Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Интерпоэзия 2016, 4

Вокруг большого яблока

О книге «Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре»

 

Дмитрий Бобышев родился в 1936 году в Мариуполе. Окончил Ленинградский технологический институт. Первые публикации – в самиздатском журнале «Синтаксис», журнале «Юность» и ленинградских альманахах. Входил в знаменитую группу ленинградских поэтов, близких к Анне Ахматовой. В 1979 году эмигрировал в США. Профессор факультета славистики Иллинойского университета. Автор нескольких книг стихов. Живет в городе Шампейн-Урбана (Иллинойс).

 

 

Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре. Сост. Яков Клоц. – М.: НЛО, 2016.

«Большое видится на расстояньи», – справедливо заметил Сергей Есенин. И действительно, оказавшись лицом к лицу с Нью-Йорком, он этого лица не увидал, иначе не обозвал бы великий город «железным Миргородом». Ну что поделать, он ведь был временами сильно подвержен влияниям и ехал в Америку, заведомо влюбленный в другое – причем не столько в Айседору, сколько в Троцкого («мне нравится гений этого человека») и, увы, «в коммунистическое строительство». Однако встреча с динамикой и величием столицы Мира, города-Мира, перевернула его представления:

 

Мать честная! До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке! Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов. Рассказать ее будет ничтожно.

 

Спор наших двух лирических гигантов о Нью-Йорке так и не разрешился. С тех пор многие пытались «рассказать» эту поэму, прибывая сюда вместе с волнами русских пришельцев, разбившимися о пирсы Нью-йоркской гавани. Это уже были не именитые гастролеры, а тертые жизнью беженцы, среди которых попадались и талантливые – пусть не такие звонкие, но весьма наблюдательные литераторы. Я имею в виду ту смесь Первой и Второй волн, из которой состояла послевоенная эмиграция, к 50-м годам добравшаяся до Америки и тут же основавшая свои газеты, альманахи, журналы и даже книгоиздательства. Естественно, что сам город Нью-Йорк, где многие из них осели, то и дело будоражил писательское воображение. Кроме того, ведь сюда наезжали и советские поэтические «агенты влияния» 60-х, на свой лад воспевшие Город контрастов. Так что заявить, как это сделал Петр Вайль, о том, что «Нью-Йорка в русской литературе нет», было неправомочно даже в 70-е годы, а уж потом... Да, не всем давалась эта тема, избыток новизны затоплял сознание новичка, не хватало среды для обмена впечатлениями и живого общения... Но когда нахлынула Третья волна и следующая за ней пост-перестроечная миграция, то литературная толкучка вокруг и около Нью-Йорка стала заметна и чуть ли не конкурентна московской или петербургской, или любой другой российской писательской тусовке. Воображаемая или нет, появилась «Гудзонская нота» в поэзии – в качестве исторической параллели или даже вызова знаменитой «Парижской ноте».

Мне и самому пришлось начинать новую жизнь в Нью-Йорке. Почти год я провел за освоением «американских наук» и до сих пор с интересом слежу, как проходит адаптация у моих соотечественников, особенно у литераторов, которых считаю наиболее чуткими, ранимыми и восприимчивыми из всех человеческих существ. Как смогли они прижиться в этом несусветном городе (и вообще в Америке), если некоторые поэты и поэтессы вообще нигде не чувствуют себя дома? Как они решились на такой безоглядный шаг? Каким они увидели Новый Свет, прежде чем с размаху врезались в него? И каким запомнился Старый в момент прощания «навсегда»? Читая стихи наших эмигрантов всех волн о том, как они обустраивались на месте, можно заглянуть в их смятенные души и домыслить многое... Выводы и догадки я изложил в статье «Новый дом русских поэтов» (Интерпоэзия, № 3, 2015), но она, конечно, не исчерпывала эту для всех непростую, а для некоторых эмигрантов болезненную тему, поскольку я имел дело не с поэтами, а со стихами.

И тут, словно бы в ответ на все давние вопросы и в подтверждение догадок, вышла целая книга интервью русских поэтов, живущих или какое-то время поживших в Нью-Йорке, которая так и называется: «Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре». Этот пестрый букет или даже сноп впечатлений от самых разных индивидуальностей, которых в течение двух-трех лет опросил молодой славист Яков Клоц, связывает общая тема – сам Город Городов в его многообразии и единстве. Шестнадцать участников плюс составитель с его вступительной статьей дают каждый свое и все же во многом сходное с другими переживание Нью-Йорка: с одной стороны, как легенды и мечты, а с другой – как ошарашивающей реальности. Привлекательно в этой книге то, что помимо стихотворений, предваряющих каждое интервью, в ней звучит прямая речь поэтов, которые попутно рассказывают о перипетиях своей судьбы, направившей их на стезю стихотворца и затем, а во многих случаях потому – приведшей к эмиграции. Рассказывают они горячо, искренне, и в этом несомненная заслуга интервьюера, «разговорившего» собеседников, подобравшего ключ к каждому.

Сам Яков Клоц, задавая тему опроса, рассматривает Город с лингвистических позиций, как городской текст, передающий некое сообщение – не только своим гражданам, но и новоприбывшим, что заключает в себе, помимо философской, еще и довольно реальную проблему. Свои могут этот текст не читать, он им и так знаком, они сами являются человеческими знаками, буквами громадного послания. А вот для пришельцев и чужаков неслыханность его усугубляется иноязычием. И в самом деле, на каком языке город утверждает и шлет свою весть? На английском? Или чохом на всех человеческих, чьи носители его населяют? Один из участников сборника заявил, что если такой мегаязык существует, то он пишется разом на многих алфавитах из-за мультикультурности города. Попробуйте-ка это послание прочитать и осмыслить, не говоря уже о том, чтобы на него ответить!

Не каждый из опрошенных смог принять этот вызов. Например, Бахыт Кенжеев признался, что он «оказался более или менее не способен к ассимиляции» и понял, что в эмиграции его «задача не учиться новому, а сохранить свое и развивать его изнутри». Что ж, это вполне почтенная оборонительная позиция, если сослаться еще и на Андрея Синявского, который, живя в Париже, «не выучил ни слова по-французски и не мог объясняться даже в булочной». Но и в Нью-Йорке мне случилось встретиться с подобным отношением к английскому языку – мол, зачем обременять себя? – жена и так печет отличный русский хлеб... Но поэт живет языком и в языке, он не может примириться с собственным косноязычием, даже на английском, который Кенжеев «знал и даже работал переводчиком в Москве». А в Америке выяснилось другое: «...Я думал, что его знаю, но реальность оказалась гораздо сложнее». Его слова до изумления точно совпадают с анекдотом на эмигрантскую тему: «Мы, конечно, знали, что в Нью-Йорке говорят по-английски, но не до такой же степени!»

По мнению Кенжеева, в значительно большей степени освоил язык его собрат по перу: «У Цветкова другой подход – он, во всяком случае, читает литературные новинки по-английски и даже пишет иногда на этом языке. Но по-русски у него все равно получается лучше».

«Как и у Бродского?»подхватывает новую тему интервьюер и получает ответ, (относящийся также к почти родному французскому у Пушкина и Тютчева): «Стихи на нем выходили средненькие». Сам Алексей Цветков нисколько не возражает на этот счет:

 

Английский для меня – в основном язык потребления. Когда надо что-то написать по-английски, то я пишу. А так очень редко, и сейчас даже реже, чем раньше, потому что раньше у меня были иллюзии.

 

Сходным образом Цветков оценивает английские стихи и автопереводы Бродского:

 

Они хуже, чем русские... Но Бродский просто вошел к зверю в клетку и стал этому зверю навязывать свои правила... К сожалению, это сильно подкосило его репутацию, что общеизвестно. Причем в Англии об этом говорят гораздо откровеннее, чем здесь, потому что в Америке у него много друзей, которые делали ему поблажку.

 

Можно добавить, что они сделали ему не только «поблажку», но создали сияющий ореол культа, исключающий любую критику и сомнения. А между тем есть в этом безоглядном, беспощадном прославлении спорные моменты, и Яков Клоц, надо отдать ему должное, их не скрывает. Почти всем собеседникам он задает тот же вопрос:

 

Что вы думаете про мысль Бродского о том, что о Нью-Йорке невозможно писать стихи, потому что этот город не поддается внутреннему ритму поэта?

 

Вопрос вызвал некоторое смятение в рядах наиболее трепетных... «Вообще вся Америка для меня в то время ассоциировалась с Бродским. И если я вообще когда-нибудь собиралась в Америку, то исключительно ради того, чтобы встретиться с ним. В 96-м году у меня было такое чувство, что Америка опустела». Это говорит Полина Барскова, признающая правомерность вопроса и все-таки оправдывающая своего кумира тем, что он воспитан на классицизме и не мог настроить свою ритмическую машину на музыку Нью-Йорка. В этом же убеждена и Ирина Машинская: «На одну гармонию нельзя наложить другую. Нельзя взять платье от Armani и начать его перекраивать. Это платье уже состоялось...»

Что же нам делать, ежели «нельзя»? Так и ходить всем в советском рубище? Нет, мне по душе пришелся простой и трезвый ответ Веры Павловой: «Обо всем можно писать. Бродский слишком категоричен. Я не очень понимаю, что он имел в виду. Ему следовало бы сказать: “Мне не удалось написать стихов о Нью-Йорке”. Это было бы честнее».

Проблема не нова, и обсуждения на эту тему уже давно подытожила Лиля Панн в «Литературном дневнике» за август 2002 года в статье «Формула Бобышева-Бродского. Летние размышления о нью-йоркской теме в русской поэзии». Такое сближение имен, наверное, покажется необычным для читателей. Видимо, оно смутило и редактора «Нового мира», перепечатавшего статью в № 10 за 2003 год, изменив название на «Аритмия пространства». Процитирую лишь вывод из нее:

 

Бобышев дал свой психофизический портрет Нью-Йорка. Его формула-плакат – «КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО», приложимая к эстетике нью-йоркского пейзажа, отвечает на вопрос, почему чисто телесный Нью-Йорк не вписывается в стихи. Если горизонталь формулы Бобышева сложить с вертикальной метафорой Бродского – «на попа поставленное царство» (море по колено для Супермена, пиши он стихи), то получим формулу нью-йоркского пейзажа во всем объеме: КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО + НА ПОПА ПОСТАВЛЕННОЕ ЦАРСТВО.

 

Как поэты восприняли этот пейзаж, увидев его впервые, – об этом рассказывают почти все участники сборника, многие – в депрессивных тонах, но все помнят точную дату приезда.

 

И вот мы стоим ночью на чьем-то газоне... Где-то рядом океан, 19 сентября, тепло, светает. Ждем. Телефонов нет, да и куда звонить? Вдруг появляется женщина огромной толщины, в страшном каком-то халате-салопе, без лифчика, с чудовищным в такую рань макияжем – ну явно содержательница заведения... Приводит нас в гостиницу: везде ярко-красный бархат, и почему-то нет замков на дверях. И снова все выключено – ни воды, ни электричества...

 

Таким предстал великий город перед Мариной Тёмкиной. В подобных же красках описывает этот знаменательный в его жизни день Алексей Цветков:

 

...Я прилетел 8 февраля 76-го года... В то время Нью-Йорк был очень неблагополучным: всюду стояли проститутки, разные заведения, и так далее. Это был сильный удар по психике. Помню, что прилетели мы ночью. Была зима. Громадные дома. Отовсюду бьет пар. Все вокруг совершенно, так сказать, непонятно. И ни копейки денег.

 

Валентина Синкевич прибыла в Новый Свет морем из разгромленной Германии, намного раньше остальных участников сборника, вместе с послевоенной волной эмиграции, но и она запомнила тот знаменательный день в деталях:

 

Мы приплыли в Нью-Йорк 13 мая 1950 года. Здорово штормило. С ребенком на руках это было ужасно... Когда мы подплывали к Нью-Йорку, то он на меня произвел очень нехорошее впечатление, потому что издали это было похоже на руины. Небоскребы неодинаковые, один торчит тут, другой там, и поэтому весь этот вид напоминал разбитый немецкий город.

 

Многие новоприезжие были шокированы видом околиц и околотков широко раскинутого города, и я сам, помнится, с недоумением разглядывал ржавые пожарные лестницы на фасадах, водонапорные баки на крышах и граффити на стенах, но тут же отметил для себя целесообразность одного, экономичность второго и бесполезность борьбы с «народным творчеством» как оправдание третьего. А в сборнике я нахожу, что, например, Владимир Гандельсман шагнул дальше и для этой захватанности и неказистости Нового Света нашел оправдание эстетическое:

 

Некоторые места Нью-Йорка так уродливы, что количество этого уродства переходит в качество красоты, что ли. Это какая-то победа над уродством, которое себя не скрывает, – и, возможно, в этом разгадка столь странной победы. Это есть не только в урбанистическом пейзаже, но и в людях. Они не прячут своих изъянов.

 

Парадоксальное, но, на мой взгляд, очень верное наблюдение. Увидеть красоту в чем-то прекрасном – небольшая хитрость, а вот открыть небесное в самом земном и неказистом – это дело поэта. В дальнейшем Гандельсман воспел даже Бронкс, который на моей памяти остался довольно страшным местом, а он лирически освоил, вжился в него.

Но нельзя же при всем при том не увидеть бешеную, восхитительную красоту настоящего Нью-Йорка!

В этом смысле меня как-то даже растрогало признание Елены Сунцовой, еще одной участницы сборника, о которой я прежде мало что слышал, а Клоц, к сожалению, не дал в книге никаких биографических сведений. Но и так понятно, что Сунцовой не приходилось, как многим, как почти всем, взбивать лапками эмигрантскую сметану, чтоб выбраться на поверхность. Судьба благоволила ей поселиться, как говорит о себе то в третьем лице, то в первом «сама Лена, которая живет у парка Карла Шурца, в 20 минутах ходьбы от Центрального парка, куда ведет чистая и ухоженная 91-я улица. Конечно, здесь всюду цветут сады! Приехав в Нью-Йорк, я не должна была устраиваться на работу... Нью-Йорк добрый и нежный... И даже если мне завтра дадут здесь по роже, я все равно не перестану говорить, какой уютный Нью-Йорк».

Увы, настал час, и самому Городу, а с ним и всем горожанам катастрофически «дал по роже» Мухаммед Атта со своими арабскими головорезами. Это случилось на глазах у всего мира 11 сентября 2001 года. Но Сунцова наблюдала трагедию как сногсшибательное шоу по телевизору в кафе на Литейном проспекте, будучи еще в Петербурге, а для тех, кто жил тогда в Нью-Йорке или как-то связывал себя с ним, эта зубодробительная пощечина пришлась по собственному лицу.

Катя Капович вспоминает о чудовищном акте почти по-детски, но с мужественным выводом:

 

Нью-Йорк для меня был замком, совершенно неуязвимым местом... Когда вдруг понимаешь, что твои родители не вечные и не всемогущие, то, наверное, очень пугаешься, разочаровываешься в них. В тот день для меня упал весь Нью-Йорк, а не только два здания. Упал сразу весь, обвалился. Но дух – поднялся... Появился «небесный Нью-Йорк».

 

У Ирины Машинской в тот день пробудилось небывалое материнское чувство к Городу:

 

Было ощущение, как будто подбираешь замученного котенка и еще больше его любишь оттого, что он такой раненый. К Нью-Йорку у людей возникло чувство как к больному ребенку. Оно возникло и у меня. И второе – такая коллективная отвага, им назло: что мы все равно не сдадимся, не изменим нашего образа жизни и так далее.

 

Томас Венцлова, литовский поэт и диссидент, хотя и не любит этот Город, но тоже отозвался сочувственно:

 

Нью-Йорк я не любил и не люблю, но добавилась жалость, как к живому существу – искалеченному, кастрированному, если угодно.

 

Ну конечно же не угодно, но в этом замечании кроется какая-то стыдная правда. Злодеи верно рассчитали и ударили в символическую точку, тайное средоточие гордости этого города. Однако еще большая правда заключается в том, что русские эмигранты, до того – замкнутая в себе ячея, вдруг как-то эмоционально соединились, солидаризировались с окружающим обществом и осознали себя американцами.

Есть и другие сквозные темы, которые проходят через все интервью. Это разговор о мифологии таинственного при всей его открытости Города, а также сопоставление его с двумя русскими столицами – Петербургом и Москвой. Но при том во всех интервью странно отсутствует, казалось бы, неизбежная и неизбывная для эмиграции тема – ностальгия. Может быть, это переживание, если оно кого-то и мучает, слишком интимно для обнародования? А ведь здесь собраны лирические поэты, которые в стихах порой распахиваются напролет, и я такие стихи у них знаю... Но хороши, впрочем, вопросы частные, относящиеся к особенностям биографии или мироощущения каждого из участников – они оживляют беседу, дают повод для острых высказываний, парадоксов, чем всегда богаты творческие личности.

На мой взгляд, имеется в сборнике некоторая избыточность: она относится к беспрестанному поминанию Бродского, словно Священного Писания. Это, в конце концов, вступает в противоречие с главной темой – ведь как раз о Нью-Йорке в его писаниях мало что можно почерпнуть.

С другой стороны, есть и существенный недобор, он относится к составу участников. Меня шокировало отсутствие такой яркой фигуры русского Нью-Йорка, как поэт и редактор журнала «Интерпоэзия» Андрей Грицман. Он душа многих литературных начинаний, автор стихов и эссе как раз на объявленную тему. Мне кажется, надо было особо постараться, чтобы его проснобировать в такого рода издании. Для подтверждения моего упрека составителю, но и для похвалы его тематическому выбору и в остальном прекрасно проделанной работе я под конец моих заметок дам слово Грицману:

 

…Но дом образовался в конце концов и здесь, в Америке, и, подобно стране под названием «Москва», мы обрели новую страну – «Нью-Йорк», где тоже «каждый камень знает»… В двух километрах от места, где я сейчас пишу эти строки, покоится прах моей матери – в зеленом холме американского кладбища, больше похожего на ухоженный парк, в отличие от старых российских кладбищ… Когда-то я писал, что получаешь право на землю, когда в нее ложатся твои близкие… В Нью-Йорке возникает чувство, что ты на месте, дома, все открыто – и выход в Атлантику, а там и в Средиземноморье… Нью-Йорк – город перемещенных лиц, портовый город, пересадка, большой вокзал, с которого мы почему-то не поехали дальше, а остались, достали жареную курицу, выстроились в очередь за кипятком, – вот это и стало домом.

 

 

Версия для печати