Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2002, 1

УМЕР ОТ ДИАБЕТА-2

УМЕР ОТ ДИАБЕТА-3

(версии кончины моего деда Лейбе Аарона Левина, которые дошли до меня после того, как роман “История болезни” был закончен, но до того, как он был опубликован)

Семен Файбисович — художник (работы находятся в собраниях Русского музея, Третьяковской галереи, музейных и частных коллекциях Германии, Италии, Канады, США, Франции и др.), критик и писатель. Автор книги критических статей и эссе “Русские новые и неновые” (М., 1999) и книг прозы “Вещи, о которых не” [М., 2002; в ее составе впервые опубликован роман “История болезни” (шорт-лист Премии Андрея Белого 2002 года); см. рецензию Михаила Шейнкера на с. 13] и “Невинность” (М., 2002).

Умер от диабета-2

На дне рождения брата Левы встретил дальнюю родственницу, которая провела детство и молодость в Ростове и слышала ходившую там версию смерти моего деда. По ней, он был директором продуктового магазина (напомню, дело происходит в конце 30-х), кто-то из продавцов донес, что директор ворует продукты, милиционеры нагрянули с обыском домой и нашли под кроватью мешок сахара. Деда взяли, началось следствие, но пока оно шло, он таки умер от диабета — в результате гипергликемической комы. Если верить этой версии, я самую малость не добрался до земного предела тем путем, которым шел и дошел мой дед. Выходит, и из него лило, и у него во рту будто кошки насрали.

Однако сия лаконичная и брутальная версия бытовой драмы с якобы точными деталями и фактурами не кажется мне правдоподобней миражно-расплывчатого предания семьи самого Лейбе Аарона Левина. И вовсе не потому, что уличает моего деда в мелком воровстве: я и сам заподозрил его в данном прегрешении (читай роман). Просто в ней даже еще больше мифологии или, проще говоря, туфты — взять хотя бы завязку, в которой диабетик ворует сахар в товарных количествах из своего магазина и прячет его у себя дома под кроватью. Уж если дедушке так хотелось сахару в ущерб собственному здоровью, он вполне мог поедать его не дома (в кровати по ночам?), а в рабочее время. Скажем, запершись у себя в кабинете или просто прилюдно растворяя его в чае.

Умер от диабета-3

А вот еще одна — наиболее развернутая — версия смерти моего деда. И, при всей фантасмагоричности, да плюс той же мифологичности и эпичности, она кажется мне наиболее убедительной. Не в силу художественной “глубины” — то есть сочетания панорамности с объемностью и подробной лепкой отдельных деталей первого плана — и не в силу убедительной фактологической вплетенности судьбы Лейбе Аарона Левина в исторический контекст начала Великой Отечественной войны. Просто в ней присутствует этакая адекватность “по большому” — органичная погруженность в озноб, в продирающий до костей бредовый алгоритм той великой эпохи.

Эту версию изложил мне мой двоюродный дядя Павлик Глезер. Павлик — самый “продвинутый” мой родственник с маминой стороны. Впрочем, со всех сторон: он оказался единственным защитником перед лицом родни романа “Дядя Адик” (правда, издатели считают, что это повесть, а не роман, а, по мне, так все-таки роман. А впрочем, какая разница?). С Адиком они ровесники, в молодости приятельствовали, и многое в моем произведении Павлика шокировало и коробило, но он стоически переносил свои шоки и объяснял своим близким (впрочем, без особого, насколько я понял, успеха), что решительно осуждаемый и даже поносимый ими за содеянное (в смысле — написанное) младший сын Фанечки на самом деле гордость и слава всей мишпухи.

Павлик поведал мне эту историю, частично опираясь на собственные воспоминания и самостоятельно добытую информацию, а частично — на воспоминания своей мамы Софы, младшей сестры моей бабушки Беллы: свояченицы, стало быть, Ароши — так звали моего дедушку в Ростове. Тетя Софа была, можно сказать, почти свидетельницей завязки событий и, в отличие от прочих Цозиков (это ее и, соответственно, моей бабушки девичья фамилия) и Левиных, не вовсе чуралась правды (так что Павлику было у кого заимствовать склонность к честности и объективности). Так, на поступившую из Америки просьбу Адика сообщить для истории и составляемого им генеалогического древа что-нибудь интересное и важное про отношения его мамочки и папочки (соответственно, моих бабушки и дедушки) тетя Софа вспомнила и отписала ему из Израиля (она уехала туда где-то в середине 80-х с младшими детьми, а старший — Павлик — остался в Москве), что его папа нещадно бил его маму за что ни попадя: за непонравившееся блюдо (к слову, бабушка очень хорошо готовила), слово и т. п. Ознакомившись с запрошенными воспоминаниями, Адик смертельно обиделся и прекратил отношения со своей единственной оставшейся в живых тетей.

Так вот, по версии тети Софы (она была всего на четыре года старше моего отца, и родители ориентировали нас с братом звать ее “тетей”), мой дедушка заведовал магазином не продуктов, а канцтоваров, и при обыске по доносу у него под кроватью нашли не мешок с сахаром, а коробки с канцелярскими принадлежностями. Павлик упомянул скрепки и перья, и выходило, что дед был падок до блеска металлов, но мне почему-то захотелось, чтобы среди других затаренных и затаенных под кроватью изделий оказалась коробка с пресс-папье. Да наверняка она там была, просто тетя Софа про это не знала или забыла упомянуть.

И версия смерти выглядит существенно иначе. С вышеизложенной ее объединяет только причина — диабет, и место (не географическое) — заключение. Оказывается, панически отступающая — практически бегущая наутек Красная армия умудрилась и успела (ну, не она разумеется, а войска ОГПУ-НКВД) увести с собой всех ЗК с тем, чтобы использовать их для работ на нужды армии в донских и приволжских степях. Этот сюжет тем более впечатляет, что никто не занимался эвакуацией многочисленного еврейского населения Ростова-на-Дону: моих соплеменников (в том числе и предков, в том числе и будущую — тогда четырнадцатилетнюю — родительницу) даже не предупредили, что город сдается без боя, и в результате обрекли их всех на верную смерть в захваченном немцами Ростове-папе. Спасло их что-то вроде чуда (см. следующий абзац). А дедушку увели вместе с другими заключенными, и он умер где-то зимой 41—42 года от гангрены после обморожения ног: очень похоже, учитывая его диабет и ту легендарно лютую зиму.

Немцы уже начали составлять списки ростовских евреев на предмет окончательного решения их вопроса, когда Красная армия вдруг отбила Ростов — буквально на пару дней. Вспоминаются рассказы отца о том, что в городе при беспорядочном отступлении были оставлены врагу склады, в том числе и военные, с огромным количеством боеприпасов, амуниции и провианта (в том числе и сахара, надо полагать), и был приказ Сталина любой ценой отбить город ради этих складов: что можно — вывезти, остальное уничтожить. Так вот за эту пару дней евреи и успели, побросав все, уйти из города, в том числе и моя бабушка Белла с младшими детьми Фанечкой и Адиком; и тетя Софа с Павликом. Кстати, не исключено, что в предыдущем абзаце я что-то перепутал или домыслил: может, и заключенных вывели тогда же, а не при первом бегстве армии из города? Впрочем, для нашего повествования это не суть важно.

По стечению обстоятельств, типичному для романов и художественных фильмов эпического свойства (вернее, по логике советской жизни как законченного произведения искусства), Павлик со своей мамой провел ту зиму в землянке в тех же краях, где использовали для нужд армии рабочую силу осужденных, в том числе и моего дедушки-завмага. Во всяком случае, в их землянке их навестил Моня — мой будущий дядя, а тогда просто молодой военный: старший мамин брат и, соответственно, старший сын Лейбе Аарона Левина. На них он напоролся почти случайно, а искал своего отца, и в эти края его привела смесь слухов и прочей недостоверной информации.

Монины поиски закончились безрезультатно, и на этом смутную историю смерти моего деда также можно считать законченной. Вернее, законченным можно считать, так сказать, текст, да тут на первый план и вылезает контекст, который, как мне кажется, репрезентирует эпоху куда репрезентативней текста. Впрочем, есть и диаметральные теории (в том числе и диаметральные друг другу), согласно которым бог — либо черт — в деталях. Впрочем, сдается, наш случай отчасти примиряет сии контрастные взгляды на природу истории, искусства, жизни...

Павлик рассказал мне о конкретном характере деятельности заключенных в ту зиму в тех краях. Тогда он, разумеется, ничего не знал о нем в силу экстремальной молодости лет (ему, как и Адику, было четыре года). Ну, и потом, военная тайна и все такое. Но после окончания строительного техникума он по поводу командировки геодезического свойства попал ровно в те места, где провел в землянке первую военную зиму. Квартировал в селе у старика из местных, тот вспоминал войну и рассказал, что, когда понавезли видимо-невидимо зеков, колхозников выгнали из домов в хлева к скотине: мол, пусть греют друг друга, а дома набили арестантами и охраной и каждый день гоняли их на мороз укладывать зимники паркетом. Сейчас уже вряд ли представляется возможным установить, был ли этот паркет срочно вывезен с ростовских складов по приказу товарища Сталина: тогда получалось бы, что Красная армия отбивала город у фрица в том числе и ради этого паркета (и, стало быть, есть определенная связь между ним и моим появлением на свет); или впечатляющие запасы добротного полового материала каким-то образом скопились в степях еще в мирное время. Но, так или иначе, кому-то наверху пришла в голову богатая идея замкнуть, так сказать, друг на друга массы заключенных и паркета.

Техники, естественно, не было никакой: естественно и по причине войны, и по общеизвестному отношению большевиков к ГУЛаговской рабсиле. Посему были сформированы бригады утаптывальщиков и трамбовщиков снега, за которыми шли укладчики и трамбовщики паркета. Вот, скорее всего, в одном из этих производственных подразделений мой дедушка и дотопался (а может, допрыгался) до обморожения ног и гангрены. Можно, конечно, попробовать предположить, что он устроился укладчиком паркета — если исходить из общепринятого представления, что жиды умеют устраиваться, но это маловероятно: для такой работы нужны умелые руки, а таковых у дедушки Левина, судя по воспоминаниям и по потомкам, не было.

От полученной информации мои чувства и мысли не только возбудились, но и приняли странное направление. Подумалось, к примеру, что есть некая симметрия между акцией моего деда, копившего канцтовары у себя под кроватью, и акцией большевиков, сконцентрировавших грандиозные запасы паркета в Сальской степи. Да-а, все хорошо ко времени и к месту: догадайся Лейбе Левин не под кровать канцтовары прятать, а вывозить их товарняком в сельскую местность и там ховать — быть ему не заключенным, а героем. И тогда уже другие преступники суровых советских законов укладывали бы зимники: и не только паркетом, но и, к примеру, пресс-папье.

Да, кстати, когда Павлик задал селянину естественный вопрос типа “кому и для чего понадобилось укладывать паркетом зимники в степях между Доном и Волгой, где перед дальнейшим стремительным весенне-летним отступлением кое-как окапывалась деморализованная долгим бегством и ослабленная тяжелыми потерями Красная армия?”, повидавший жизнь старик подивился несообразительности молодого горожанина: “Ну, блядь, как для чего, блядь? Чтоб генералы могли на эмках разъезжать на хуй в пизду!”

Версия для печати