким, для одного почти человека, улицам. Местная старуха брезгливо ткнула пальцем в спину молодую англичанку, этим пальцем как-то сильно поведя вправо и так отодвинув чужестранку с пути. Мальчишка лет двенадцати сказал что-то ужасное, типа “рака”, прямо в лица трем двадцатилетним датчанкам, они курили. Гид настоял, чтобы они погасили сигареты, потому что рамадан, и надо уважать обычаи страны, а у нас есть и синагога, и католический храм, нет никакого религиозного противостояния, и они затушили бычки о камни улицы, но окурки не бросили, взяли с собой. Банда малолетних преступников шла за нами до самого парома, выклянчивая деньги и пытаясь продать разный мелкий хлам со словами: в Испании нет такой туалетной бумаги. Похоже, они делятся с гидами. В отличие от Порта Морсби, оказавшегося в такой же ситуации, я не утешаю себя мыслью, что все страдание мира делится меж людьми поровну, понятно же, что кому-то его достается намного больше, мне было неприятно принадлежать к благополучному миру, и эти наглые малолетки прямо-таки тыкали мне в нос своим безжалостным превосходством неимущих и жадных оторв.

Здесь живут люди, способные легко и без особой даже злобы и усилья, без страсти, воткнуть тебе ножик в спину. Ножик, вилку. Такого типа народ я видела лишь однажды, в раскаленном летнем Волгограде, бывшем Сталинграде, когда спускалась с товарищами к Волге, было под сорок жары, как в Танжере, и нас провожали глазами, следили за нами из своих кривых подворотен сухие, как богомолы и тараканы, исступленные мелкие мужики, сожженные алкоголем, но не утратившие боевой холодной ярости. Она подпитывается жарой и сводящими с ума ветрами из пустыни. Вторая мировая надломила дух европейцев, в корне изменила их миропонимание, они уже никогда не смогут быть такими же жестокими, как арабы, чтобы держать последних в повиновении. Жители Танжера пользуются этим знанием.

На этой земле я удостоверилась в том, что подозревала давно. Пол Боулз написал тот образ прозы, который полностью соответствует ландшафту и проживающему в нем антропосу. Так обычно поступал со своею профессиональной жизнью Платонов; подозреваю, примерно так работал Камю в “Постороннем”. Беспощадная география, антропогеометрия, внешний и внутренний пейзаж беспредельно безжалостных человеческих существ, Боулз просто воспроизводит его, будучи совершенной сверхчувствительной нервной машиной, для такого письма недостаточно быть почтенным этнографом, которым он, конечно же, тоже являлся, нужно нечто большее, что ли, медиумизм, назовем это так в отсутствие более точного термина. Он затронул и присвоил миф крови и почвы, но чужой крови и почвы. Жестокость его письма — не персональная жестокость человека по имени Пол Боулз, она объективна для мира, который он выбрал для жизни, она — его составляющая. Этот тип жестокости, возможно, не всегда легко принять европейцу. Это нелегко понять, но легко увидеть из заснеженной России, с ее другим типом зла, у нас это зло скорее воплощается в полюсе холода, в адском льду заполярных лагерей, но что хорошо видно в письме Боулза, что было уроком всем нам, сначала группе питерских товарищей, влюбившихся в английскую версию, а потом благодарным читателям их переводов в “Митином Журнале”: писателю лучше быть жестоким. Точным. Стертым, безразличным, безличным. Свидетельствовать. Давать миру быть таким, как он есть: невыносимо жестоким, солнечным, ледяным. Смотреть на эту жестокость открытыми глазами, спалить себе сетчатку. Последние дети распадающейся империи, в девяностые мы обрели возможность защищать мораль и гуманизм с голоса Пола Боулза: доводя посулы и обманы гуманизма и морали до абсурда, до тошноты, до самоотвращения.

Из русских на него мне кажется более всего похожим Владислав Ходасевич, когда смотрится в зеркало. Может быть, еще Георгий Иванов.

Версия для печати