Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2004, 1

Трансцендентный беф-буп для имманентных брундесс

Михаил Мейлах / Страсбург

 

Даниил Хармс. Полное собрание сочинений. Вступит. статья, составление, подгот. текста и примеч. В. Н. Сажина. СПб.: Академический проект.

Т. 1. Стихотворения. 1997. 434 c. Тираж 5000 экз.

Т. 2. Проза и сценки. Драматические произведения. 1997. 503 с. Тираж 5000 экз.

Т. 3. Произведения для детей. 1997. 350 с. Тираж 5000 экз.

Т. 4. Неизданный Хармс. Трактаты и статьи. Письма. Дополнения к тт. 1—3. 2001. 319 с. Тираж 3500 экз.

[Т. 5]. Записные книжки. Дневник. Подгот. текста Ж.-Ф. Жаккара и В. Н. Сажина, вступит. статья, примеч. В. Н. Сажина. Кн. 1. 2002. 480 с. Тираж 3000 экз.

[Т. 6]. Записные книжки. Дневник. Кн. 2. 2002. 416 с. Тираж 3000 экз.

 

Собственно говоря, рецензировать книги подобного уровня невозможно — признаюсь, каждый раз, когда я беру в руки тома этого издания, я ностальгически вздыхаю — если не по претящим кострам инквизиции, то по имевшим все же скорее рекомендательное значение ватиканским индексам запрещенных книг.

 

Позволю себе несколько слов о предыстории издания.

История спасения Я. С. Друскиным в блокадном Ленинграде архивов своих друзей, Введенского и Хармса, достаточно известна. К этим архивам Друскин, с которым я сблизился во второй половине 1960-х годов, относился благоговейно: в свое время он возил их с собой в эвакуацию, а летом, уезжая на дачу в Царское Село, всегда брал их с собой. Давая мне рукописи домой для работы, он настаивал, чтобы я ехал прямо к себе, никуда не заходя (что, каюсь, я соблюдал не всегда), и звонил ко мне, чтобы в этом убедиться. Но со временем Яков Семенович стал задумываться о том, куда передать этот бесценный для него архив. Едва ли не под влиянием блоковских строк он поначалу избрал Пушкинский Дом и даже вел по этому поводу разговоры с К. Д. Муратовой, которая всегда мне казалась воплощением гоголевской Коробочки, — зная, что в Рукописном отделе этого института архивов не разбирают годами, а разобрав, никому не дают с ними работать под предлогом приоритетов на публикацию собственных материалов, я этому воспротивился и обратился к Валерию Сажину, тогда работавшему в Отделе рукописей Публичной библиотеки, известной, напротив, своим демократизмом. После того как Отдел изъявил желание эти материалы принять, мне удалось убедить Якова Семеновича иметь дело не с Пушкинским Домом (которому, чтобы отделаться от Муратовой, он коварно передал мало кого интересующую “детскую”, то есть связанную с произведениями для детей, часть архива), а с Публичкой, но, mea culpa, последнее оказалось хуже первого. На архив, как мухи на мед, накинулись все, кому не лень, и кто, превратив читальный зал Рукописного отдела в средневековый скрипторий, в очередной раз переписывали с рукописей уже изданные тексты и потом, страшась ссылаться на подготовленные мною вместе с Вл. Эрлем западные издания, выдавали себя за великих русских первопечатников. Посыпались книги, которые нет нужды перечислять, одинаково неряшливые и безобразные [за вычетом тома прозы Хармса “Меня называют капуцином” (М., 1993), подготовленного А. Герасимовой, где большинство текстов все же напечатано по машинописям Вл. Эрля, но и он безнадежно испорчен бездарными иллюстрациями]; дело доходило до включения в авторские издания Хармса современных апокрифических текстов.

В конце концов не выдержал и Сажин, оказавшийся в научной изоляции с тех пор, как в эпоху перестройки возникли тревожащие разговоры о его неблаговидном поведении в брежневскую эпоху (несмотря на вполне благожелательные обращения к нему коллег1, он не счел нужным это ни признать, ни опровергнуть). Начав с замысла издать нечто вроде факсимильного издания-каталога рукописей Хармса, он в конце концов выпустил “Полное собрание сочинений” — нагромождение текстов, довольно адекватно на этот раз оцененное В. Глоцером в рецензии, озаглавленной “Не то, не так, не там...”2. Я же, повторю, рецензировать это издание вовсе не предполагал, потому что по количеству в нем всевозможных ошибок, несообразностей и нелепостей оно, несомненно, заслуживает занесения в Книгу Гиннесса, а по закону Архимеда (любимого персонажа Хармса) и его ванны объем исчерпывающей рецензии оказался бы равен объему самого шеститомного издания. Однако летом прошлого года А. Устинов, а вслед за ним петербургское издательство Vita Nova, подготавливавшее том Хармса (вышедший недавно под названием “Случаи и вещи”), обратились ко мне с просьбой написать очерк истории обэриутских штудий для этой книги, что невозможно было сделать, обойдя сажинское издание стороной. Очерк был написан, но благонамеренная Vita Nova, нимало не отвечая своему названию, проявила цензурное рвение, достойное советских времен, и, испугавшись моих нелицеприятных оценок, очерк печатать отказалась. Сам очерк будет напечатан в другом месте, предлежащая же рецензия получила, таким образом, воплощение и ныне предлагается читателю.

 

Не будем возвращаться к уже рассмотренному тем же Глоцером построению томов, хаотическому и внелогическому, превращающему издание в какую-то свалку. Еще хуже, что Сажин, не владея даже основами текстологии и редактуры поэтических текстов, механически воспроизводит бесчисленные орфографические ошибки хармсовских рукописей. [Тот же мусор протиражирован им в обоих вариантах двухтомника издательства “Ладомир” “…Сборище друзей, оставленных судьбою” (М., 1998; 2000) и в “Собрании сочинений в 3-х томах”, выпущенном Сажиным, по иронии судьбы, в издательстве “Азбука” (СПб., 2000), наконец, в двух более чем тысячестраничных изданиях “Цирка Шардам” (СПб.: Кристалл, 1999; 2001) плюс новейшее “Малое собрание сочинений” в той же “Азбуке” (2003), продающееся по цене от 900 до 1500 рублей, — вот уже пять издательских монстров, тринадцать томов общим тиражом под полсотни тысяч экземпляров (в “Сборище” тираж не указан) — трудно допустить, что эта конвейерно-полиграфическая индустрия не носит откровенно коммерческого характера: Вот какие большие огурцы продают теперь в магазинах! Трудно себе представить и что иными, а не коммерческими соображениями обусловлено включение в Собрание интимных стихов и записей Хармса, отнюдь не предназначавшихся для печати (так что после издания “Записных книжек” главной темой хармсоведения стали сексуальные предилекции поэта — интернет уже наполнен рассуждениями о том, предпочитал ли он cunnilingus’y fellatio или наоборот), — можно вообразить, как был бы оскорблен автор, увидев их включенными в издание. Но обратимся к проблемам собственно филологическим.]

Здесь нужно сделать небольшое отступление.

Прежде всего я хотел бы заметить, что мое собственное отношение к орфографическому творчеству поверяется не только любовью и интересом к русскому заумному футуризму, но и тем, например, что одному из своих корреспондентов я в течение тридцати лет пишу еженедельные письма, пользуясь фонетической орфографией. Но, как написал мне однажды по иному поводу Л. Н. Гумилев (речь шла о предыстории псевдонима Ахматовой), — из ономастики (resp. орфографии) “тоже не надо делать чепуху”.

Друзья прекрасно знали, что Хармс, как выражался Друскин, по-русски писал “не шибко грамотно”, по поводу чего друзья над ним подшучивали (что, по-видимому, и спровоцировало известную запись: “На замечание: „Вы написали с ошибкой“ ответствуй: “Так всегда выглядит в моем написании”). И наша аргументация отнюдь не сводится, как представляет ее А. Кобринский, к наивному утверждению, что Хармс “не получил никакого высшего образования, не говоря уже о филологическом”3: чтобы грамотно писать “морковь” или “собака”, высшего образования не требуется. Однако на бытовом уровне действительно возможно очень простое (хотя и не исчерпывающее) объяснение: почему-то никто не принимает во внимание, что в те годы, когда закладываются орфографические навыки, Хармс учился в Петришуле (Немецкое училище Св. Петра), ориентированном на грамотность немецкую. Далее, оставаясь на бытовом уровне, можно заметить, что в каждодневных своих записях Хармс делает те же ошибки, что и в литературных произведениях, — по-видимому, он просто принадлежал к числу людей аграфичных, зато теперь вокруг “хармсовской орфографии” (точнее, какографии), не имеющей никакого отношения к опытам фонетического письма в духе Ильи Зданевича, строятся глубокомысленные теории, представляющие ее как прием авангардной поэтики.

Здесь не место обсуждать в подробностях проблемы хармсовских орфографических девиаций, серьезно рассматривавшиеся М. Шапиром и А. Кобринским4. Замечу лишь, что никто, конечно, не спорит, что есть немало случаев, когда девиации носят сознательный характер (и мы в таких случаях тщательно соблюдали в наших изданиях авторское написание), — это различные варианты дополнительной семантизации текста, “игры слов” и т. п. (из примеров, приведенных Кобринским, — “немцев с ангелами прерыкания”). Бесспорный характер носят и деформирующие написания с целью стилизации просторечия (реплики Мамаши из “Елизаветы Бам”), акцента, дефектов речи — прием “авторской транскрипции” в литературе, и не только авангардной, далеко не новый, а озаумливающие сдвиги, случаи внутреннего склонения, создания обессмысливающих рядов, о которых мы не раз писали5, вообще не принадлежат к области орфографии. Сюда же относятся морфологические архаизмы — “характера простова”, рифмующее с “ — Приехали. Застава”, или деформации типа “вынуть руки из пищевота / легче сделать вообще чево-тоэта рифма, несомненно, закреплена автором графически (кстати сказать, рифмы служили надежным инструментом верификации графики в средневековой рукописной традиции, а в английской и французской поэзии классического времени, при том что в обоих языках произношение далеко ушло от орфографии, фонетические рифмы не допускались — требовалось и графическое соответствие). Сюда же относится и “Скавка” (написание, продублированное в тексте, где оно также закреплено рифмой), всевозможные “кухаркю” и т. п.). Заметим также, что большинство приводимых Кобринским примеров относится к ранним, чинарским стихам с их повышенным “коэффициентом неупорядоченности”.

Трудно, однако, согласиться с доводами Кобринского, считающего, что если слово встречается в хармсовских текстах в двух написаниях, правильном и неправильном (например, “комары” и камары”), то, значит, автор знает, как это слово пишется, и нарушает орфографию сознательно. Как раз наоборот: подавляющее большинство орфографических ошибок Хармса связано с простейшим случаем безударных гласных — областью, где люди, не получившие систематического школьного образования или аграфичные (а Хармс был и тем и другим), выбирают написание наугад, то есть пишут “то так то сяк”, и искать здесь авангардную поэтику (за вычетом нечастых особых случаев) довольно комично; комично и сохранять, как это делает Сажин, аграфию Хармса только в стихах, приводя его прозаические тексты (часто в пределах одного и того же произведения) в соответствие с нормативной орфографией. Цитированные же слова Хармса “Так всегда выглядит в моем написании” — это bonne mine au mauvais jeux: в том-то и дело, что не всегда. Трудность “орфографической проблемы” как раз и состоит в необходимости отличать системные случаи орфографических неправильностей от случайных, а поскольку критерии тут могут быть достаточно зыбкими, мы в наших изданиях придерживались принципа сохранения только очевидных (с сознательной деформацией слова) либо чем-то мотивированных ненормативных написаний, когда эта мотивировка сколько-нибудь просматривается.

 

Переходя непосредственно к редактуре Сажина (в цитатах указываются тома и страницы Полного собрания сочинений), хотелось бы подчеркнуть, что именно орфография, обладающая также дистинктивной функцией, позволяет различать омонимы отворить и отварить (у Сажина получается, что Князь Мещерский не стучится в дверь, а требует что-то отварить, вдобавок сюда замешивается какая-то “тварь” — (II, 205), кого-то и какого-то, избегая монстров наподобие влюбилась в кого го то кавалера там (I, 45) или вдовам новопредставленных мужей (I, 371), — а что означает и город на падет (не падет! — М. М.) или Хочешь нам завязываь галстуки из “Комедии города Петербурга” (II, 229, 235)? Или еще один эдиционный монстр — строка брожули я у храма(ль) у дворца-ль (II, 192).

И я хотел бы получить иное объяснение, чем “а у него так написано”, по поводу сохранения Сажиным вопиюще безграмотного мягкого знака в словах душ (вой псов из душь людей — I, 292) и плечь (I, 68, 70), варварских написаний выстерать (I, 100), дерним (I, 45), тошнотворных слышешь и давайте приклеем (I, 144), анаколуфа в стихе И так слова какое-то не досказав (I, 237), удручающего на зото (но зато — I, 154). В репликах демонического Петра Павловича из “Истории сдыгр апрр” следовало везде сохранить значимый pluralis majestatis (Петр Павлович смеются), даже если Хармс его пропустил (в чем я не уверен, однако лишен возможности сейчас проверить по рукописи), так же как и сохранять целостность ключевой заумной формулы (на с. 9, II — уже дыгр апрр). В стихе просыпалося голубка потревоженная без всяких разумных оснований нарушен грамматический род (совсем другой случай — сознательное нарушение категории рода у Введенского, как например наш англичанка уж бежит). Напротив, системное значение имело для Хармса использование старой орфографии, что как раз в изданиях Сажина не соблюдается — не воспроизводятся старая орфография, значимые написания фиты, греческого эпсилона (кстати, греческое слово ’╒aggeloz приведено с тремя ошибками — IV, 106), а в “Записных книжках” астральных знаков (но на с. 212, т. I, вдруг появляется Даниэлъ — опять перепутаны мягкий и твердый знак — Хармсъ). Etc, etc...

Но если бы Сажин хотя бы точно воспроизводил хармсовские тексты! Читать почерк Хармса он не умеет: мыльными пузыриками и не паяю не лужу он, не слыша сбоя ритма, читает соответственно как мыльными пузырьками и не полю не лужу (I, 48 и 44), букву ж он тупо читает как т (уже летит холодный трупик вместо лежит в ставшем хрестоматийном “Окне”) и наоборот (на улице смеженье вместо смятенье, II, 215), щ как ш (...в лесу жила... и в чащу плотную звала — а не в чашу, II, 270), п как н (теряя, таким образом, использование “внутреннего склонения”: к движению рвутся и все же в покое снут вместо спут, от “спать” — I, 147), при том что в “Мести” эта форма воспроизведена правильно), в как а (бессмысленное посадили меня а этот курятник — вместо в этот курятник), а ч как г (абсурдное мохнаг фефила вместо мохнач фефила, с утратой рифмы доч<к>и — бочки — цветочки, поддержанной ассонансом спички — I, 146), не говоря уже о и, принятом за п десять раз на одной странице в разрушающем весь смысл сценки написании беф-буп вместо беф-буи (II, 95),— в общем, путает чуть ли не все буквы алфавита. В последнем случае, если даже принять, что издатель Полного собрания сочинений Хармса может не знать французского языка, и, что принять труднее, что он плохо читает почерк издаваемого им писателя, то современные средства коммуникации и информации позволяют установить, что бефбуи это не что иное, как boeuf bouilli — “вареное мясо”, которое герой пытается заказать в ресторане. Вместо вас четыре появляется все четыре (I, 68), вместо И радостен покой — И радости покой (I, 68, там же ремарка Пролетающие журавли вставлена в текст, не на месте эти слова стоят и в списке действующих лиц). Фразы Ивана Ивановича Она слушает меня. Я спросил ее, чем она это сделала (т. е. каким оружием она убила Петра Николаевича) переданы, как Она слушает меня. Я спросила ее, чем она сделала, что полностью разрушает дискурс (II, 251, на предыдущей же странице пропущены две реплики; вообще пропусков очень много). Слова царя О слава дней минувших! взлети как пламя трепетное ввысь переданы, абсурдным образом, как ...взгляни как пламя трепетное ввысь (II, 251). В ранних заумных стихах, прочтение которых Сажиным — катастрофа, он не в состоянии, в частности, правильно перенести из рукописи расставленные Хармсом акценты (как, впрочем, и в заумных фрагментах “Елизаветы Бам” — II, 262—263). Эспадроны у Хармса превращаются у Сажина в эспандеры (II, 251), лупанар в лунапар ( II, 425), а в “Записных книжках” из кельтских друидесс (неологизм Хармса от слова друиды в его фантастическом описании миграций кельтов) он делает каких-то брундесс (Зап. кн., I, 138). Etc, etc... — продолжать список этих безобразий можно до бесконечности — я привел их ничтожную часть. И если Т. А. Липавская называла курсы, на которых она преподавала пролетарским самородкам английский язык, “курсами для малограмотных писателей”, то сейчас, в начале ХХI cтолетия, пора уже, кажется, открывать курсы для малограмотных издателей.

Но все сказанное относится лишь к самому внешнему слою текстового оформления произведений Хармса. Вдаваться в собственно текстологические вопросы этого издания, связанного с выбором редакций, установлением печатного текста и т. д., здесь невозможно. Однако даже неспециалист легко заметит, что в Полном собрании отсутствует настоящий критический аппарат с обоснованием текста, приведением вариантов и т. д., — как было бы, например, интересно узнать, на каком основании Сажин датирует раннее (очевидно, 1926 года) стихотворение “Разбойники” 1934—1935 годами (чего не может быть не только исходя из поэтики этого текста, но и по причинам чисто графическим — начиная с апреля 1927 года Хармс, как отмечено в его записных книжках, изменил написание буквы “е”, перестав писать ее как греческий эпсилон), и почему печатает его, как и “Скупость”, по черновику РНБ, а не по авторитетному списку Г. Гора. Даже стихотворение “Случай на железной дороге”, одно из двух, изданных при жизни писателя, Сажин воспроизводит не по печатному тексту, а с дикими орфографизмами по отнюдь не беловой рукописи РНБ. Составитель ограничил себя почти исключительно рукописями, по моей оплошности попавшими в его владение в Публичной библиотеке, да и в них разобраться не смог.

Более тщательно составленное и прокомментированное, такое издание, воспроизводящее особенности рукописных источников, могло бы играть роль дипломатического, но, во-первых, последовательно этот принцип Сажин не соблюдает, во-вторых, дипломатические издания уместны применительно к средневековым рукописям, где большую роль играют проблемы извода и диалектных особенностей, в третьих — они предназначены специалистам. С современными же средствами воспроизведения дипломатические издания в основном уже потеряли значение, а в отношении такого писателя, как Хармс, это и вовсе нелепость. Забавно, что, возвращаясь с опозданием на полтора столетия не к принципам даже, а к эмпирической практике дипломатических изданий, по поводу наших изданий поэзии Хармса Сажин бросает нам упрек — в “текстологической архаике”! Между тем Сажин то печатает один и тот же текст несколько раз по-разному (и без ссылки на реальный источник — не он же записал строфы из “Травы” от Е. В. Сафоновой, помнившей их на память! не он, кстати, и прорабатывал харджиевский вариант текста “Елизаветы Бам”, а если работал с ним заново, то почему не внести ясность в этот вопрос? — ведь без обращения к этому источнику нельзя издать и литературный вариант пьесы), то копирует орфографические ошибки, то их исправляет: его собственная непоследовательность говорит о том, что, не владея ни редактурой, ни текстологией, он попросту пошел по пути наименьшего сопротивления.

Впрочем, как проходила текстологическая подготовка Собрания, вырисовывается при сопоставлении с нашим старым бременским Собранием произведений6, откуда благополучно переехали не только наши конъектуры (в особенности в тексте “Елизаветы Бам” и в труднейшей “Комедии города Петербурга”), но даже и наши опечатки, например, нарушающая размер чей-то труп в кровати лежал / возле фонаря (I, 155, вместо в крови лежал) из поэмы “Месть”: тут Сажин мало отличается от Глоцера, без ссылки перепечатавшего, пока я в середине 1980-х отбывал лагерный срок, текст “Элегии” из изданного мною в американском издательстве “Ардис” Собрания произведений Введенского7. Напротив, во множестве обсуждавшихся выше и им подобных случаев нелепо было калечить тексты, отвергая опыт предшествующих публикаций: зачем, спрашивается, “портить хорошую вещь”?

 

Не в лучшем состоянии и комментарий.

В юности у меня был составленный лет сто пятьдесят тому назад русско-древнегреческий словарь Синайского, которым я пользовался, когда писал по-гречески шутливые письма, какими мы обменивались с покойным Г. Г. Шмаковым. Выбор слов в этом словаре был настолько диким, что томик этот мог служить патентованным средством от плохого настроения — достаточно было его открыть на любой странице, чтобы обеспечить себе сеанс гомерического смеха (помню оттуда слово “взлизи” — зачесы редких волос на голове лысеющего человека, для передачи которого автор создал причудливый греческий неологизм). Нечто подобное я испытывал при чтении сажинских примечаний — правда, комический эффект быстро сменился тягостным недоумением и непреходящим чувством неловкости. Путаница здесь всеобъемлющая — всего со всем, начиная с вопросов текстовых (рать быков из текста превращается в комментарии в рать богов — I, 154 и 375, реплика А кто же лампу зажигает — в А кто же лампу зажигать, II, 260 и 465) и кончая объяснительными комментариями, которые ничего не объясняют, а только запутывают.

Как бы компенсируя преобладающее отсутствие ожидаемого в подобном издании текстологического аппарата и исчерпывающего комментария, редактор, которому, как неофиту, во всем чудятся “знаки и символы”, напротив, насытил примечания многоречивыми, философски несостоятельными и литературоведчески сомнительными, а чаще абсурдными замечаниями. Комментарий изобилует претенциозными, ни к селу ни к городу притянутыми сопоставлениями, почерпнутыми из словарей символов, популярных книжек по оккультизму и психоаналитических брошюрок (тут, по-видимому, руку приложил мудрый М. Золотоносов, которому чуть не на каждой странице выражается благодарность, — впрочем, написавший на первые два тома довольно кислую рецензию8). К тому же в известной всем родителям рекомендации не употреблять слов, значения которых ты не знаешь, нуждаются, как видно, не только дети. Слово Архитектор в комментарии к одноименному стихотворению Сажин рекомендует трактовать “как один из синонимов (!) мага или посвященного, который способствует проникновению в имманентный мир” (что само по себе, применительно к тексту, чепуха, но Сажин систематически путает имманентное с трансцендентным (I, 394, то же выражение — I, 385). Гармониус, искусственное слово в латинском оформлении, связанное с псевдонимом “Хармс”, не является, как утверждает Сажин, “одним из понятий Пифагора”, разрабатывавшего идею гармонии (I, 420); что уж говорить о такой мелочи, как родительный, а не именительный падеж слова Аversorum во множественном числе — от aversum, означающего не “неправильность”, а “[нечто] отклонившееся”. В связи со знаменитым стихом пейте кашу и сундук Сажин не к месту вспоминает, что “в древнеегипетском мифе о царе Осирисе сундук фигурирует в качестве места его пленения” и т. д. (I, 353), а во втором томе (II, 466) в “сундук” попадает уже Сет, Осириса и пленяющий, и убивающий, — и весь этот фантастический вздор теперь уже призван комментировать имя Гвидона, у Пушкина путешествовавшего, однако, в бочке; к тому же у Хармса это имя заимствовано вовсе не из пушкинской сказки, которая входит в историко-литературный багаж Сажина, а из европейского Средневековья. А Буква Ка на лице Подруги из одноименного стихотворения — это, со ссылками на Папюса и Тураева, не просто какая-то буква, а “олицетворенная жизненная сила... считавшаяся божественной и использовавшаяся в оккультизме”, сама же Подруга — не кто-нибудь, а “масонский аналог подмастерья” (I, 401).

А какие “интересы” Хармса надо учитывать в диком объяснении прерванного сорокалетнего заточения в бучах — вылетевшей из земли моркови? — “внимание Хармса к этому числу в его „большой игре“ числамипишет Сажин — побуждает, учитывая его интересы, обратить внимание на то, что сорок лет — возраст, когда становятся магом” (дальше для полноты картины упоминаются еще и сорок лет странствий израильского народа по пустыне — I, 387; об этой “большой игре” см. ниже). Еще более дикая фраза — о “персидском князе Михаиле, единственном, кто, согласно “Книге пророка Даниила”, покровительствовал иудеям и пророку Даниилу в их пленении при персидском царе Кире”, — к этой фразе, тоже достойной Книги Гиннесса по числу нелепостей, применима еврейская поговорка: писать слово “Ной” с семью ошибками. Во-первых, Михаил — не князь, а “князь великий”, т. е. князь ангелов, а именно архангел Михаил; во-вторых, не персидский, а иудейский; в-третьих, именно противостоящий земному “князю Персидскому” (Дан. 10, 13—21); в-четвертых, “при персидском царе Кире”, взявшем Вавилон в 539 году до Р. Х., иудеи как раз возвратились из вавилонского пленения, уведены же в плен они были вавилонским царем Навуходоносором в 597—587 годах. В-пятых, даже отвлекаясь от всех этих нелепостей, получается, что сей благожелательный к иудеям и пророку Даниилу Михаил, покровительствуя им в их пленении, то ли способствовал их пленению, то ли, будучи одним из тех, кто их пленил, потакал им в плену, подпадая, если распространить сюда советское законодательство, под 64-ю статью!

Самое поразительное, что городить всю эту постыдную чушь Сажина, что называется, никто за язык не тянул — нагромождена она, опять-таки, ни к селу ни к городу, а именно для пояснения названия ранней поэмы “Михаилы”, к которому видения пророка Даниила не имеют ни малейшего отношения. На том же уровне — примечание к истории рождения героя Хармса, каковая, мы узнаем, “парафразирует миф о Земле, которая рождает от Зевса, пытающегося запихнуть обратно одного из своих многочисленных детей” (II. 443). Здесь опять перемешано все, что только можно, — не собственно Земля, а Гея, мать-земля, рожала детей-титанов не от олимпийца Зевса, своего внука, а от Урана-неба, не выпускавшего из ее чрева (а не “запихивавшего обратно”) не “одного из своих многочисленных детей”, а, наоборот, всех шестерых, сделав исключение лишь для одного-единственного — Крона.

Поразительно, что насколько книга наполнена совершенно посторонними рассуждениями о несуществующих оккультно-мистических подтекстах, настолько Сажин беспомощен, когда требуется объяснить реально существующие в тексте религиозные денотаты. “Херувимская” — не “духовная песнь православных христиан”, а важнейший элемент православной литургии, пассаж “херувимскую поют в том числе на пасхальной обедне для изобличения колдунов” (I, 360) — это бред хотя бы потому, что она является частью любой обедни, но и только обедни (кстати, в тексте ее поет не какой-то несуществующий кричет (I, 87), а вполне реальный причет, т. е. церковный причт). Вообще, невежество Сажина в этой области беспредельно — похоже, что он не знает даже “Отче наш”, полагая, что Vater Unser — Lieber Gott — начальные слова этой молитвы, что верно только в отношении первых двух слов (I, 350). Что мешало Сажину, не знающему, что такое “акафисты”, посмотреть значение слова в словаре, чтобы не писать, что это “церковные молитвы” (I, 350)? Почему какой-то Георгий (т. е. святой Георгий Победоносец, кстати, далеко не ангел) бьется, как герой куртуазного романа, “ради защиты дамы”, когда это, по смыслу жития, девица (I, 376)? И ведь продолжать список комментаторских нелепостей Сажина снова можно до бесконечности!

А невыносимо кокетливый, развязный тон, когда, употребив в примечании к стихотворению “О водяных кругах” выражения “связаны с широким кругом” и “проистекают”, Сажин дважды (!) извиняется за “невольную тавтологию”, как будто эти выражения незаменимы! А заполонившие комментарий списки страниц с повторяющимися мотивами, в том числе чисел 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10 (дальше идут уже десятеричные), символикой которых — скользкая почва — он одержим, но называет их “числительными” — I, 406! Иногда примечания только и состоят из таких списков (например, на с. 434, II, последовательно комментируются перечнями, каждый из трех строк — “см.!” — за четырьмя дверями, через два часа, снова — в двух комнатах, по двадцати минут, в три окна). Когда же я попробовал посмотреть по этим перечням, что же все-таки стоит за этими “числительными”, то по поводу четырех дверей я сначала ничего не мог найти, потому что отсылки лишь по номеру произведения даются и к таким крупным вещам, как “Комедия города Петербурга” и “Елизавета Бам”; в № 13 есть “числительное” 14, но четырех — нет; другие вещи опять оказались слишком длинными, зато мне повезло с № 46 (Какая-то рыба с четырьмя усами кружилась около меня), с № 62, где на человека последовательно падают четыре кирпича, набивая ему четыре шишки, и особенно с № 188 (Утром Косков сел пить кофе и выпил четыре стакана). Однако узнать высший смысл этого “числительного”, требующего при каждом упоминании отсылок ко всем остальным, мне так и не удалось, т. к. в конце списка, как и всех прочих списков, стояло: “см. также т. 1 наст. собр.”. Очевидно, это оккультное знание даруется только тем, кто от корки до корки изучил “т. 1 наст. собр.” и сделал соответствующие выписки, чтобы ко второму тому приступить уже во всеоружии. Вот цена этим спискам.

Или другое — почему в “Мести” стих в дыры неба ускользают, Хармсом зачеркнутый, заключен Сажиным не в квадратные скобки, а в ломаные, словно он сам его домыслил? Может быть, лучше бы он тогда уже издавал собрания своих собственных сочинений, и уже по какой угодно орфографии? Вообще, отсутствие у Сажина филологической культуры вызывающе: буквально “за уши” притянув Джойса (у Хармса дева... молоко дает змее, в 15-й главе “Улисса” встречается мотив змей, падких до женского молока и сосущих женские груди, — связи никакой, “корреспонденцию” указал Золотоносов), он наивно сожалеет, что “происхождение сюжета „кормления“ в примечании к роману (т. е. к русскому переводу, на который он ссылается. — М. М.) не прояснено” (I, 352)9. В английских комментариях к Джойсу нет недостатка, и если дать себе труд в них разобраться, то окажется, что “происхождение сюжета „кормления“” — это отнюдь не “трансформированный античный сюжет, который служил образцом и Хармсу”, а характерная джойсовская трансформация мотива самоубийства шекспировской Клеопатры, в особенности ее последних слов о змейке на своей груди: Dost thou not see my baby at my breast // That sucks the nurse asleep? (“Разве ты не видишь на моей груди дитя, сосущее сосцы у спящей кормилицы?” — Anthony and Cleopatra, V, II, 308—309). Поистине, как помечали на средневековых рукописях монахи, не знавшие греческого языка, — Graecum est, non legitur. Стоит ли говорить, что к хармсовскому пассажу ни Джойс, ни Шекспир отношения не имеют: здесь — дева, там — женщины, и змею дева кормит, конечно, из блюдца, как это обычно делается с прирученными змеями — и как мы это знаем хотя бы из Конан Дойла. Поскольку же в джойсовском пассаже, на который ссылается Сажин, упоминается Элефантулиазис (больше не буду подсказывать), то все вместе очень напоминает старый школярский анекдот о студенте, который выучил змей, а достались ему на экзамены слоны, и он начал свой ответ: “У слона хобот имеет форму змеи. Змеи — это пресмыкающиеся...”. Сажин, впрочем, провалился и со змеями.

Начиная с третьего тома (Произведения для детей) комментарий, к счастью, редеет, а со второй половины четвертого тома (Дополнения) и вовсе сходит на нет. Объяснения состава этих обширных Дополнений я нигде не нашел. В название же этого тома — “Неизданный Хармс” — Сажин забыл вставить слово “мною”: в подавляющем большинстве тексты, вошедшие в этот том, точно так же издавались ранее, как и материал предшествующих томов. О “Записных книжках”, составивших два последних тома Полного собрания, разговор требуется особый. К сожалению, “подобающие уроки”, которые Сажин рекомендует извлечь из своего издания “в ракурсе новых подходов в текстологии ХХ века” (IV, 276), столь же очевидны, сколь и неутешительны: людям, ни в какой мере не подготовленным для такого сложного и ответственного дела, браться за него не стоит. Мне же, парафразируя и контаминируя еще два известных анекдота и принеся извинения за некоторую резкость тона, остается сказать: “Простите, Валерий Николаевич, но Вы не очень хорошо поступили, вылив нам на головы это ведро, — век Вам на подхвате стоять!”

 

Выписав из Послесловия Сажина к четвертому тому, а вместе с ним и ко всему Собранию, не совсем, опять-таки, грамотные слова о “новых подходах в текстологии” (по смыслу — “к текстологии”), я вдруг словно услышал знакомую музыку... и я понял. Если по своей прагматике сажинское полу-дипломатическое издание опоздало на добрую сотню лет, то по своему идейному и общественному обоснованию — всего на полвека. Да здравствует культурная революция! В довоенные и особенно послевоенные годы эти “новые подходы в текстологии” имели бы все шансы стать передовой государственной текстологической доктриной, наравне с марровским “новым учением о языке” (исторического языкознания не нужно — все равно все языки произошли из четырех элементов и идут по пути к слиянию), потом гениальными открытиями Сталина в языкознании, наравне с новым учением Лысенко о наследовании приобретенных признаков, призванным заменить генетику мухолюбов-человеконенавистников, и новой теорией Лепешинской о возникновении клеток “из живого вещества”. Как и все эти учения, “новые подходы в текстологии” восхитительно просты: как слышится — так и пишется, как пишется — так и печатается (авангард ведь), все остальное — от лукавого. И никакой “текстологической архаики” — автографов и копий, черновиков и беловиков, редакций и вариантов, конъектур и транскрипций, квадратных и ломаных скобок, — все это космополитизм и низкопоклонство перед Западом, никаких “sic!” и “нрзб” — у нас все “рзб”. Из ликбеза сделаем литбез. Ни нада дажэ вышшыва аброзаванея, ацсуцтвиим каторава я якабы абйисняю аграфею Хармса. Лупанар — это луна-парк, boeuf bouilli — это беф-буп, друидессы это брундессы, “Малгил” это “Голем”, архангел Михаил — персидский князь, а Осирис, он же Сет, — это Гвидон, все они маги, убийцы в белых халатах, плавают по Нилу в оккультных сундуках. Змеи, не читавшие Шекспира, прослышав про Джойса, сосут женское молоко из девичьих грудей. Хармс — сексуальный маньяк, а главное, обэриуты — это чинари10.

1 “В. Н. Сажину страницы Тыняновского сборника предлагались для иной темы”, — отметила М. Чудакова, публикуя (в последний раз) его заметки в разделе “Филологические мемуары” (Тыняновский сборник. Вып. 10. М., 1998. С. 648).

2 Литературная газета. 1998. 17 сентября.

3 А. Кобринский. “Без грамматической ошибки...”? Орфографический сдвиг в текстах Даниила Хармса // А. Кобринский. Поэтика “ОБЭРИУ” в контексте русского литературного авангарда. М., 2000. Т. 2. С. 162.

4 М. Шапир. Между грамматикой и поэтикой (О новом подходе к изданию Даниила Хармса) // Вопросы литературы. 1994. № 3. С. 328—332; А. Кобринский. “Без грамматической ошибки...”? С. 161—188.

5 См., напр.: М. Б. Мейлах. Обэриуты и заумь // Заумный футуризм и дадаизм в европейской культуре. Trento, 1991. С. 360—375.

6 Даниил Хармс. Собрание произведений. Под ред. М. Мейлаха и Вл. Эрля. Bremen, 1978—1988. Кн. 1—4 (прим. ред.).

7 См.: К публикации “Элегии” Введенского в “Новом мире” // Русская мысль (Париж). 1989. 7 июня. Литературное приложение № 8. C. 16.

8 М. Золотоносов. Сонные стада смыслов // Вечерний Петербург. 1998. № 37 (20988).

9 Если уж вдаваться в этот вопрос, к хармсовскому пассажу отношения заведомо не имеющий, то можно отметить, что в Америке известны “молочные змеи” (milk snakes, Lampropeltis triangulum), по поводу которых, из-за белых узоров на коже, существует поверье, что они сосут молоко коров. Более того, в мировом фольклоре действительно известен мотив змеи, сосущей женскую грудь, но в качестве наказания. См.: Th. Mot. Q 452 (Punishment: snake sucks woman’s breast).

10 Вопрос о лансируемой Сажиным мифологеме, согласно которой обэриутов следует именовать чинарями, будет нами рассмотрен в отдельной статье.

Приношу благодарность Г. А. Левинтону, взявшему на себя труд познакомиться с этой статьей и высказавшему несколько полезных замечаний.

Версия для печати