Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2005, 3-4

Памяти Бориса Кудрякова

ЧЕЛОВЕК-ГОРА

Писать о Борисе Кудрякове (Гран-Борисе) у м е р рука не поднимается. С течением времени (сорок лет знакомства) он мне представлялся скорее не биологической, а мифологической сущностью. Порождением каких-то нездешних грамматик. Поэтому у м е р в этом контексте приобретает удельный вес ницшеанского толка.

Сам он касаться этой темы не любил, но однажды сравнил данную процедуру с пересадкой на другой поезд, а незадолго до болезни сказал, что “безноску” встретит с улыбкой, по-свойски.

“Поднятие тяжести” началось в недрах Боровой улицы, одной из самых пролетарских в Питере, в 1946 году. Он вырос в простой семье, мать всю жизнь проработала на ткацкой фабрике, а выйдя на пенсию, стала служить в гардеробе. Бабушка дожила чуть ли не до ста лет и последние годы проводила за разбиранием мулине на подоконнике. В графе “отец” стоял прочерк, он был репрессирован в конце 1940-х. (Когда началась повальная эмиграция в Израиль, Б. К. стал утверждать, что прочерк — семит и на этом зыбком основании хотел свалить за кордон. Но мать, узнав об эскапистских намерениях сына, пришла в ОВИР на Желябова и опровергла декларируемую этническую принадлежность прочерка.) Уже после окончания фотоучилища и службы в армии (три года, стройбат, Монголия) он в 1968 году появился на Малой Садовой (благодаря однокашнику по этому училищу, моему двоюродному брату, писателю А. Нику). Поначалу будущий автор “Ладьи темных странствий” скептически отзывался о литературе и утверждал, что она ему “не ндравится”, что его интересует только фотография. Но постепенно знакомство с такими персонами, как Константин Константинович Кузьминский (ККК), Владимир Эрль (В. Э.) и другие изменило его взгляды на искусство столь кардинально, что он начал не только запойно читать запрещенные книги (быстро перестав говорить “пинжак” и “польта”), но и сам стал писать прозу и стихи. Один из первых его опусов того периода “Песня над озером” настолько пришелся по душе В. Э., что он напечатал его в эстетике своего машинописного канона. Стихотворением 1969 года, где лирический герой собирался навестить “больную бледнолицую инфанту”, помнится, восхищался ККК. По его мнению, неискушенный автор упоенно перебирал там слова из нового для себя лексикона, как ребенок яркие цветные стекляшки.

Вскоре Б. К. становится завсегдатаем салона ККК на бульваре Профсоюзов. Там Гран-Борис вступает, не оставляя занятий литературой, в творческое соперничество с гениальным фотографом Борисом Смеловым (Пти-Борисом). Эта многолетняя дуэль двух выдающихся фотографов однажды привела Грана и Пти к настоящему поединку на лопатах в угольной яме кочегарки Апраксина двора (после распития портвейна в “Сайгоне” и принятия каких-то усиливающих кайф таблеток). Видавший виды сменщик настолько был потрясен обликом сдававшего ему дежурство Б. К., что тут же молча выдал дуэлянту рубль, мистическим образом предвосхитив с будущим лауреатом ритуал Премии Андрея Белого. Вообще, отношения с Бахусом складывались у Б. К. настолько доброжелательные, что иногда, будучи не в состоянии сам дойти до “Былины” (заведения, находящегося на углу Свечного переулка, где тогда жил, и улицы Достоевского), он звонил мне на Исаакиевскую с просьбой приехать и принести ему две бутылки сухого. В этом состоянии он передвигался по квартире тихо-тихо, стараясь не раздражать мать, Анну Николаевну. Надо ли говорить, что результат этих психоделических па был прямо противоположным. После смерти матери (которая на свой манер его очень любила) Б. К. перестал пить вообще. Я, как человек, подверженный тем же искушениям, пытался узнать, как он добился такого ошеломительного результата: зашился, закодировался? Гран безмолвствовал. А совсем недавно мой сын сказал, что, по словам Б. К., ему помог батюшка...

Последнее убежище Гран-Бориса — однокомнатная квартира на самом краю города, заставленная сверху донизу диким количеством картонных коробок с рукописями, негативами, картинами и каким-то невероятным барахлом, которое он несколько лет собирался выбросить и оставить только самое ценное, отделить зерна от плевел. Увы...

Знакомство с ККК переросло в дружбу с художниками, и Б. К. стал писать маслом. (Как заметил принявший большое участие в его самый тяжелый период Кирилл Козырев, если бы у Гран-Бориса была возможность заняться скульптурой, то наверняка и в “области ваяния” он достиг бы превосходных результатов. Когда к нам на Исаакиевскую привезли из Екатеринбурга родовое антикварное пианино жены, то мы, будучи с Граном совершенно одни в квартире и легком подпитии, решили предаться импровизации... Никогда ни на каком музыкальном инструменте из нас никто не играл. Я изобразил нечто бравурное, увлекшись левой частью клавиатуры. Громадный же Борис Александрович пленился правой частью и стал подбирать какие-то тихие атональные аккорды, это настолько не соответствовало грановским громадным лапам, что я замер, пораженный этим его тайным контрапунктом.) Б. К. участвовал в выставках, напечатал в самиздатском неофутуристическом журнале “Транспонанс” статью о нонконформистской живописи “Рукосуйный маргарин”. Таким образом, фотография обогащала слово, а живопись — фотографию. Границы между видами искусств размывались, шло взаимопроникновение. Тот, кто видел его последние натюрморты, сделанные обыкновенной “мыльницей”, не забудет их никогда. Это дзен.

Неудачная попытка эмиграции привлекает внимание к Человеку-Горе со стороны милиции и КГБ. Гран начинает партизанскую жизнь. Скрывается от участкового, стремящегося посадить его за тунеядство, то на какой-то барже, то в сарае за городом. Результат бесед на Литейном — пьеса “Дверь”, в которой два героя, Дружище и Искатель, изощряются в ходе бесконечного абсурдного допроса. Эти перипетии превратили Б. К. в виртуоза-дезинформатора. Самый невинный вопрос о планах приводил его в бешенство. Однажды, застав молоденькую пассию за разглядыванием рукописей, он выставил ее за дверь навсегда. Если он ехал отдыхать в Псковскую область, то всем знакомым сообщал, что едет в Карелию. Шагая по проселочным дорогам, Б. А. опирался на специальный посох, железный наконечник которого в целях маскировки был замотан в газету.

Человек-Гора (вот парадокс!) скользил по жизни как фигурист (в юности был неплохим спортсменом: коньки, лыжи, туризм), не желая твердой сцепки с этим миром. Недаром он пишет в своем шедевре “В деревне”: “Метель наслаждалась своими вихрями, это была пляска свободного ветра природы и ночного солнца, вихря, подлунного вопля, так хорошо на душе становилось в мечте улететь вместе с нею. Я посмотрел в далекую и уютную темень. Меня „кто-то“ звал, но я чуть покачал головой”.

Семья, карьера, домашний уют были бы для Б. К. обузой. Он смотрел на жизнь с позиции отстраненного, не слишком заинтересованного наблюдателя (“милая дуся жизнь”). Человек был для него феноменом в ряду других явлений, и только.

Окружающие иногда чувствовали в нем эту линнеевскую беспристрастность, что изредка приводило к эксцессам. Так, один питерский поэт ни с того ни с сего вонзил в него вилку, а другой знакомый, сидя на заднем сиденье машины, впал в такую немотивированную ярость, что стал душить Б. К., вольготно развалившегося на переднем, ремнем безопасности. Некто, проходя мимо, вдруг заехал ему по физиономии. На сторожевых объектах (лодочная станция, офис) на него были совершены разбойные нападения.

“Плоды холодных наблюдений” находили прибежище в самиздатских журналах и антологиях (“Часы”, “Обводный канал”, “Транспонанс”), были удостоены Премии Андрея Белого (1979), Тургеневской премии за малую прозу (1998), и, естественно, Кудряков стал почетным членом Академии зауми. Какая часть творческого наследия издана, сейчас понять невозможно. Что осталось за пределами “Рюмки свинца” (Л., 1990, тираж 10 000 экз.), “Лихой жути” (СПб., 2003, тираж 500 экз.) и “Одиннадцатого измерения”, книги фотографий и текстов (СПб., 2003, тираж 100 экз.)?

На моем дарственном экземпляре “Рюмки свинца” Б. К. запечатлел названия и краткие характеристики четырех неизданных книг:

“А так же существуют в природе след. авторские книги. При жизне не надо...

1. “Лихая жуть” 35 стр., с рисунками, поэзотабурет в стиле мажора, 2 экз., 1983 г.

2. “Пролетаймаут” 260 стр. с рисунками и фото. 6 экз. (3 экз. утеряно уже, украдено еще, изъято увы. 1990 г.).

3. “Рубероид” нонутилитарная, дечисточанная поэзик. Сугубо академического интереса. 104 стр. с рис. автора. Автоматическим эгопортретом фото, на фоне пейзажного ажа. 1991 г., 2 экз.

4. “Славные годы” ретрокивок, стиша, фото людей, город. 2 экз. 1971—91 г.”

Надеюсь, это не очередная его гениальная партизанская деза.

Авторскую книгу “Одиннадцатое измерение” предваряет интервью с Гран-Борисом. Там он сообщает, к моему изумлению, что писать начал с 14 лет. “Меня тогда раздражал Чехов. Талант, но как-то все время сдерживающий и обрезающий себя”. В этой изумительной последней книге не сдерживающий себя Гран заставляет свою миф-машину набирать такие обороты, что возникает нечто неординарное, н о в о е. Здесь фотограф и писатель не хотят остановить мгновение, сколь бы прекрасным оно ни было. Они мыслят процессами, вихрями, потоками. Эта маленькая книжечка недаром имеет свое вызывающее название (см. выше и ниже), она и частица, и волна, это квант новых, еще не раскрытых возможностей художника.

“В ноябре <...>, я в деревне выхожу в темный ночной лес. На поляну или опушку. С фонарем „Летучая мышь“. С переносным столиком. Усаживаюсь за него. Слышно как за спиной зевает кикимора, шуршит еж, падают шишки. После „подготовки“ выхожу в одиннадцатое измерение или просто наслаждаюсь звуками. Под утро возвращаюсь, насыщенный токами ночи”.

Свидетельство о смерти гласит, что Борис Александрович Кудряков скончался 11 ноября 2005 года.

Когда творческий путь, увы, завершен и громада айсберга содеянного Гран-Борисом начинает проступать для каждого наблюдателя той или иной гранью, можно с уверенностью сказать только одно: из нашей мелочной современности ушел большой художник, роль и масштабы которого начинают осознаваться только сейчас.

Жизнь после смерти началась.

Борис Констриктор

ПОСЛЕДНЯЯ ФРАЗА

Материя молвы, слухов, говора неосязаема и неоспорима. Ее бездумно распускают, чтобы приняться ткать заново. Число фотографий людей превышает число самих людей на земле. Иные нити путаются, и тогда по узелкам, словно в чаще древнего “кипу”, память нащупывает зыбкие пустоты метаморфоз. Фотография, невзирая на легкость восприятия схожести оригинала и изображаемого ею, не является инструментом свидетельства. Под свидетельством мы подразумеваем документальное подтверждение, то есть утверждение (отвердевание и отвержение) тех или иных фактов, которые якобы имели место.

В поздних 1960-х Борис Александрович Кудряков приходил в “Сайгон” (иной, тот, где наливали кофе и где остальное), устанавливал взгляд на условном средокрестии запотевшего окна — четвертый стол от входа. Или первый. Факт является условной единицей, измеряющей некую протяженность. Для смягчения условий ее называют “историей”. Факт не потрогать руками, нельзя сказать, что “мое стояние на фоне памятника петру первому есть неоспоримый факт моей жизни”.

Дома снимался (сам собою) натюрморт. Чему предшествовала длительная подготовка оптики, состоявшая из совлечения искусно склеенной картонной трубки и набора взыскательно подобранных линз от всевозможных оптических приборов, включая детский фильмоскоп. Соотнесение “меня” и “памятника” обязано множеству предпосылок и возможных следствий, в паутине чего действие нахождения у памятника занимает совершенно незначительную позицию. После чего производятся тончайшие временные расчеты и камера водружается на штатив перед столом, на котором в необходимом порядке располагаются сухие гранаты, очки со сломанной дужкой, длинногорлая бутылка, отвертка. Иногда моток чудесной, матово сияющей проволоки.

Время экспозиции равнялось времени неторопливой прогулки с ул. Боровой, распивания вина, случайной беседы и возвращения. Натюрморт требовал 4—6 часов времени.

Мы не можем сфотографировать вчерашнюю ссору, мысли, пришедшие минутой спустя, сон, напоминающий сон, виденный двадцать лет назад при переходе Эртелева переулка (в поле зрения тогда попала портовая крыса), книжную страницу, парящую в канале, испещренную зеркальным письмом, лицо человека в автобусе и многое другое, из чего в итоге соткалось совершенно бесплодное желание сфотографироваться на фоне памятника.

Терпение и собственное отсутствие пересекались в точке замысла. В ту пору Борис Александрович и думать не думал, что спустя 20 лет Martha Casanove также примется за склеивание объективов, чтобы в итоге создать альбом “Камера-обскура”. Ее альбом был посвящен Петербургу. Нет, конечно, мы можем все это запечатлеть на пленку. При желании и должной резвости воображения возможно также изобразить сон (так снимается кино...), но каждый раз это будет некая стадия, некий increament, частица, которая с легкостью может быть делима до бесконечности.

Но Петербург был изначально посвящен Борису Кудрякову. Подношения города фотографу, писателю, художнику были непритязательны. Однaко они оставили ощутимый след в одном из ведущих в ту пору журналов ZOOM, где были опубликованы фотографии того, что мы именуем “городом”, still life города.

В число их, впрочем, не попала моя любимая — натюрморт с горящей книгой. Все между собой связано. Я намеренно не говорю о его книгах. Однажды они были развешены по стенам, и люди их изучали, приближаясь вплотную, порой проходя насквозь. Они не были зеркалами. Чем мы были? Тот еще вопрос...

Когда в ноябре какого-то не понять какого года на подмостках Москвы Борису Александровичу вручали премию им. Тургенева за вклад в развитие русской прозы, он наклонился, чтобы сказать мне на ухо: “Если бы они знали, что на твоей любимой фотографии горит том Тургенева, не видать мне этой премии...”

На постановку натюрморта ушло а) 2 (две) бутылки вина “Ркацители” — были выпиты с Борисом Смеловым, б) 1,5 литра керосина, в) две коробки спичек. Натюрморт снимался под железнодорожной насыпью за станцией Горелово.

Но воображение рисует другую картину. Со слов Бориса Останина, у которого на даче часто гостил Борис Александрович. Мы видим его фигуру, удаляющуюся к отдаленному песчаному полю. На плече у него собственноручно сколоченный письменный стол.

Проходит еще полчаса, и мы уже наблюдаем, как в пространстве, открытом всем ветрам и моросящему дождю, за столом сидит человек, менее всего имеющий отношение к тому, что мы зовем “мы”. Человек безучастен. Он пишет.

“Все разошлись по сторонам, песочный человек задумался: я пришел в эту жизнь, как на работу. И что я получу за нее?” Вероятно, теперь он получил исчерпывающий ответ. Последняя фраза добавлена в утро 17 ноября 2005 года.

Аркадий Драгомощенко