Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Интерпоэзия 2017, 4

«Истина проста, как весенний лес…»

Интервью и новые стихи

Беседовала Лилия Газизова

 

Бахыт Кенжеев родился в 1950 году в Чимкенте. Поэт, прозаик, эссеист, участник литературной группы «Московское время». Лауреат нескольких престижных литературных премий. Стихи публиковались в журналах «Знамя», «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Арион» и многих других изданиях. Живет в Нью-Йорке.

 

Лилия Газизова – поэт, переводчик, эссеист. Окончила Казанский медицинский институт и Литературный институт им. А.М. Горького. Автор нескольких книг стихов, лауреат ряда литературных премий. Публикации в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов», «Арион» и др. Родилась и живет в Казани.

 

 

 

Беседа с поэтом Бахытом Кенжеевым состоялась в солнечный июньский день 2017 года у него дома в Нью-Йорке на Мерсер-стрит. За окнами, которые занимали две стены, бурлила, звенела, громыхала обычная американская жизнь. И это, с одной стороны, отвлекало от беседы, с другой – направляло ее больше в сторону бытия и быта, нежели творчества и литературы. Но когда речь идет о поэте, кто знает, что именно первично. И неизвестно, какой незначительный факт – звук падающего с дерева плода или шум дорожных работ – запустит механизм творчества…

 

– Когда я сказала, что иду побеседовать с тобой, один российский поэт попросил меня узнать о твоем распорядке дня.

 

– Поскольку я на работу уже двадцать лет не хожу, все зависит от того, есть у меня работа или нет. А зарабатываю я на жизнь всякими техническими переводами. Поэтому я обладаю редкой возможностью спать до полудня, Ленка, жена, уходит на работу, я, значит, счастливый, продолжаю спать. Потом слоняюсь по квартире. Играю в компьютерные игры, потом если есть работа, то работаю. Вечером приходит Лена. Смотрит телевизор в этой комнате, а я сижу здесь за столом и искоса подглядываю. А потом, если есть настроение, но это не каждый день, часиков в десять вечера сажусь за стол и пытаюсь что-то сочинить. Но повторю, это бывает все реже и реже, но, тем не менее, бывает. Тогда уж сижу до пяти утра, чего-нибудь сочиняю. Это всегда подарок от Бога! Вот эта минута – это как… Как найти на улице пять тысяч. Бумажку. Потому что вдруг что-то сверкает в голове. И ты уже чувствуешь, что не можешь этого не доделать. Это может тянуться несколько дней или месяц. Но тянется.

 

– А допинг нужен для работы?

 

– Алкоголь. Какой есть. И сигареты.

 

– Сколько сигарет в день ты выкуриваешь?

 

Двадцать семь. Путем специальных расчетов я это установил. Но поскольку это чудовищно много, то стараюсь поменьше. Я курю обычный «Ротманс». Четверочка серенькая. Обычные московские сигареты. А допинг, конечно, нужен. Ну, поскольку единственно мне доступные два вида допинга – сигареты и алкоголь, – то их я и употребляю.

 

– Пастернак говорил: «Главное в доме – вид из окна». Твои окна выходят на две прекрасные нью-йоркские улицы: зеленые и нешумные.

 

– Квартиры с видом на парк в Нью-Йорке стоят ровно в два раза дороже квартир, которые смотрят в сторону от парка.

 

– Ты имеешь в виду Вашингтон-сквер?

 

– Вон он виден отсюда, Вашингтон-сквер-парк. Нет, я имею в виду: вообще вид из окна высоко ценится. Кстати, расскажу тебе, у меня есть любимый друг в Москве – Петя Образцов. Петр Алексеевич Образцов. Я всегда у него останавливаюсь. Но я не мог понять, почему я себя там так хорошо чувствую, помимо дружеской атмосферы и всего прочего. Это маленькая московская квартирка, тридцать пять метров, на седьмом этаже. Да потому что у него все окна выходят в зеленый океан огромного двора, практически тоже в парк. Я почему-то этого несколько лет не замечал как фактора хорошего настроения.

 

– А твой вид из окна?

 

– Этот вид мне очень нравится. Скверик есть под окошком небольшой. Единственное, что под окном все время какие-то дорожные работы. Все время, все время, два-три раза в год, причем подолгу. Этот шум, конечно, отравляет жизнь. Зато очень обжитой район, он похож на Арбат чем-то. Называется Гринвич-Вилладж.

 

– Ты часто покидаешь свой дом. Участвуешь в различных форумах, где мы с тобой не раз виделись. Некоторые известные литераторы не одобряют твое участие в ряде мероприятий, я имею в виду те из них, которые организованы в России.

 

– Глупо! Глупо.

 

– Почему?

 

Ну потому, что я езжу туда не подискутировать о политике, а чтобы быть в курсе того, что происходит в поэзии. Что происходит в поэзии, что происходит с теми, кто пишет в России. Пощупать. Им тоже это интересно – я имею в виду, увидеть меня. Услышать, выпить, так как очень много моих старых друзей. И... я редко рву отношения с людьми на политической почве. Не то чтобы рву, по крайней мере отстраняюсь от них, но только в том случае, если человек очень агрессивно проповедует какие-то людоедские взгляды. А так бывает, к сожалению. Я не буду называть имен, но такие примеры у меня среди старых друзей есть. Я стараюсь с ними не встречаться, потому что как-то неудобно. А с другой стороны, я охотно встречаюсь с людьми, которые не скрывают своих убеждений, противоположных моим. Но при этом они не агрессивны, они готовы дискутировать, слушать. И они не кричат на меня: «Ты в своих заграницах все забыл, ничего не понимаешь, за печеньки продался». Ну и так далее. Вот так все просто и легко, на самом деле.

 

– А пахнут ли деньги, на которые организовываются литературные форумы, которые выделяются государством?

 

– Это как посмотреть. Вот ты печатаешься в «толстых» журналах, а все «толстые» журналы получают дотации из казны. От министерства культуры – значит из казны. Значит, это деньги государства. Значит, если ты против режима, или он, по крайней мере, тебе несимпатичен, то ты не должна там печататься. Ты не должна летать «Аэрофлотом», потому что «Аэрофлот» дает деньги в государственную казну.

 

Но он же не бесплатно меня перемещает?

 

– Тогда такой пример. Все наши патриоты, я их называю национал-патриотами крайней степени патриотизма, они охотно пользуются американскими телефонами и компьютерами. И я их поддразниваю, говорю: ребята, вот вы покупаете компьютер, так? Фирме это приносит прибыль, с прибыли платится налог в американскую казну, а Америка на это покупает автоматы Калашникова, сами знаете для кого. Нравственно ли? Они не отвечают мне ничего, потому что у них в голове это не умещается. Знаешь, потому что жизнь жизнью, а политика политикой. А между тем, в таких случаях отказываются от употребления иностранных товаров. Я не хочу софистикой заниматься, все гораздо проще. Я пару раз был на форумах, куда приезжал, откровенно, за гранты, правительственные гранты. Ну, палат каменных на них не построишь, естественно. Билет эконом-класса и скромный номерок в гостинице. Но зато я был на мероприятиях, а вместо меня мог бы быть Прилепин. Я думаю, «пусть цветут сто цветов», пусть и я буду, и Прилепин. Тем более, у таких людей, как я, шансов на участие в таких мероприятиях… кстати, не политических, на политические я, может, и не поехал бы, а вот чисто культурные – почему нет? Я же не скрываю своих взглядов. Я никогда не прогибаюсь, смею надеяться. Держусь в рамках вежливости, понятно, но довольно твердо говорю, что думаю. И ничего, до сих пор мне это сходило с рук.

 

тьма

у господа талантов

думал петь

а вышло жить

тьма различных вариантов

плакать маяться тужить

я вернул бы свой билет но

стрёмно как

-то беспредметно

а хотел легко

-легко

словно мед

и молоко

 

Это о смерти. Или о жизни?

 

– Да, это очень правдивые строчки. Нет. Не о смерти. О смерти другие стихи. Это как раз о процессе жизни. Я когда-то думал, был абсолютно всерьез уверен, что поскольку поэзия причастна к высокому, к Господу Богу и вообще, то у поэта развивается иммунитет к простым житейским проблемам. Поскольку он знает, что он прав и что ему доступна высшая истина, то все жизненные испытания он должен принимать не с такой остротой, как человек, которому больше нечем защититься. Понимаешь? Но я был чрезвычайно юн, когда придумал эту теорию. Мне было лет двадцать. И она, конечно, ошибочна, все ровно наоборот. Наоборот, он, подлец, – поэт, я имею в виду, – все чувствует еще острее. И он еще более уязвим в жизни, вот о чем эти стихи. О том, как я расстался со своей юношеской симпатичной иллюзией. Вот, «думал петь, а вышло жить». А жизнь – это сложная штука. Можно, конечно, быть веселым бардом и освободить себя от всех бытовых проблем. Как бы освободить. Но это не работает, я ни одного такого примера не знаю. У всех, помимо поэтической жизни, есть и обычная, совершенно нормальная жизнь с болезнями, смертями, разочарованиями, со старостью тоже, кстати. Так что, с этой иллюзией я расстался. Понял, что поэт – он, в общем, невротик.

 

– У тебя образование химика...

 

– Я до сих пор помню очень многие вещи из химии. Я очень благодарен химфаку. Мне дали там великолепное образование. Химическое и человеческое. Там я познакомился с Петей Образцовым, с Яшей Малкиным.

 

– А сама химия? Она повлияла на тебя как-то?

 

– Конечно! Если ты почитаешь мои стихи внимательно, то увидишь, что там невероятно часто упоминаются разные химические элементы... Да! Причем, всякие экзотические. Вольфрам! Вот помню, если у меня февраль, то он в вольфрамовой короне. По-моему, никто вольфрам в стихах не употреблял. Или, там, таллий я, кажется, где-то упоминаю однажды. И много там всяких ссылочек на химию забавных.

 

– Был химиком, а стал поэтом… А ты выстраивал свою биографию? Или немножко со стороны смотрел, как она тебя куда-то ведет?

 

– Неправильно поставлен вопрос, Лиличка.

 

– Как правильно поставить?

 

– Поэты бывают склонны как бы романтизировать свою жизнь. Но если это делается нарочно, то никогда не работает. Что такое наша жизнь? Это постоянный выбор из возможностей. Вот, например, я живу за границей. Уехал за границу в тридцать два года. А почему я это сделал? Ну, в значительной степени благодаря тому, что мой папа был эмигрантом. То есть я с детства понял: вопрос страны проживания – это не то, что я к ней привязан. Как папа прожил всю свою жизнь вдали от родины, так и мама попробовала жить… То есть кому-то переехать из Казахстана в Россию – это просто сменить место жительства. Но для отца, видимо, это была эмиграция, потому что он был настоящим казахом.

Все зависит от времени. За границу, ну, такую настоящую заграницу, уехать было невозможно, правильно? Можно было внутри страны переезжать. Я не думаю, что перебраться из Хабаровска во Владивосток – это эмиграция. Это переезд. Как из одного штата в другой. А вот переезд из Пуэрто-Рико в Нью-Йорк, хотя это та же Америка, – это эмиграция.

 

– Мне кажется, что эмиграция в том виде, какой мы ее понимаем в России, эта эмиграция больше не существует. Люди просто переезжают из одной страны в другую, цели у всех, естественно, разные. Рыба ищет, где глубже? Хотя не все так просто, понимаю. Так вот, есть сегодня эмиграция?

 

– И да, и нет. Эпоха Фейсбука и открытых границ, конечно, навсегда покончила с идеей эмиграции в советском смысле, когда у тебя отбирали паспорт и ты прощался с родителями навсегда, как моя Лена. Правда, они потом приехали сюда, но все равно…

 

– Слава Богу.

 

– Да, слава Богу. В плане культурного пространства эта проблема, наверное, действительно резко снялась. Но в плане человеческом... Хм. В плане человеческом, я думаю, она осталась.

Я, когда уезжал 35 лет назад, был просвещенный мальчик для своих лет и воспитания, но, конечно, чудовищно глупый. Я был уверен, что приеду в Монреаль – и там все будет как в России, только язык другой. У меня появятся новые друзья и вообще всё, но ничего этого, конечно, не произошло. У меня практически сто процентов моих друзей – русские. Я с местными практически не общался, но я особый человек, есть люди, которые интегрировались. Не из-за высокомерия. Наоборот, я много комплексов испытываю до сих пор. Ну как тебе объяснить... Вот живет человек в сибирской деревне, уезжает в город, получает городскую прописку, допустим, приезжает в свою деревню каждый год. Он уехал из деревни или нет? Вроде бы нет. А с другой стороны, на самом деле – да. Для меня это большая проблема, я борюсь с ней с помощью Фейсбука.

 

– Какая проблема?

 

– Проблема оторванности. Потому что я, мягко говоря, не совсем согласен с тем, что происходит в России. Но, тем не менее, последние двадцать лет я бываю там, сначала за казенный счет, а потом и за свой, четыре раза в год. Это абсолютный минимум, чтобы поддерживать чувство нахождения там. Мне очень нравится, когда я прихожу на какой-нибудь вечер, а мне говорят: «О, Бахыт, что-то тебя давно не было видно!» Так что такая иллюзия все-таки есть. Ну ты же видишь, что я не изображаю из себя… как бы выразиться помягче… хрена с бугра.

 

Можно задать вопрос, некорректный с точки зрения западной культуры?

 

– Ой, плевать я хотел на эти условности. Что хочешь, то и спрашивай – в конце концов, мы ведь поэты.

 

– У Шоты Иаташвили есть стихотворение, в котором он говорит, что мы все находимся на одинаковом расстоянии от смерти, невзирая на возраст. Стихотворение длинное. Он использует интересные образы, метафоры, ну как Шота умеет…

 

– Да, очень симпатичный человек и хороший поэт, и наоборот – очень хороший человек и симпатичный поэт. Лишний раз сказать комплимент другу мне доставляет удовольствие.

 

– Но, как бы Шота это ни расписывал, человек, которому, скажем, за столько-то, все равно ближе к смерти, чем тот, кто молод. Ты боишься смерти?

 

– В общем, не очень. Ну, конечно, хотелось бы протянуть как можно дольше в хорошем здоровье. Страшнее смерть близких, чем своя. Как это написал Бродский, смерть – это то, что бывает с другими? Вокруг такая красота, стишки писать можно, девушки красивые ходят, цветочки вон в вазе стоят, а тут вдруг – бэмс! И ничего этого нету. Как-то противно. По-моему, это естественный ответ. Ну и потом, еще очень не хочется стариком быть.

 

– Ты старик?

 

Нет конечно! Мне как было тридцать два года, так и есть. Мой внутренний возраст остановился на тридцати двух.

 

– Что с тобой случилось в тридцать два года?

 

– Ну, во-первых, я уехал в тридцать два года. Но, я думаю, не в этом дело. Я так себя чувствую, у меня и друзья все себя так чувствуют. Вот наш любимый друг Андрюша Грицман. Слушай, ему же 70 лет. Тебе когда-нибудь придет это в голову? Мне – никогда. Это человек, из которого энергия бьет. У него энергия, он вечно страдает, он внутри вообще 18-летний.

 

– Ты состоялся как поэт, у тебя большая аудитория читателей. Мы тебя любим, чтим, и, действительно, большая радость общаться с тобой. А выполнил ли ты сверхзадачу, которую поставил перед собой, если ты вообще ее ставил?

 

Конечно нет. Та задача, которую я поставил себе в жизни, не состоит в том, чтобы получить премию «Поэт» или прославиться. Она гораздо сложнее. И сформулировать словами я, боюсь, не смогу. Я могу сформулировать ее только всем корпусом того, что я написал.

 

Хорошо. Ты сказал то, что хотел сказать?

 

Нет, нет. Еще во времена нашей блаженной юности, а юность у нас была блаженная и счастливая – это когда процветало «Московское время» и вокруг было столько замечательных поэтов и замечательных друзей, – в те еще годы Алексей Петрович Цветков написал одно из своих лучших стихотворений. Он написал, что если ты без отвращения перечитываешь то, что написал больше чем полгода назад, то грош тебе цена как поэту. И мне все еще кажется, что я не написал того, что должен был написать. Но процесс этот бесконечный.

 

– Ты, наверное, написал в 30, 40, 50 то, что хотел сказать в 30, 40, 50 лет. И не сказал того, что должен сказать через год.

 

– Это все верно, но ведь хочется сказать какую-то универсальную истину, вневозрастную. Но, во-первых, эта истина проста, как весенний лес, населенный живностью. То есть описать ее невозможно. Ее можно описать только методом последовательного приближения к ней, и то не подойдешь. Были люди, которым это удавалось. Допустим, Мандельштам, или Пушкин, или Баратынский. Вот им удалось описать истину в такой более или менее полноте. А уж насколько это удается нам, грешным, – я не знаю.

 

– Кто-то уподобил поэтов, пишущих после семидесяти, шарманке, имея в виду, что невозможно сказать что-то новое в столь почтенном возрасте. Это утверждение мне представляется нелепым. А ты как считаешь?

 

– Были в истории на удивление недолговечные поэты – Веневитинов, скажем, или тот же Лермонтов. Были поразительно долгоиграющие – Пастернак, например, или Заболоцкий – оба в зрелые года полностью перелопатили свою манеру. Полагаю, что общего закона в данном случае не существует. Межиров в свое время писал: «До тридцати почетно быть поэтом, и срам кромешный – после тридцати». Однако продолжал писать и, надо сказать, неплохо. А насчет шарманки – бывает. Всякий может исписаться и сам этого не заметить. Все под Богом ходим.

 

– Известно, что когда умирал Феллини, он сказал: «Господи, как бы мне хотелось хотя бы раз еще влюбиться!»

 

Это ты хочешь спросить – влюбляюсь ли я? Ты знаешь, в последние годы – что-то нет. Я просто счастливо женат. А поскольку это я официально женат в четвертый, а на самом деле в пятый раз, как-то мне на старости лет очень повезло с Ленкой. Я другими вещами занимаюсь сейчас в жизни.

 

– В последние годы стала звучать фраза про кризис литературного производства. Мы навязываем себя миру, то есть авторы навязывают себя читателю. И потом, надо обладать изрядной наглостью, уверенностью и самоуверенностью, чтобы писать после… тут должны следовать имена, любые.

 

– Это все искусственная проблема. Поскольку писать стихи есть призвание, которое ты обязан осуществлять, независимо от того, что ты имеешь, включая читательское признание. Тут вопрос снимается сам. Другое дело, ты говоришь – как можно писать после Мандельштама или Пушкина, другие еще говорят – как можно писать стихи после Освенцима. Можно. Это все пошлость. Как сказал тот же Мандельштам: «Не сравнивай, живущий не сравним». Вот, допустим, я разговариваю со своим хорошим другом, великим поэтом. У меня великих поэтов предостаточно в друзьях, слава богу. И он мне говорит: «Вот зачем ты поощряешь Н.? Ведь он посредственный поэт». А я говорю своему другу – я заимствовал у Дмитрия Александровича Пригова эту мысль, на самом деле, – если уподобить сообщество поэтов армии, в армии нужен один главнокомандующий, десяток генералов и несметное количество полковников, майоров, рядовых… У меня критерий только один: вот если бы я был секретарем Союза писателей, взял бы этого поэта в Союз писателей? Взял бы. Нравятся ли мне его стихи? Нет. Почему бы я взял его в СП? Потому что это профессиональные добротные стихи, которые, несомненно, найдут своего читателя. 500 экземпляров уж точно распродастся. Теперь берем выше, я – редактор «толстого» журнала, приносят мне стихи, они мне не нравятся, буду ли я их печатать? Буду. Потому что это стихи на уровне полковника. А ниже мы не берем. Это не маршал и не генерал. Но, тем не менее, это добротный полковник. И почему отказывать ему в публикации, если кому-то эти стихи очень понравятся? Так что не надо обращать на это слишком большое внимание. И не надо забывать, что, когда был последний вечер Мандельштама, если не ошибаюсь, в 32-м году, он читал стихи об Армении и прочие, что составило, собственно, золотой фонд русской литературы, и не только XX века, а вообще, – пришло 30 человек. И половина из них были «титушки».

 

– Кто это – «титушки»?

 

– «Титушки» – это термин с Майдана. Наемные люди, которые за гонорар приходят и провоцируют. Комсомольцы. И они все время перебивали Осипа Эмильевича и говорили: «Что вы там читаете эту чушь! Мы хотим Безыменского и Жарова послушать». Поучительная история. Никто не знает, как это все кончится. Был, например, такой поэт Александр Величанский, был такой поэт Аркадий Пахомов, они уже оба ушли от нас. Великолепно работали, первого ряда поэты, на уровне генералов, я бы сказал. И о них все забыли. Но я думаю – на время. Вот, Леонид Аранзон, трагически погибший, читаю его стихи и восторгаюсь. А 50 лет уже после смерти прошло. Так что справедливость есть.

И еще. Я не скажу ничего оригинального, но я чрезвычайно нежно отношусь к графоманам. Вот к этому миллиону человек, которые сейчас подписаны на стихиу. Потому что лучше писать стихи, какие угодно плохие, чем пить водку, бить жену и воевать добровольцем в армии освобождения сами знаете чего. Это лучше. Как это там? «Не расстреливал несчастных по темницам».

 

– Формулируя вопрос, я начинаю понимать, что многое, о чем хочется тебя спросить, предполагает очевидные ответы. Тем не менее, будучи ярким человеком и поэтом, ты мыслишь, естественно, свободно и нетривиально. Потому смело задам простой вопрос: ты сможешь нас удивить? Поэт Кенжеев способен измениться настолько, чтобы мы зацокали языком: ай да Бахыт...

 

– А кто его знает, Лиличка. Все в руке Божьей. Спасибо за комплименты, конечно, но в стихотворчестве не бывает гарантий. В любой момент могут прекратиться эти упражнения, или, что еще хуже, продолжаться по инерции, на отработанном материале, без откровений. И (по секрету) даже нет рецептов для того, чтобы избежать этой участи. В юности было понятно: надо жить интересно, то есть романтично, то есть регулярно ломать судьбу всеми доступными способами. В зрелом возрасте большинство этих способов начинает казаться смешными. Так что – поживем, увидим (тут вставить смайлик).

 

– Я завидую тому, как нежно и пластично ты обращаешься с формой. В рамках одного стихотворения могут перетекать друг в друга верлибр, силлаботоника и белый стих. Характеризуя творчество художника (я беру широко), всегда есть соблазн сравнить его с другим видом искусства. Например, Андрей Грицман, говоря языком живописи, кладет широкие мазки. Для меня он в чем-то сродни Фешину в живописи. А с кем из художников ты мог бы ассоциировать себя?

 

– Хороший вопрос. Но ответ я дам нехороший: ни с кем. С пейзажами у меня в стихах плоховато, с деталями тоже. Но если есть некое тайное знание, которое возможно выразить исключительно на языке искусства, то достаточно назвать своих любимых художников. Брейгель, Эль Греко, Анри Руссо. Ван-Гог. Из русских – Петров-Водкин, Бакст, Филонов. Шагал. У каждого свое тайное знание, но чем-то оно мне близко.

 

– Что происходит с верлибрами в России? Почему им как форме поэтического высказывания отказывают в признании? Десять лет назад я обратилась к жанру верлибра, почувствовав, что традиционный стих исчерпал себя. В моем случае, естественно. И столкнулась со скептицизмом и недоверием отдельных людей ко мне как к автору верлибров. Свою последнюю книгу стихов я декларативно назвала «Верлибры». Спасибо тебе за добрые слова, сказанные на моем вечере верлибров в Нью-Йорке… Обратил ли ты внимание на то, что в Сети, а именно в Фэйсбуке, даже самые ярые апологеты русского классического стиха стали выкладывать в последнее время тексты, написанные верлибром? Может, одно из мэйнстримных направлений будущего русской поэзии – верлибр, хотя, если честно, в этом я сомневаюсь?

 

– Наша силлаботоническая система стихосложения, как известно, сложилась сравнительно недавно, всего лет 250 назад. Мы не удивляемся ни былине, ни райку, ни дольнику. Так что – ничто не вечно под луной. С верлибром, однако, чуть сложнее. Традиционная поэзия, в том виде, в каком мы к ней привыкли, держится на условностях размера и рифмы – это как бы опознавательные знаки поэтического языка. Если их убрать, потребуются другие условности – скажем, усложненные образы, тонкая звукопись, особая (предельная) глубина мысли или чувства. Пока этому не научатся – верлибр будет оставаться на обочине. А произойдет ли это – судить не мне.

 

– Есть ли будущее у поэзии в том виде, в котором она существует? Кто-то говорит о конечности поэзии как искусства. То есть об исчерпанности ее возможностей. Может, через некоторое время она присоседится к другому искусству и станет прикладной вещью? В Японии литературный конкурс выиграл компьютер, создавший стихотворение, которое жюри сочло лучшим. И как будет выглядеть наше поэтические время – я предлагаю просто рассуждать – через хотя бы четверть века?

 

– Что до японского компьютера – не стал бы торопиться с выводами. Кто-то ведь написал для него программу, которая умеет настрочить среднестатистическое хокку на основе классики. Не думаю, однако, что этот продукт способен удивить – разве что выиграть на конкурсе японских графоманов, которых там, думаю, не меньше, чем на Руси.

А вообще говоря, есть немало вещей, как бы ненужных человечеству, или нужных в упрощенном, прикладном виде. Астрология в народе куда популярнее астрономии, попса (тоже содержащая элемент поэзии в виде текстовок к нехитрым, но зажигательным песням) – имеет гораздо более широкое хождение, чем творчество Баратынского или Вагинова. Труды Фоменко выпускаются заметно более высокими тиражами, чем работы профессиональных историков. Что будет с поэзией в ее нынешнем виде – понятия не имею. С другой стороны, находятся же идиоты (вроде твоего покорного слуги), у которых на полках стоят многочисленные издания классиков, которым давно пора бы устареть, – и я не один такой. В общем, ты царь. Живи один. Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум… и так далее, причем обязательно – «не требуя наград за подвиг благородный».

 

Беседовала Лилия Газизова

 

 

 

Бахыт Кенжеев

 

*   *   *

Ну, обухом вдарят по темени.

Ну, сдавят любовной тоской.

Так много пространства и времени

Шумит за моею спиной,

 

там, где моя юная крестница,

пока я еще не воскрес,

иаковской буковой лестницей

взбегала до самых небес,

 

а нынче все ноет да ленится.

Ответь мне, ученый народ,

куда она, бедная, денется,

когда меня бог приберет?

 

Снег валит. Сокровища копятся.

Не в ту же ли, друг, пустоту

ворона летит, не торопится,

с ворованным сыром во рту?

 

Над странноприимною бездною,

не то чтоб совсем налегке,

кружится, кружится, болезная,

с колечком на левой руке.

 

 

*   *   *

Вакханки гудят с душегубами.

Карась отдыхает в пруду.

Сантехники возятся с трубами.

А я просветления жду.

 

Имел я все признаки гения,

и физику знал, и письмо,

поэтому и вдохновение

ко мне приходило само –

 

как вепрь из небесного логова,

как стопочка водки живой,

само, как запрос из налоговой,

как облако над головой.

 

Зачем же душа моя ленится,

мобила звонит невпопад,

любовница стала изменница,

суставы ночные скрипят?

 

Допью вот – и выражусь попросту:

другим подниматься пора

кастратам, поющим о Господе

в соборе святого Петра.

 

 

*   *   *

Все-таки поживем еще – суетно, ветрено, кое-как.

Воображаемая гербовая бумага

пахнет вечностью. Чаша моя в руках

постепенно пустеет. Что, бедолага,

 

получил отсрочку? Радуешься? Звезда

романтическая сияет. Шумит шелками прекрасная дама.

А вообще-то мир стал безумен и безнадежен, да,

словно строка из позднего Мандельштама.

 

Вечереет. Верховный врач, завершая дневной обход,

смотрит на стаю грачей в окне, моет руки, хмурится и томится,

понимая, что этот прелюбодейный, лукавый род

слишком рано выписывать из больницы.

 

 

*   *   *

Принять на грудь, огурчиком заесть.

Итоги подводить? Себе дороже.

Простить простила, но не извинила.

А кто она и что она – Бог весть.

 

Издевка? Матрица? Полынный мед?

А может быть, шагреневая кожа –

поддельная, из полихлорвинила,

с пупырышками? Кто ее поймет.

 

 

*   *   *

Старик глядит обиженно и кротко,

он всякие усвоил антраша,

но с каждым новым шагом, как подметка,

изнашивается душа,

 

и не по силам ей, рабыне асек

и соцсетей, где бодр угрюмства друг,

скрещенья ног, как выразился классик,

сплетенья рук.

 

Ну что, мои бесценные, простите?

Как сообщает грозный ТАСС,

сапожник запил, кожа в дефиците,

кругом сплошной атас,

 

и девы постаревшие вживую

приходят в храм, торжественный такой,

пятирублевую поставить восковую

свечу за упокой.

 

 

 

Версия для печати