Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Интерпоэзия 2018, 2

Где студеные ветры гуляют

Документ без названия

 

Владимир Салимон родился в Москве. Автор нескольких поэтических книг. Лауреат Новой Пушкинской премии (2012). Основатель и главный редактор журнала «Золотой век» (1991–2001). Стихи публиковались в журналах «Континент», «Грани», «Знамя», «Октябрь», «Новый мир», «Интерпоэзия», «Арион» и др. Живет в Москве.

 

*   *   *
Луна и звезды нам видны
так ясно, будто в небе боги
еще не возвели стены,
чтоб отделить свои чертоги.

И не замкнулись, как Китай.
Как будто рак в своей ракушке
от кровожадных рыбьих стай.
Как мы на лето в деревушке

вблизи Лопасни под Москвой,
вдали от суеты столичной,
где просто быть самим собой
среди природы безразличной.

Ни государственных границ.
Ни линий демаркационных.
Как из-под полога ресниц,
глядим из-под ветвей зеленых.

 

*   *   *

Андрею Грицману

Сны снами,
но бывает наяву
такое, что осмыслить невозможно.
Спросите у летящего в траву,
коня взнуздавшего неосторожно,

каким он видит Божий мир в тот миг,
когда земля уже неотвратимо
надвинулась всей массой,
страшный крик,
в клубок свернувшись, словно струйка дыма,
забился в рот и не дает дышать?

Каким он видит мир, когда травинка
проткнула глаз,
как перышко тетрадь,
как ногу гвоздь, торчащий из ботинка?

Спросите, и получите ответ,
похожий на стихи, иль нечто вроде,
на мысли вслух, которыми поэт
изрядно воду замутил в народе,

похожий на подстрочный перевод,
невнятный нам,
поскольку мы не знаем
всей бездны, глубины летейских вод
и только даром голову ломаем:

Куда девались, прежде между нас,
в союзе с нами жившие герои,
тот был сторук,
а этот – одноглаз,
а этот не вернулся из-под Трои?

 

*   *   *
Ребенком слышал я не раз:
терпи, терпи, терпи, терпи.
Теперь же – время громких фраз,
и Тютчев на зубах навяз:
молчи, скрывайся и таи.

Опять таи, опять молчи?
Опять терпеть велят, мой друг?
А тут весна-красна,
грачи,
галдят как девки на печи.
Уже капели слышен стук.

На церкви крестик золотой
горит так ярко поутру,
что людям кажется звездой,
или кометой огневой,
прожегшей в небесах дыру.

 

*   *   *
Снег садится на землю, как птица.
Промахнувшись два раза подряд,
лишь на третий сумел прилепиться
он на главках чугунных оград.

Отложивши перо и бумагу,
вижу я, как слегка в стороне
от дорожки котяра с собаку
вдаль по снежной бредет целине.

Вдруг замрет, сделав домиком уши,
так что сразу мордашка ее
заострится, как будто часть суши
в море Карском, иль где-то еще,

где студеные ветры гуляют,
и, торчащий повсюду, гранит
округляют, ровняют, ломают,
суть его изменяя и вид.

Удивительные перемены
происходят у нас на глазах:
пали царства и рухнули стены,
льды подтаяли на полюсах.

Относительно времени
место
облик может свой в корне менять –
подросла высота Эвереста
за сто лет сантиметров на пять,

за сто лет Маракотова бездна
стала глубже на метр или два.
Все так клево и так интересно,
что с катушек летит голова!

«Географию» жизни застойной
начал я, как любовный роман,
сложный, многоходовый, прикольный,
набросав предварительный план.

Но споткнувшись на пятой странице,
сбился где-то на двадцать шестой,
заплутавши в родимой столице
под курантов недремлющих бой.

Загнан в угол всевидящим оком,
словно Веничка, чуть не пропал,
словно Эдичка, в мире жестоком
Че Геварой российским не стал.

Верно, что-то меня удержало
от шагов роковых,
может быть,
безоглядности мне не хватало,
чтобы миру себя предъявить,

намерений дурных не скрывая
и нелепых фантазий своих,
обывателю повод давая
полагать,

будто я и тот псих –
горький пьяница, жалкий ублюдок,
что себя за меня выдает,
чей давно омрачился рассудок,
сердце стало холодным, как лед,

крепко связаны общей судьбою
и повязаны, как два бойца
страшной клятвой и верой слепою:
если нужно – стоять до конца.

 

*   *   *
Должно быть я – дитя другой,
ушедшей в прошлое эпохи,
люблю портвейн недорогой
в пельменной у большой дороги.

Вы скажете, такой уж нет?
Ан есть, как плод воображенья,
что превратился за сто лет
в подобье камеры храненья.

Туда хлам всякий не тащу:
фонарик, ножик, зажигалку,
а то ведь быстро превращу
я память в мусорную свалку.

Я там храню бесценный груз –
невещный, нематериальный,
хоть он имеет цвет и вкус,
и нежный аромат, хрустальный.

Вкус нежных губ. Цвет милых глаз.
Волос воздушный запах, тонкий.
И драгоценный, как алмаз
неограненный,
смех твой звонкий.

 

*   *   *
Я б навсегда остался с ними
в том самом лучшем из миров,
и дело вовсе не в режиме,
что воспевать я не готов

и что еще свернет нам шею,
почувствовавши слабину.
О времени не сожалею,
поскольку грош цена ему!

Я б навсегда остался с теми,
кто бедствовал, нужду терпел,
кого в лирической поэме,
когда бы мог, запечатлел

я в качестве героев главных,
бежавших слов высокопарных,
задорных, пламенных речей
и победительных идей.

Разглядывая фотоснимки,
что пожелтели, как листва
по осени,
как будто в дымке,
я узнаю едва-едва,

сквозь наслоения, наросты
времен стараюсь угадать
в толпе людей отца и мать,
что и угаснув, словно звезды,
свет продолжают излучать.

 

*   *   *
Чудовищнее зверя нет?
А как же Пименов, иль Пластов,
иль, скажем, групповой портрет
советских выдающихся гимнастов?

А как же в красном уголке
бюст Сталина с отбитым левым ухом,
а Петр, что на Москве-реке
давно изъеден ржавчиной, по слухам?

А экскаватор,
земснаряд,
до половины в воду погруженный?
А опустевший старый сад,
как будто пеплом, снегом занесенный?

А допотопный муравьед,
комбайн снегоуборочный,
который
встречает раньше всех рассвет,
а темной зимней ночью поезд скорый?

Скребет когтями, бьет хвостом,
мне кажется, что по сугробам,
сквозь утлый, чахлый ельник напролом,
нас волочит он, вдаль скача галопом.

Вот это, верно – зверь так зверь!
Он, словно тигр, подкравшийся во мраке
так близко-близко, что теперь
уже не избежать кровавой драки.

Полубезумный инвалид,
мочившийся с высокого перрона,
бутылкою пивной убит,
что выбросили из окна вагона.

Она ему вонзилась в лоб,
и сделался похож тот на циклопа.
Вот это зверь так зверь – циклоп!
Такого не забуду я до гроба.

 

*   *   *
Такой был силы снегопад,
что все вокруг без исключенья
печалились, а я был рад
и не испытывал смущенья.

Мне нравилось, что за окном
ни зги не видно в свете целом,
что в двух шагах стоящий дом
исчез куда-то между делом.

Там, где недавно дом стоял,
где был барак малоэтажный,
где много лет потом провал
зиял бессмысленный и страшный,

теперь клубился белый мрак,
непроницаемый для глаза,
как куст жасминовый в цветах,
и чувствовался запах газа.

Как будто бы перед грозой,
когда сошлись промеж собою
две тучи в схватке роковой
над златоглавою Москвою.

Всегда бы так – день ото дня:
стол яств стоял на месте гроба,
сидели б вкруг него друзья,
что уцелели в дни потопа.

 

Версия для печати