Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Интерпоэзия 2014, 3

Документ без названия

 

 

Владимир Друк

ВИТЕБСК
                            памяти Марка Шагала

Судьбы сопливый бронепоезд
В чужой врывается уют.
Высовывая дула в прорезь,
Бойцы стреляют и поют.

Что толку прятаться за шкапом,
Когда тебя берут нахрапом?
И шкап летит наискосок,
И кровка падает в песок...

БА-БАХ! – как в банке монпансье,
Трясется все, трясутся все...
А за окном, в разделе «разное»,
Висит луна четырехфазная.
Видны сквозь дырки в занавеске
Ее обломки и обрезки.

По переулку ваньки-встаньки
Бегут, в подол уткнувшись мамке.
И розовое молоко
По сонным улицам венозным
Бежит привычно и легко.
Горит беременная баба,
Прижавшись к небу животом.
За ней, красивый и кровавый,
Бежит извозчик с долотом.
На электрический прицел
Повешено белье и склянки.
От привокзальной итальянки
Уйти солдатик не сумел,
И он теперь в кальсонах служит.
Старуха лук жует на ужин.
Старик картуз с горбом надел.
А кот задумчивый все туже
В морской затягивался узел,
Но не успел.

Учитель физики в экстазе
Соединяет проводки.
Вытягивает три руки
Мундир инспектора гимназий.
Оторванная голова
Летит. Не так уж и права.
От пряжек с тонкими усами
До ляжек с томными глазами
Бежит по партам шепоток:
Сейчас пойдет электроток!

Сейчас пойдет электроток
По проводам и веткам мглистым.
И сумрак стянется магнитом
Над гимназисткой с гимназистом...
БА-БАХ! – как в банке монпансье,
Трясутся все...
Ай, что такое? – у забора
Стоит, прикособочась, Дора,
И этак думает, и так...
И смотрит надпись на заборе,
И чешет бородой кулак.
И смотрит надпись на заборе,
И восклицает: что я вижу?
И наклоняется поближе,
А там написано: «ДУРАК» «УМНЫЙ».

...Фанерная стена сторожки
Ложится в травы с тихой дрожью.
Со свистом рассекает воздух
Опухший звук губной гармошки.
За мной судьба следит в окно –
Наплывшая густая тетка,
Позвякивая, мимо тетки
Идет костяшка домино.
Извозчик потный, как в кошмаре,
Спит в отраженном самоваре...
Темно. И ночь едва видна.
И выбита крестом луна.

 

Бахыт Кенжеев

* * *
Майору заметно за сорок – он право на льготный проезд
проводит в простых разговорах и мертвую курицу ест –
а поезд влачится степями непахаными, целясь в зенит,
и ложечка в чайном стакане – пластмассовая – не звенит.
Курить. На обшарпанной станции покупать помидоры и хлеб.
Сойтись, усомниться, расстаться. И странствовать. Как он нелеп,
когда из мятежных провинций привозит, угрюм и упрям,
ненужные, в общем, гостинцы печальным своим дочерям!

А я ему: «Гни свою линию, военный, пытайся, терпи –
не сам ли я пыльной полынью пророс в прикаспийской степи?
Смотри, как на горной окраине отчизны, где полночь густа,
спят кости убитых и раненых без памятника и креста –
где дом моей музыки аховой, скрипящей на все лады?
Откуда соломкою маковой присыпаны наши следы?»
«А может быть, выпьем?» – «Не хочется». Молчать, и качать головой –
фонарь путевой обходчицы да встречного поезда вой…

 

* * *
Я стою на ветру, а в руке адресок,
переписанный наскоро, наискосок,
а январь сухорук, и февраль кривоног,
и юродивый март невысок –
я стою у метро, я хочу шаурмы,
я невооруженный на форум
не хочу, потому что устал от зимы.
Что твердите вы, дети, взволнованным хором?
Что вы мне посоветуете наперебой,
от чего отговаривать станете? Я бы
жил да жил, с человеком менялся судьбой,
и дышал этим воздухом слабым –
этим варевом волглым и грешным, пока
пар дымит из подземного устья,
и обратные братья его – облака –
отдыхают в своем захолустье,
и закрою глаза, и обижусь, и пусть
никого не найду. Никого не дождусь.
И шепну: о моя золотая!
До свидания, дети. Воздушный ли шар,
или все-таки я отшумел, отдышал,
книжки тощие переплетая?

 

* * *
В небесах оскаленных огненный всадник несется во весь опор,
а у меня – тлеет под сквозняком запах старого табака и лимонной корки.
Славное было начало, добрый топор, только с известных пор
там, где звучало слово – сплошные ослышки и проговорки,
там, где играло слово, брешет лисица на алый щит,
занесший копье оглядывается и вздрагивает, но не сразу
останавливается у озера, где в камышах шуршит
уж, и шелестит цветная галька в деснице заезжего богомаза.

Далеко ли по этой глади уплывут пылающие корабли –
пораженные недругом? Чем я утешусь в скорби своей? Разве
даже морской простор, даже дорога в тысячу ли
не начинается с землемерия и водобоязни?
Неуютно иконе спасителя на городской стене.
Неспокойно пешему, да и конному – благодатью
поделиться не с кем. Молчат, не умея ответить мне,
дуб и холст – путешествующие глухонемые братья.

Охладив примочкой саднящий продолговатый синяк
на щеке, руки выложив на одеяло, исходя постыдной
ревностью, я ворочаюсь на алых шелковых простынях,
осознавая, что ночь постепенно становится очевидной –
разомлевшей, насыщенной зимним воздухом и землей,
не спеша поднимающей узкий бокал во здравие
и бесправие мертвого всадника, веской и невесомой, злой,
молодеющей на глазах, переполненной плазменной явью.

 

Дмитрий Бобышев

2004

Погодите еще – не гадая,
но процентом размашисто в лоб,
я уверен, что Год негодяя
наступает на наш гороскоп.

А наступит – увидим по лицам
прежде милым, а ныне не тем;
по развязным вразнос журналистам,
извратителям целей и тем.

Эка невидаль! В стецкое время
не такая поземка вилась
и точилась, как бритва о ремень,
к горлам певчим охочая власть.

Ничего, надо только не трёкать
и, смиряя ревнивую рознь,
чувство локтя не видеть как локоть
в бок собрата нацеленный скрозь...

Надо все же не мордой о грифель,
но в сопернике видеть тот лик,
что явился под темной олифой:
так же точно, как ты, ученик.

                                 31 дек. 2003 г.

 

Олег Вулф

ДЕРСУ УЗАЛА

Полустанок в отставке. В остатке добра или зла.
Железнодорожность узла.
На морозе остаточный запах разъезженной стали.
Привокзальный кабак, где любой из проезжих дерсу узала.

За стаканом вина в индевелой кубышке тепла,
в мухосранске, где в некоем роде, этруска
изумил бы, скорей, не состав, а простая кутузка,
где любой из приезжих дерсу узала,

кто-то курит и смотрит, покуда она не пришла,
на запавшее веко заката. Похоже,
кепка, фабричный прохожий,
где любой из приезжих дерсу узала.

За окном переезд, над которым пылает зола,
разминает составы. И с лязгом кустарным зима
передергивает затвор, досылая в патронник
отстающий вагон, где любой из проезжих дерсу узала.

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЛАЦКАРТЫ

Человек бурятский, сырой лицом,
серый лицом. Выношенный отцом
двубортный выглядел огурцом.
Выглядел на потом. Затем,
что перемена тел.

Простыню перегона тянул вагон
за вагоном. Было пурге невмочь
ступу в воде толочь.
Коммунален, как мысль слепца,
плацкарт с головы, с конца.

Серочь, обморочь. Запах вод.
Шорох звуков и их поход
дальше, в проход.
Духу дышалось и там, где нет.
Щерился узкий свет.

Бурят подумал, что жизнь была
дольше пьянки, когда она
исходит, так и не нащупав дна.
– Ну-у-у, дядя моя! – он сказал себе
и сыграл на губе.

Ночь легла в молоко. Стрелец
молча глядел в люберец-елец
станции и перемены мест.
Плакал ребенок, и был так мал,
что был девочкой и не спал.

 

* * *
В среду живут и белят.
Город румын и беден.
Вторник и понедельник
пахнут водой, как бредень.

Жизнь есть четверг, но после
дождичка. Март с обратным
адресом. Вроде почты
в местных помарках марта.

Вроде намокшей почты
бывшему адресатом.
Здесь это знаешь точно.
Этот урок не задан.

 

Елена Игнатова

* * *
Всхлипнуть, припасть к офицерской шинели –
особый колониальный восторг.
Запад есть Запад – а это Восток.
Видишь, куда мы с тобой залетели?
Здесь застоялся воздух знакомый
пятидесятых, повернутых вспять.
Заповедник детства.
                              Опять, опять
апельсином и золотом пахнут погоны
на кителях молодых отцов.
Как много нас за столом, как тесно!
Сон младенчества.
                              Клан родовой
сомкнут, как крона над головой
вечного дерева. Запах его телесный.

Не просыпаться. В губах матерей
вкус серебра и мяты.
Как бессмертны и как богаты
мы были любовью их...
Нас уносили в сон, в темноту:
очнешься – кругом пустыня в цвету,
тихое пение за стеною –
о ямщике, что клонится в снег,
о роднике, где горячий свет
над ледяною водой живою.

 

* * *
Это почти из романа: ставни скрипят,
и уголь подходит к концу в затяжную зиму,
и лечу я соринкой – во тьме, слепоте, наугад
по заснеженному Иерусалиму.
Это почти из Диккенса: Новый Свет,
семейный очаг, любовь подростка, смятенье...
Между землей и небом – лучшей из скреп
золотая наука смиренья,
когда даруется зрение шире и чище – снег,
и смирение учит, баюкает, утешая,
и хрусталю и камню твоим во сне
«Иерусалим, – шепчу я, – Иерушалаим...»

 

Игорь Бяльский

* * *
когда взойдет непроезжий знак и
солнце зайдет в тупик
и рок зажжет негасимый зрак
и друг покажет язык

и громко скажет вчерашний зэк
утрись мол и знай шесток
и вмиг восставший из пепла смог
накроет ближний восток

и весь каир вашингтон париж
и ближний и дальний мрак
тебе такой уготовят впрок
что может быть и поймешь

что сорок восемь часов не срок
когда закончился век
и ты никакой им не доктор спок
а сам себе амалек.

 

* * *
Пока автобусы взрывались,
и я, отчасти, был при деле.
Мне даже из Москвы звонили
и тоже интересовались.
А я сидел, уставясь в теле-,
и слушал, как сирены выли.

И как бы чувствовал смущенье –
За то, что езжу на машине
и не на ту свернул дорогу.
Да-да, вот эти ощущенья:
«...отсиживаться, мол... мужчине?
...и дети живы, слава Богу!»

И вся страна – или казалось? –
оплакивала, проклинала...
Надеялась и собиралась
смертельный бой начать сначала.
Скрипя зубами, дожидалась
какого ни случись – финала.

И кончилось... Листай газеты,
обетования, обеты.
Крепчает шекель, дни струятся,
кафе туристами забиты –
не протолкнуться, не дождаться.
...Да нет... какие там обиды.

 

* * *
А закат падет – занимается новый тур.
Тары-бары, базар-вокзал. А из новых эр
акаэм торчит, а там уже бэтээр...
Не земля – набор чужих аббревиатур.

И вжимается свой шесток, предъявляя счет.
Если знаешь, скажи, пожалуйста, не молчи:
от чего алеет Ближний Восток в ночи?
Светофоры, понятно, кровь. Но что-то еще.

 

Регина Дериева

* * *
Если не знать перспективы, холмы
даль заслонили, но можно взойти
на Елеон, оторвав от сумы
нищенской ровную ленту пути.

Грязь или снег, в общем, разницы нет.
Екклесиаст разбросал времена
вместе с камнями, и прежний завет
не осознал, что такое вина.

Море холмов, море крови, кривых
море путей, океаны камней.
Чтобы от мертвых уйти и живых,
надо остаться совсем без корней.

Надо покончить со всем, что сулит
жизни лекало, и, выпрямив слог,
от беспрерывных и бешеных битв
ввысь устремиться, где царствует Бог.

 

* * *
Венозный снег, отечные сугробы.
Невыносимость слякоти и мрака.
Закрыть границы сердца надо, чтобы
могла речь независимость оплакать.

Могла сказать о суверенитете
троянскому коню или металлу.
Войне, что захватила все на свете,
среди которой ничего не стало.

Не стало никого, не вторгся кто бы,
не овладел, не вытоптал, не сделал
так больно, что попробуй жить, попробуй
поднять, как ополченье, речь на дело.

Уже написан Вебстер, Вертер, ветер.
Уже Москва сгорела, Троя пала.
Уже изношен мир, чтоб Слово встретить,
открыть границы и начать сначала.

 

 

Версия для печати