Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2004, 2

Сергей Круглов. Снятие Змия со креста

М.: Новое литературное обозрение, 2003. 208 с. Тираж не указан. (Серия «Премия Андрея Белого»)

Круглов в монастыре. Ест акрид.
Из письма Дмитрия Волчека автору рецензии

 

Эти стихи, я уверен, внушат впечатление глубокого и беспредельного отчаяния, которое в них заключено, но не открыто (полностью).

Константинос Кавафис, автокомментарий к стихотворению «Город»

 

Книга Сергея Круглова «Снятие Змия со креста» составлена без его участия, а написана в девяностые годы, и это первоклассное русское поэтическое письмо, одно из лучших писем, когда-либо отправленных на адрес Снежной Королевы, очень показательно для высоких технологий поэзии девяностых. Письмо это по-европейски элегантно, то есть произведено человеком, сделавшим сознательный выбор в пользу англизированного верлибра и псевдоантичного стихосложения. Игорь Вишневецкий характеризует эту поэзию так: «Многие тексты Круглова могли бы быть написаны Иваном Тургеневым… сошедшим с ума от чтения Федора Достоевского». Но это, скажем так, русская версия письма Круглова. Кажется важным добавить: есть и другие его тексты — это сюжеты Юрия Мамлеева в пересказе Эзры Паунда («9 мая», «На полях └Этики игры в кости“»), либо Чехов в транскрипции Кавафиса («Актеон», «Перед Пасхой»), либо Мишель Турнье versus Элиот («Оборотень», «Лесополоса», «Мальчик-с-пальчик»), либо Леонид Андреев в изложении Алистера Кроули («Колыбельная», «Люцифер»). И все эти пишущие — жестокие, изобретательные и высокомерные голоса внутри психики одного пытливого автора — находятся в более чем здравом уме.

То есть это письмо весьма изощренное; во всяком случае, уж точно невозможное для беглого чтения. Чтобы правильно писать об этом собрании сочинений, нужны усилия как минимум трех специалистов: филолога-античника, востоковеда и богослова; словарь поэта и система его внутренних ссылок находятся в этих полях. Не говорю о четвертом желательном персонаже, пристальном и страстном читателе-литературоглоте, англомане и франкофоне, комментаторе комментариев.

Возможно, автор книги с радостью отнесся бы к появлению такого толкователя (кажется, поэт воображал его среди своих персонажей, большинство которых, имеют отношение если не к миру инфернальному, то непременно к литературному, а порой эти ипостаси сходятся за одним письменным столом), читателя, который с любовью и вниманием разбирал бы упоминательную клавиатуру, системы цитирования, угадывал ассоциативные ряды, ход поэтической мысли, похожий на ход хорошей метафизической машины. Ожидание комментатора — это иллюзия девяностых годов, которой мы обязаны запойному чтению Набокова и Борхеса, а также общему запоздалому ходу русской литературы, общая иллюзия пишущих: что когда-нибудь это прочтут. Пока ясно одно: вряд ли. Не стоит заводить архивы и проч.: интернет съел крупные высказывания, дискеты ломаются, вирусы убивают все живое. По крайней мере, читать будут не сейчас, не в этот год какой-то там восточной Обезьяны, в который я читаю Круглова, примерно пятый год, как все стараются писать как можно проще, двадцатилетние внушают ужас своим непроходимым варварством, а Дмитрий Кузьмин, автор предисловия к книге Круглова и ее составитель, как-то вынужденно и почти смущенно пытается убедить нас, что время «культурной поэзии» кончилось, и кончилось оно на текстах Круглова. Сам Круглов тоже не удержался бы добавить:

 

…прошло время тех, кто

мог не заснуть над

Перечнем Кораблей! Снова

свежая, но чужая свежесть

выступает прыщами…

такое тягучее время…

и далее:

 

Когда я слышу звон, треск лопнувшей струны в моем сердце,

я знаю: это там, на родине.

Еще один мой друг и читатель, никогда обо мне не подозревавший,

забыл меня навсегда. И — вот — еще один. И

еще.

Ну, во-первых, автору хочется послать смс в его брат-скую обитель: не надо так убиваться, хрен с ним, с читателем. Во-вторых, да, времени у нас всех немного, дыхание становится коротким до астматического, поэтому думать надо быстро. Нет, время культурной поэзии не кончилось. Ничего, все передохнут (с ударением на последнем слоге, а если хотите — на предпоследнем), и машина снова заработает.

Теперь попробуем говорить, как если бы ничего не случилось: Круглов не ушел в монастырь, то есть не выбрал одну из немногих возможных форм эскейпа провинциального гения-бисексуала, русского эстета с духовидческими замашками; Путина не выбрали на второй срок, и на карте Родины не проявилась бы отчетливая картина застоя. А в эпоху застоя, как помнят некоторые, присутствует не только политическая стагнация и довольно много отвратительных вещей, но и время для размышлений, для длинного эстетического дыхания. В девяностые время на размышления еще оставалось, хотя мы уже чувствовали себя варварами рядом со старшими.

Представим комикс по истории кино в постсоветское десятилетие. Помимо зачарованности большой литературой, есть еще одна важная черта девяностых: тогда не только массово читали запрещенное, но и много смотрели бывшее подпольное, причем на просторах всей не-объятной Родины, не только в столицах (что важно для рассматриваемого нами случая: автор живет в Минусинске). История кино воссоздавалась в отдельно взятом сознании маргинала через подпольное видео. Поэзию этого времени нельзя читать без учета этого обстоятельства. Время монтируется поэтами, как планы-эпизоды. В «Сталкере» есть такой: Мартышка, дочь Сталкера, двигает взглядом стакан по столу, а в воздухе летает пух. Личное время Круглова напоминает о медленном времени Тарковского. Круглов экранизирует апокрифы. Можно бесконечно перечислять скрыто упоминаемых им авторов, от Маргариты Наваррской до Державина и Овидия; половину не удастся угадать. Но важнее кажется вот что: тексты Круглова устроены по законам экранизации, ему необходим пересказ, повтор, подстройка мифа к собственному чувствованию, точнее — нервам (у меня нет совести, у меня есть только нервы — Бродский цитирует Акутагаву). Позволю себе некорректное сравнение: так в голливудской пэтэушной «Трое» капризный, узнаваемый, надломленный нарциссизм Брэда Питта позволяет зрителю полюбить Ахилла, солдата удачи. А так, с использованием гомосексуальной оптики, пересказывает «Илиаду» Сергей Круглов:

 

…осада Трои, багровомраморный Ахиллес

и пенный Гектор;

встреча героев, молниеносная нежность, кипение голубого льда в медной чаше,

пульс одиночеств, чистота, сухость

мускулистых пальцев, ищущих друг друга

в реве битвы, в пожаре пространства,

пот и пар, кожа и кожа, стать и подобье,

смертельное объятье, —

и печаль, подобная боевой флейте,

когда милое тело, твоим прободенное жалом, летит сквозь прах и пепел

на сырых ремнях за твоей колесницей.

Это ли не избранничество неба!..

« — Но Андромаха — »

«Утлая Андромаха! что могла она видеть,

глядя на божественное поле мужской брани

белыми глазами, опухшими от слез и тоскливого страха?

Женщине не дано

ни сложить миф, ни убить друга.

 

Вечные истории требуют пересказа, вечного повторения, миф продолжает жить, он пьет нашу кровь, как духи в аду, это еще Кокто живописал. Короткое, варварское время рубежа тысячелетий, когда все хотят писать частушки, почему-то хочет колоссального количества напоминаний, которыми занимаются Б. Акунин, экраниза-торы сериалов и голливудские продюсеры. В прошлом десятилетии это делалось сложнее, утонченнее и эле-гантнее.

Еще одно замечание: Круглов не эксплицирует себя во-вне при помощи масок, он совсем не романтик (как, например, Александр Анашевич), он работает с более глубокими и безличными слоями психики. Он идентифицируется с культурными героями (похожую модель работы с античным материалом выбирает Григорий Дашевский): как если бы это был я (см., например, стихотворение «Деянира в аду»), но я отстраненный и наблюдательный, как учили в ХХ веке. Ганимед и Федр оживают, потому что у них тела и души русских парней, любовников автора. И оборотень, и убийца, и монах, и апостол Павел, и дьявол разговаривают голосом Круглова от первого лица:

 

Я — дьявол.

…Я лечу над Россией — снега, снега, огни,

Дымы, дымы, гул, снега и дымы…

Мое дитя на руках уснуло моих

И я, пробуждая ребенка, пою:

Ты, россиянчик мой маленький, россиянчик любимый мой,

Из исхода столетия,

Агу, агу, отвечай отцу!

Я подарю тебе головоломку —

Серый кубик с черным квадратом

На каждой грани.

Я подарю тебе груду красивых, дымящихся

Кишок, еще теплых,

И сможешь забавы для

Ты сам набивать колбасу…

Смотри — позади нас новая всходит звезда

Со страниц и экранов,

Это моя звезда, а твоя погремушка…

У этой метафизики и этой объективации есть никому из ныне пишущих не свойственная черта: Круглов дико ироничен на том поле, которое никому не дозволялось топтать, поскольку его никто из современных литераторов не засеял: поле богословия и — шире — религиозного текста. Пожалуй, правильно, что нижеследующая цитата недоступна русской неоправославной братии.

 

Лежащая на его коленях иконка

С темным, усохшим ликом

Некоего православного святого

Виделась мне мятой золоченой бумажкой

С узким мазком темно-бурого кала посередине.

(«Антоний А. вспоминает из своих путешествий в рай»)

 

После того, как старшие товарищи (Шварц, Кривулин, Стратановский, Драгомощенко, Парщиков, Жданов etc.) легитимизировали визуальную составляющую русской метафизической поэзии, барочной поэзии, Ломоносова и Державина, младшим в девяностые годы следовало только догадаться продолжать в том же духе. Психическая машина Круглова — аппарат не столько для производства метафор, сколько для метафизического приключения, для визионерского трипа. Этот маятник качается так сильно, находится в таких крайних, таких бесстрашных и бесстрастных, почти ледяных психических точках, как мало у кого из наших современников.

 

Ранней серой весною

ты курил в постели, полуоткинув

сиреневое одеяло; ветер

за окном цедил пыль пальцами ломаных тополей;

сизый дым окурка, и ты так глянул, отвечая мне,

в сторону белесого света, что не видно

стало зрачков, — интерьер слился в сферу…

 

Нет, дело не в тебе, —

Ты был у меня случайно.

Ничего особенного, ушел, не выпив и чаю,

И вряд ли даже записал телефон; но этот сферический миг

Был явной каверной в ткани иллюзии,

Самосущной точкой, где пересекаются

Караванные пути как ангельских и демонических,

Так и вовсе непредставимых эманаций.

Таких точек, перевалочных баз реальности,

Всего три или четыре. Необязательно

Обладать тонкостью менталитета и чувствительностью

Эрогенных зон воображения,

Чтобы увидеть. Увидев,

Выжить практически невозможно.

 

Есть еще один читатель Круглова: современный человек, который реагирует на эротические коды, речевые фигуры любовной боли, ироническое S&М. Поэтическая сексуальная революция девяностых, которую отчасти подготовили Бродский и Лимонов, пока узаконена в отечественной словесности двумя фигурами и полюсами либертинажа: Ярославом Могутиным (гей-порно-драйв, моментальные фотки; Премия Андрея Белого — признание питерской неподцензурной традиции) и Верой Павловой (семейное софт-порно, пульт от которого находится в руках хозяина дома; премия имени Аполлона Григорьева — признание московского критического салона). В этом требующем исследования сюжете у Круглова сильная и сложная позиция. Во-первых, автор (или лирический герой) бисексуален и женат, что следует из текстов, и цитируемый выше «троянский» фрагмент показателен для его отношения к мужчине и к женщине. Последняя вызывает не любовь, но чувство долга и жалости, с трудом подавляемое раздражение. Шедевр — «Излечение в полночь», стихотворение о менструальном синдроме жены, лишь подтверждает правило. Гей-эротика Круглова ровно так же объективирована, как остальные сюжеты, в духе я обнял эти плечи и взглянул, и это касается всех трех Афродит, которых как хранитель древностей не может не иметь в виду автор. Секс в этих текстах — вещь в себе, отделенная от носителя, комическая и жалкая, девка-пандемос: куричья жопка и коричневый хуек встречаются на пасхальной ветке, монастырский служка или библиотечный затворник предаются онанизму. Любовь-похоть в сюжетах Круглова цветуща и ведет к смерти. Но и любовь сердечная пахнет серой и полна невыразимой скорби, как в цикле «Из диалогов с Федром»; такая любовь не может длиться ни в разлуке, ни после смерти, один из партнеров, как правило, младший — предатель (что до определенной степени соответствует гомосексуальному архетипу, как и случайные возлюбленные лирического героя). Последним текстом книги — о любви лирического героя к дочери и Христу — составитель, видимо, хочет указать на духовный путь автора, и возможно, пытается спасти для общечеловеческого счастья его дисгармоничное миропонимание, а заодно избавить читателя от экзистенциального дискомфорта. Но все это уже совсем неважно.

Две цитаты из книги Круглова в финале.

 

Бог и дьявол ведут беседу в пыльных солнечных коридорах университета, подобны профессорам, один из коих
рассеянно-неряшлив и худ, гениален, другой тих, носовые платки себе вышивает сам, имеет кота, тапочки, геморрой; беседа увлеченная, некто вертит пуговицу собеседника, задача: вежливо протиснуться между ними, ибо там,
впереди — машут, ждут; солнце, лето, предпоследний экзамен.

Не пиши стихов, Тит! или так пиши,

чтобы после тебя добавить было нечего, главное же —
не о ком.

Елена Фанайлова

Версия для печати