Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2005, 3-4

"Это не кризис. Это пиздец"

Елена Фанайлова — поэт, критик, журналист. Автор книг стихов Путешествие (1994), С особым цинизмом (2000), Трансильвания беспокоит (2002), Русская версия (2005). Лауреат Премии Андрея Белого (1999) и премии “Московский счет” (2003). С 1995 года — сотрудник Радио “Свобода”. Жила в Воронеже, с 1999 года — в Москве.

 

Среди нынешних российских “стихопашцев”, как выражался Хлебников, ваше имя, ваш “нежный авангардизм”, безусловно, на слуху. А вы могли бы рассказать, как все возникло, назвать людей, повлиявших на вашу манеру составлять звуки, сочетать строчки?

Оставим на вашей совести мой нежнейший авангардизм. Мне кажется, я работаю довольно традиционно. Что до дела, то это скушная и старая история, потому что пишу стихи тридцать пять лет (ужас). Меня никто не направлял, кроме матери, но она рано умерла. Была учительницей литературы. В провинции не у кого учиться. Мои две или три попытки поговорить с местными литераторами (18 лет, 25 лет, 29 лет) заканчивались приступом тошноты и ужасом оттого, что я могу быть на них хоть немного похожа.

В тринадцать лет я поклялась деревьям за школьным двором, что стану новым Пушкиным. Я брала все, что плохо лежит, как сорока, и делала своим. Русская поэзия мною основательно обокрадена. Полагаю, кое-что мне удалось вне зависимости от моей вполне банальной любви к Апухтину и Некрасову, Мандельштаму и Гумилеву, Кузмину и Хармсу, список бесконечен. Его хронологически замыкает пара вполне здравствующих товарищей. Как действующую литературную фигуру меня легитимизировал в начале девяностых редактор рижского журнала “Родник”, прозаик Андрей Левкин. Справедливости ради следует сказать, что он же какое-то время влиял и на манеру составлять звуки.

Сегодняшняя ваша журналистская поденщина на радио “Свобода” позволяет выращивать стихи, или они растут сами по себе?

Если бы я не занималась журналистской поденщиной, я бы не увидела многих городов бывшей Советской империи, людей, событий, в частности не побывала бы в Беслане, а это дорогого стоит. Не приобрела бы совсем не связанную с персоналити оптику. Я не слишком дорого ценю право писать стихи, есть работы поважнее, стихи — это естественная функция моего организма, а с этим я уж как-нибудь справлюсь, ведь не гадим же мы прилюдно? Моя работа на радио “Свобода” дает мне фантастическую энергию, позволяет оставаться наблюдателем, а не участником событий физиологически противных, типа тусовки русских писателей во Франкфурте, позволяет общаться с умнейшими и страннейшими людьми. Если бы не работа на радио “Свобода”, я оставалась бы провинциальной пиздострадалицей с демоническими амбициями, очкастой крысой с почасовой оплатой в университете, алкоголичкой-неудачницей.

Что, по-вашему, включает в себя понятие “современная литература” (в частности, русская)? Просто ли это совокупность художественных текстов, созданных “здесь и сейчас”, или это (как в современном искусстве) — особый склад эстетического мышления, в значительной степени разорвавший с традицией?

Меня современная литература не интересует. Простите, это не кокетство. Не так давно я вообще бросила читать художественную литературу. Меня еще интересуют современное кино, причем в массовом его варианте, и изобразительные технологии. (Смыкаются они в таком шедевре масс-культа, как “Город грехов”.) Меня интересует жизнь, история, формообразование, трансформации социальной энергии, за этим я еще могу как-то следить, да и то еле успеваю. Меня интересует смысл. Современная русская литература этим не занимается. Она являет собою низкотехнологичное устаревшее устройство с низким КПД для удовлетворения мелких амбиций.

Современной русской литературе хорошо бы хоть на два процента понять вашу тонкую мысль: что она уже давно обязана осознать себя в сфере contemporary art.

Михаил Айзенберг недавно в интервью разъяснил нам, что никакого кризиса в российской поэзии не наблюдается. А как по-вашему? Могли бы вы назвать имена тех, кто ныне наиболее интересен?

Кризис, и чудовищный. Он пока, может, и не наблюдается невооруженным глазом, но скоро, очень скоро сделается очевиден. Если рассматривать поэзию как аутическое бормотание утонченных организмов и ремесленное умение — тогда да, поэзия с конца девяностых годов поднялась на невиданные высоты, незаметные, впрочем, почтеннейшей публике. Пишут много и грамотно — читать не хочется. Русская поэзия никуда не двинулась, не изобрела нового инструментария со времен Серебряного века и обэриутов. Концептуализм из инструмента ментальной революции быстро превратился в девичью игрушку. Поэтам не стоит обольщаться и возноситься, а следует смиренно помнить, крошки с чьего стола мы доедаем.

Сегодня наблюдается тяжелейший кризис смыслов в русской не только поэзии, а тотально, во всей русской идеологии, в поле смыслообразования, не говорю уж о философии, которой у русских просто нет. Поэзия — один из важнейших инструментов смыслообразования, антропологический инструмент. Страна Россия переживает чудовищный антропологический и онтологический кризис. Поэзия обязана не только это вяло констатировать, но и найти способ довести до сознания безмозглых современников, что дела обстоят более чем неважно. Современники, затраханные социальными катаклизмами-катастрофами и собственными иррациональными страхами, не хотят слышать ничего дурного, а хотят успокоительного, и я их понимаю, но не оправдываю. Тот, кто заставит их слушать, окажется на пиру в Валгалле. Что-то я такого певца не наблюдаю окрест. Это не кризис. Это пиздец.

А наиболее интересен мне жест Сергея Круглова, блестящего, невероятного поэта, жителя Минусинска, в возрасте тридцати, что ли, лет ушедшего в монастырь. Очень изящно.

Кого из прозаиков, возникших в русской литературе в последние годы, вы сочли бы достаточно ценным ее приобретением?

В последние годы я не нашла никаких ценных приобретений. В старые, то есть девяностые, годы это были Левкин и Гольдштейн, которых я обожала прямо-таки до слез. Сейчас я читаю Лимонова, Пелевина и Сорокина.

Ходасевич утверждал, что национальность литературы создается языком и духом, а не территорией и бытом, и называл Москву (правда, советскую) “литературным захолустьем”. А как вам сегодняшняя литературная Москва (после Воронежа и Петербурга — о них бы тоже)?

Россия — чудовищно провинциальная страна, которая сама себя боится, перелицовывает чужие тряпки, везет в Москву стареющих знаменитостей, а в бутики — прошлогодние итальянские модели. Еще раз: пока здесь не появятся самостоятельно мыслящие люди, ни о какой литературе говорить не придется. Нужно обладать смелостью, бескорыстием и умом, чтобы научиться хоть что-то произносить в стране, где снова идут политические процессы. Я не имею в виду узкопартийные и политические высказывания. Персональная свобода едина во всех проявлениях, для меня это вопрос эстетики.

Русские литераторы — это сборище уродов. Города конкретные здесь ни при чем. Московские уроды сытнее едят и мягче спят. Провинциальные — огорчаются, бедные, что их не допускают к кормушке. Питерские еще не решили, хотят ли походить на Лондон и Амстердам или гундеть, какая Москва гадкая.

Всякое литературное поле дробится на наделы, покосы, школы, классы, группу, продленку, компании, множества. Насколько применимы подобные градации к вам — привлекаетесь, состоите, примыкаете?

Дима Кузьмин выдумал “воронежскую школу” с участием Александра Анашевича и Кости Рубахина. В начале девяностых ездила в Питер, дружила с авторами “Митиного журнала” и сейчас дружу по мере сил с Драгомощенко, Секацким, Скиданом. В Москве приятельствую с Рубинштейном, Айзенбергом, Дашевским, Гуголевым, Степановой. Несколько лет пишу рецензии для Глеба Морева — сначала для его питерского журнала, теперь для “КМ”. Очень нравятся Гробманы, оба. На радио “Свобода” работали и работают несколько не последних литературных фигур. Изящные и парадоксальные люди мне нравятся, с ними раскланиваюсь. Я не люблю говорить о литературе, меня больше интересуют собеседники из других родов войск, потом, я привыкла жить одна, поэтому школы и компании не кажутся мне лучшим способом провести свою жизнь. При словах “литературная школа” я вообще хватаюсь за пистолет. Последний человек, имевший право на подобное словоупотребление, — Виктор Шкловский.

Ваше отношение к институту российских литературных премий? Это “гамбургский счет” или “бульдоги под ковром”?

Какова страна, таковы ее герои. Ни то ни другое. Это премии государства Буркина-Фасо. Потемкинские деревни. Какие бульдоги? Крысы в лучшем случае.

Единственный приличный жест в пространстве официоза за все годы — Букеровская премия Рубену Гальего, потому что председателем жюри в тот год оказался Яков Гордин, охотничий спаниель.

Как поживают “толстые” литературные журналы сегодня, когда “час Сороса” минул? Чей эон грядет — Госкомиздата, Государя?

И Г, и Г поднимают веки, только когда им в задницу втыкают булавки. Грядет, как вы изящно выражаетесь, эон Интернета и пиара. На деньги недр. С поправкой на русскую глупость и агрессию.

Толстые журналы, хоть и печатаюсь в одном из них, читать не в состоянии. Это пространство физиологически выталкивает. Или требует моего внимания, кое сейчас дарить кому попало я не в силах. Ничего поживают, несмотря на отсутствие Сороса, у них по-прежнему бывают фуршеты.

Возникновение таких агрессивных литкодл, как “Группа 17” во главе с Петром Алешкиным (“сверхновые реалисты”) — это отражение настроений и лакмус процессов, происходящих в России?

Я не знаю, кто это. Обращаться к Интернету не хочу. Все есть отражение процессов, а как же? Тут реальные фашисты развлекаются, не до литературных.

Кого вы знаете (кто симпатичен) из русской литературы вне метрополии?

В Израиле — уже назвала “Зеркало” и его авторов.

Ну, кто мне мои коллеги Вайль и Генис, Померанцев и Юрьенен, Митя Волчек? Парщиков, который сейчас живет в Кельне? Сережа Тимофеев в Риге? Саша Петрова в Риме? Они мне близкие родственники, а не литераторы вне метрополии.