Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Интерпоэзия 2014, 3

Документ без названия

 

 

Алексей Цветков

* * *
в просторной стране где совсем ни кола ни двора
так остро спросонок в мороз чем медлительней летом
когда за костром от росы коченеет кора
а сердце очерчено лугом и сплюснуто лесом
мы жили уже или живы тогда но не те
чьи лучшие лица повержены в гибкую воду
прозрачны заре или в хвойной светясь темноте
по локти в чернике что птиц отпускали на волю
мне пробило двадцать покуда умолк календарь
простясь с отраженьем навек обнимали друг друга
отведать награда которому мир повидал
одними губами где небо на ощупь упруго
пространство светло без вреда если время не труд
кто прибыл вперед за меня сочиняющий тут

там лето не дрогнет и сосны резные тверды
все в звездах насквозь по краям радиально ложатся
когда я навстречу лицом из кромешной воды
в которой привычно что некому мной отражаться
костром возведен симметричный порядок теней
им нет соответствий где воздух осмысленный в нише
им каждые сумерки каждое небо темней
в чернике лиловые зори но сосны все выше
откуда плывут возвратившихся птиц голоса
молчания легче как в музыке промах короткий
как млечная по небу вся эта жизнь полоса
и вся эта смерть продолженье где этот который
все пишет обратно все дышит на доску стола
но пауза только раз воздух не держит слова

 

* * *
потечет чуть попятишься свойство зимы и поземки
вроде миру по святцам черед а не вечно война
ночью жадный шиповник гурьбой из оврага в поселки
обитать в синеве раз уж не было нас ни хрена

не резон просыпаться чтоб явью кошмары шныряли
криво в центре управа там страха центнер на цепи
вот бы жили поди изловчись внутривенно с шипами
и не жили так больно какие там в жопу цветы

ловко всех извело кроме многих мышей для проформы
это кто золотой из зенита набычило глаз
одобрять пустыри городов там шиповник проворный
быть намерен и вширь распустился расти вместо нас

звезды бережным брайлем но способа нет для курсива
руки к горлу плашмя чтобы гнев так не бил из глубин
поселиться где названо может быть тоже россия
но другая совсем я свою никогда не любил

соберемся кричать из больших ареалов широтных
лучше прежде родиться чем в ящике марш на покой
как бы всем оказалась планета счастливых животных
лишь бы существовать если можно пожить на такой

век нам необитаемо в каждой похожей россии
очутиться нигде от зловещих попыток луны
но не в этой где тернии пышно а небо вполсилы
там нас не было не было нас это были не мы

 

Алексей Макушинский

ПОРТАЛ ЭЙХШТЕТТСКОГО СОБОРА

                             Sehr viele Weite ist gemeint damit.
                                                          R. M. Rilke

Посмотрим на эти лица, встающие друг над другом –
мы же и видим сперва лишь лица, затем
видим бороды, затем уже все остальное,

жезлы, тиары, раскрытые книги – посмотрим
на эти удивленные лица, принимающие свое удивление,
как должное, уверенные, что все это правильно,

и то, где они оказались, и то, что они удивляются.
(Мы удивляемся тоже, глядя на них, мы хотели бы
так уметь удивляться.) Они восстают и восходят,

сходясь в вышине, над высокой, но, по сравненью
с той вышиной, где они сходятся, низкою дверью,
ведущей в собор. Они сразу все уже здесь. И у них

много времени. Время разрушает их, разумеется.
Машины на площади обдают их, хрипя, выхлопными
газами. Они уже забраны сеткой, еле видимой, все-таки

сеткой. Но времени у них по-прежнему много,
так же много, как было у меня пятилетнего, так же
много, как у вот этой, над урной с только что выброшенной

оберткою от мороженого кружащейся, бесконечно, осы.
Они всегда удивляются, улыбаются, всегда, удивляясь,
всегда уверенные, что все это правильно, эта площадь,

и эти машины, и этот очерк холмов за собором,
и тот, кто стоит и смотрит на них, задрав голову,
тоже. И ничего не надо бояться.

(Я прохожу мимо них почти каждый день,
по дороге в университет и обратно.
Я все-таки иногда забываю посмотреть на них, проходя.)

 

Ирина Евса

* * *
Ночь стерла бальзамин и виноград,
как будто их и не было в природе.
И черный двор – почти уже квадрат
Малевича иль что-то в этом роде.

А в нем завис, пуская пузыри
во глубине волнисто-потаенной,
дом, словно рыба с кем-нибудь внутри:
с живым Ионой и женой евонной.

…Открыв окно, он курит, едкий дым
в целебный воздух юга выпуская.
И красный Марс колеблется над ним,
поеживаясь, как звезда морская.

Иониху знобит. Но, вместе с тем,
от жарких дум влажна ее подушка,
поскольку в нем, как фосфор в темноте,
просвечивает тайная подружка.

И хочется сказать ему: «Насквозь
я вижу вас!» Но, смахивая что-то,
она бурчит привычное: «Набрось
на плечи куртку и запри ворота».

И это бормотание – как чек,
что выписан пожизненно обоим.
Уже непотопляем их ковчег
с бесчисленным количеством пробоин,

с жуком, бесцельно бьющимся в стекло,
с наплывами из Ветхого Завета…
Он не уйдет, поскольку с ней тепло
и, как сказал поэт, не надо света.

 

Александр Правиков

* * *
Отравлен хлеб, и воздух тоже
И второпях зовут отца.
А время, время – как из кожи,
Из рук выёживается.

Держу обеими руками.
Но что зависит от меня?
И ночь колотит кулаками
В стекло слабеющего дня,

И, как опричники, по дому
Разгуливают сквозняки.
Скажи кому-нибудь другому,
Что мы не очень далеки
От...

Кому хочешь ври, что вырос,
А перед зеркалом молчи.
Больной, вы не больной, а вирус,
И вас бессмысленно лечить.

Родиться заново? Да где ж ты
Слонялась, бедная душа?
Но я зову поверх надежды,
Как дети, в избу прибежа...

 

* * *
Просачивается в живых
Предзимняя сомовья cнулость.
Еще бы – ржавчина листвы
И плоти воздуха коснулась.

Створоживаются слова,
Едва успев покинуть губы.
Простые, вылетев едва,
Становятся темны и грубы,

До Е-4 не дойдя.
И время тащится устало.
Для пущей радости дождя
(а вот и он) тут не хватало.

За что же нам такая осень,
Такая о, такая синь…
Куда идти с таким вопросом?
Прямой ответ невыносим.

 

Евгений Сухарев

ГОЛЕМ

Мы сидим с тобой за столом одним,
Голем, глиняный истукан,
И витает над нами табачный дым,
И разбитый блестит стакан.

Голова твоя – словно мокрый ком,
Тяжела, слепа, нежива,
И, давясь безмысленным языком,
Ты слюнные мычишь слова.

По крахмальной скатерти, с краснотой,
От моей до твоей беды,
Между этой мовой и речью той
Родовые ведут следы.

Что-то наш хозяин на яства скуп –
Спирт, табак и десяток мух.
И одно мычанье слетает с губ,
Выбирая одно из двух.

Мы сидим с тобой за одним столом,
Чада мякоти земляной,
И друг друга пробуем на излом,
И голодной плюем слюной.

И в глазах, мутнея, плывет кабак,
И блатная плывет попса,
И забыть ее не дают никак
На двоих одни небеса.

 

Вадим Муратханов

ПАМЯТИ ШИШКИНА

1.

В разлуке все равны издалека,
на расстоянье вытянутой мысли.
Под Рождество колеблется рука
к невозвращенцам тень твою причислить.
Что изменилось, если не забыт
твой голос, если Интернет хранит
твои составленные неумело
по-детски однострочные имейлы?

 

2.

Осталась мелочь. Минут сорок дней –
не затворяя за собою двери,
войдет в квартиру пыльную Андрей,
найдет в шкафу рецепт «Кровавой Мэри»,
записки, снимки. Факультетский хлам,
оцифровав, добавит он к стихам,
чтоб стал объемней образ твой и гуще
в том времени, куда ты не был впущен.

 

3.

Ты был Ташкентом каждому из нас.
Тебя в воспоминания как камень
краеугольный клали. В этот час
мемориальный город твой меж нами
распределен, безоблачен и тих
и не проснется от шагов твоих,
когда на свет выходишь ты, бесплотен,
из сумрака сутулых подворотен.

 

4.

Кто много пьет, тот слаб и бескорыстен.
Не потому ли с легкостью такой
ташкентский дембель Ваня Охлобыстин
чертил татуированной рукой
в грядущую коллекцию автограф?
Не потому ли Файнберг, не отвергнув
вниманья твоего, тебе читал
во весь свой хриплый раненый вокал?

 

5.

В твоем раю начала девяностых
сухой Уотерс шепчет и кричит.
Твой дом кирпичный обратился в остров,
над зеленью плывет, многоочит.
Ты всех собрал – и Виктора, и Марка.
На крышу, загорать, пока не жарко!
Кого страшит, что сразу за углом –
небытия кромешного разлом?

Уходит солнце в тень в твоем раю.
Пока гудрон хранит нас, остывая,
мы посидим немного на краю,
корнями до земли не доставая.

 

Григорий Стариковский

КАВАФИС В АФИНАХ

1.

Все прахом идет. Прислуга
пропахла клопом, бездельем,
прождал до полудня друга,
от зноя виски горели,

в окно посмотрел – там птица
разбилась о мостовую,
в тени человек плетется
с обмотанной головою,

уносит живую рыбу
в посудине, приступ астмы
ее одолел – на небо
она уплыла, несчастный.

Не отпуск, а оплеуха
для верных коняг служилых –
я, стрел наглотавшись, сдохну
спартанцем при Фермопилах,

в просторной струе светила
орфеевой глоткой схлыну
и чайкою у причала
окончусь на корке дынной.

Опять облепила влажность
всю голову – черепахой,
куда улетел бумажный
змееныш простого вдоха,

наверно, к талассе пота.
Шепчу «это – море, греки.
Иди по домам, пехота,
прикрыв золотые веки».

 

2.

Вчера: город, ветер, прохлада,
заглянул к Яннакису, выпил два лимонада,
потом с Александром шли мимо
особняка, где жили Шлиманы.
Утром палило, по нарастающей боль
головная, собиралась в подмышках соль,
к ланчу не вышел, пора было делать покупки,
в трамвае поехал в Пирей. Облака проплывали, скорлупки.
Заглянул в порт, у причала труба пыхтела
пассажирской, уходившей в Палермо «Сциллы».
Смотрел на холмы, рассыпанные по ним виллы,
как будто в каждом из щупалец осьминога –
по янтарю, таким был Гомер, наверно,
жемчужной пыли на кончиках пальцев много,
на цепких, глазастых пальцах...
                             Добрел до прибоя, нервных
окончаний волн, подобрал
несколько камешков, один был похож на беса,
сплющенного, с высохшими плавниками.
Морю вернул его, пусть колесит, балбесит,
на мелководье пляшет себе с мальками,
немой псалмопевец, выношенный пращей...
Я повернул назад. Болела спина.
Прошел к руинам,
на упавшей колонне густела волос копна,
неопалимая, трупная купина, –

развалины эти для глаз смердящи,
как офицеры после визита
в салон на улице Афродиты.
Вдруг стало легче, бриз, как спина дельфина,
подхватил и понес...
Я сделал покупки, сел на трамвай в Афины.

 

Анатолий Добрович

ПОСЕЛОК

Слева обрыв и справа обрыв. Поселок –
на носу корабля. Палестинские дали.
Лезвие водовода в низине. Сполох
слайдовых облаков: солнце в ударе.
Непроизвольно задерживается выдох
от высоты. В долину и седловину
скатывается взгляд, подскакивая на глыбах,
вкрапленных в эту землю, подобно тмину.
Врозь пасутся – из опасений худших –
черепичные крыши, сбившиеся в гетто,
и грязновато-белые стены арабских кучек
с неприкровенным фаллосом минарета.
Здесь, на горе, навсегда уставшие люди
в сумерках кормят железную печь-самоделку,
слушая Грига. Михаль, Гиора и Уди
кончили ужин; каждый вымыл свою тарелку.
Нам не понять, что им судьбу надломило.
Слева обрыв, справа обрыв; неравновесье
страха и сострадательности... Помилуй,
Господи, их! Помилуй – вся моя песня.
Скоро настанет вечер предханукальный.
Странная тишина застынет в поселке.
Склон за склоном засветится огоньками,
словно живешь меж лап новогодней елки...

 

Галина Илюхина

* * *
Стенка, стенка, потолочная плита.
За окном висят на ветке два листа.
Близко так, на расстоянии руки.
По асфальту мирно шаркают шаги,
По асфальту мерно шаркает метла.
Вся листва сегодня ночью умерла.
Ночью ветер, ночью минус. Утром – ноль.
Не зима еще, конечно. Так, бемоль.
В этой терции осенней – листьям смерть:
Оторваться, напоследок полететь,
На земле свести в конвульсии тела...
Вот и все. И я сегодня умерла.
Задохнулась. Стенка, стенка, потолок.
Двум последним там, на ветке, вышел срок.
Застывают, оторваться не смогли.
Ни до неба не достать, ни до земли.

 

* * *
Вечер красными глазами
заглянул в окно.
Полбутылки «алазани» –
грустное вино.
Кровь убитых виноградин,
слабый аромат.
Теплый вечер в Ленинграде
много лет назад.
Смех, подсохший ломтик сыра,
пепел сигарет…
Нету Борьки, нету Иры,
и Сереги нет…
Больно сглатывать. Ангина?
Странно бы: июль.
Жизнь казалась очень длинной –
Длинной длинной длинной длинной…
Пожелтел от никотина
занавесок тюль.

 

Дмитрий Легеза

* * *
Пылекнижие питерских библиотек,
где сопит приглашенный австралопитек
и читает восторженно «Бородино»
близорукое женское веретено,
где птенец-рифмоплет обернется совой,
выпадая из клетки своей стволовой,
будет нервно царапать когтями скамью,
рассуждая о смерти поэта М.Ю.

 

* * *
Здесь льют в себя балтийское лекарство
худые доны местного палермо,
здесь тянется мое Кавалергардство
и вбок уходит сразу за Шпалерной.

Здесь есть дома, потертые, как джинсы,
с железными ширинками парадных,
здесь охраняет бдительный Дзержинский
покой дворцов партийно-аппаратных.

С колясками гуляют беатриче,
с мигалками – коляны и вованы,
и на людей, потемен и тавричен,
глядит из башни Вячеслав Иванов.

 

Владимир Берязев

* * *
Кошки серы. Музы глухи.
Сумасшедшие старухи обирают лопухи.
У пивнухи «Бабьи слезы»
Рыжекудрые стрекозы кормят бомжика с руки.

Девка с фейсом Умы Турман
Стеклотарою по урнам пробавляется слегка.
А сирены воют, воют,
Крутят синей головою, мчатся к черту на рога.

Все обычно. Все как надо.
Мимо Кировского сада ты без нужды не ходи.
Это вечная морока,
Бога ради, ради Бога – не осужден, не суди.

Будет вечер, будет утро.
И разводы перламутра, и заутрени трезвон…
Бьет крылами вещий город. Подними повыше ворот.
Новый день – как новый сон.

 

Ина Близнецова

ЯВЛЕНИЕ АНГЕЛА
Из цикла «Концерт ангела»

Из каких мне неведомых мест потянулся на зов
сердца с неистребимой надеждой и неутоляемой жаждой?
И решил, что он до смерти важен, не зная азов
в том, что важным зовут в нашей жизни, небрежной и жадной.

И явилось в предчувствии – смутно, как свойственно сну, –
все, чем дарит нас мир, – цвет, и запах, и звук, и движенье.
Он единым усилием воли прорвал пелену,
выпал в синее небо и круто пошел на сниженье.

Улыбнулся: окажется жизнь весела и легка,
и за вечность в ней не исчерпать новизны изобилья.
Белизну, что слепит, не сияя, назвал «облака»,
и две силы, друг в друга влюбленные, – «ветер» и «крылья».

 

Геннадий Беззубов

* * *
                             сыну Нехемии

К ночи птицы слетаются в этот двор
Благословить луну.
Вот я и слушаю разговор,
Пока не усну

И пойду во сне повторять: «Не спит
И не дремлет блюститель сна».
А пейзаж ночной, как чертеж, отмыт,
Над которым стоит луна.

Все, что нужно сказать, – вот оно, на доске,
Только буквы соедини
Поплотнее – так на дворовом песке
Печатают след они.

И пыль, в отпечатках трехгранных лап,
Сгустится и потечет
Туда, где известно, что дух не слаб,
Где каждое слово в счет.

Слова поднимаются, как вода,
До горла дошли уже,
Толкутся в гортани, стремясь туда,
Перекатываясь, как драже,

Чтоб, по нотам расчисленный, этот свист,
С начала и до конца,
Рассекая воздух, звучал, как хлыст,
В котором капля свинца.

Ну а утром, когда люди придут
Молельный дом отпереть,
Шагнут в тишину, в стоячий пруд,
Где время растет, как шерсть.

Они времени скажут: «Ступай вперед»,
Как будто можно назад,
Если новый день из-за крыш встает,
Расклеванный, как гранат.

 

Елена Елагина

НАКАНУНЕ ОКТЯБРЯ

Падают листья, как при рапидной съемке,
Медленно, неестественно и прекрасно.
Что там еще осталось у Бога в котомке,
Не уместившись в зазор между «буря» и «ясно»?

Воздух прозрачен, и видно, как время полевкой
Шмыгает в травах, надкусом у корня губя их.
Щеку утри незаметно рукою ловкой,
Вечной вдовой при греках, варягах, мамаях.

Выбрана доля собой, но слезы лить лень и
Коли поёшь, то всяк тебе будет милый,
Знать, уцелеешь и в этом землетрясенье,
Не понимая, откуда берутся силы,

Как при любой, самой дурной напасти,
И при любой утрате, безмерно веской,
Как сердолик на сильном твоем запястье,
Схваченный полупрозрачной нервущейся леской.

 

Версия для печати