Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Интерпоэзия 2013, 3

Книжный ряд

О книгах Александра Ревича, Ефима Бершина, Ирины Маулер, Марка Вейцмана, Вадима Месяца

Даниил Чкония

 

Александр Ревич. Перед светом.
О войне. О Москве: поэмы, стихи. – М.: Издательский дом «Вече», 2013. 368 с.

Александр Ревич – поэт собой выдержки. Мне уже доводилось писать о нем в связи с выходом его удивительной книги переводов из европейской поэзии, вобравшей в себя массив литературной Европы семи столетий. Но как бы ни велик был его переводческий подвиг, Ревич в нашем сознании напоминает гигантский лайнер, медленно и неотвратимо выдвигающийся из-за многочисленных смертельно опасных айсбергов, из плена которых он вырвался, сохранив все свое достоинство, силу и красоту. А из плена фашистского – в прямом смысле слова – вырываться ему довелось, как довелось и выстрадать свое существование в штрафбате, и потом – на фронтах страшной войны. Ревич, всю жизнь творивший чудеса работы с поэтическим словом в переводах, Ревич, набравший ход в последние десятилетия своего собственного оригинального творчества, и о войне сказал как никто своеобразно – не стал эксплуатировать пафос победителя, а вспоминая свою молодость, почти юность, отданную войне, сумел посмотреть на нее сквозь призму времени, сосредоточив свой взгляд не на победительной эйфории, а на тех, кто эту эйфорию нагнетает, творя под этот «победный» шумок вечную несправедливость.

В ночах резни, в ночах больших костров,
когда крестами двери отмечали
и падал на жильцов горелый кров,
иные спали крепко без печали.

А в дни совсем недавних катастроф
мы затыкали уши и молчали
и занимались сочиненьем строф
и славили при том не палача ли?

Кажется, незримо для нас всех, задается поэт вопросом – куда же девалось мужество тех, кто на фронте шел под пули, а в последующей мирной жизни растерял его, ломая свою судьбу и характер, славя палача, подчиняясь всякой нечисти, зарастая жиром равнодушия?! Но свести весь разговор к достоинству публицистической речи поэта, его гражданских слов-поступков, мало. Ревич – мастер и художник во всей полноте своего природного дара, и это отражается в его поэзии на каждом шагу.

Обладая абсолютным поэтическим слухом, Ревич владел всей палитрой богато инструментованного стиха, но никогда не использовал свое версификационное мастерство для пустой демонстрации своих возможностей, не переигрывал, не форсировал голос, давая точный выверенный звук и органику поэтической интонации:

Тех лет трамвайный перезвон
доносится, и все трезвонит
отчаявшийся телефон
в жилье, где больше никого нет,

где нет ни двери, ни окна,
лишь возникают, как в дремоте,
возлюбленные имена,
родные номера в блокноте,

подъезд, ступени, дверь в тени
и шаг на выдохе и вдохе,
и только руку протяни
к звонку дверному сквозь эпохи.

Как просто, как волшебно и необъяснимо прекрасно! Это Александр Ревич перед светом его уносящейся во вневременное пространство поэтической звезды, перед дарованным ему светом вечности:

Господи, с каждым восходом
Ты зажигаешь мне свет…

 

 

Ефим Бершин. Поводырь дождя.
Книга стихов. Seattle. CreateSpace, 2013. 84 c.

Вспомнилось из Вознесенского: «Чайки в небе – плавки невидимого бога…» Намеренно не проверяю цитату, не протягиваю руку к книжной полке, пусть звучит, как вспомнилось. Точна цитата или нет, не суть важно – ощущение молодой игры поэтическими мускулами, где блеск метафоры звучит поминаньем всуе, не горчит, не печалит, радует – молоды, что ли, были?!

А вот иное:

Бедный месяц – выгнутая бровь
над зрачком невидимого Бога…

Другое время, другой возраст, другая поэтика на нашем дворе. Ефим Бершин не иронизирует, не играет мускулами – разговор всерьез, наотмашь:

Ночь тиха. Играем с Богом в прятки.
Он укрылся. Я иду искать.

Иными словами – речь не про образное видение поэта, а про то, что Бог, действительно, невидим, что он укрылся. Не случайно, эти стихи родились в цикле «Армения». Они могли быть написаны только на Святой земле Иерусалима, в библейской долине Арарата, или же в России, где ведет свой поиск поэт, в России, где опять «гнилые листья жгут».

Новое, второе, издание книги стихов «Поводырь дождя», это именно – книга. Она полна перекличек, стягивающих отстоящие друг от друга страницы в – хотелось бы сказать – единый поток поэтического сознания, но стихи Бершина не льются потоком, не выборматываются, они выбиты знаками на выжженной солнцем скале. Но при этом человек, выбивающий рисунок, не ведает, во что превратятся знаки. Нечаянность, неожиданность поэтического высказывания, присущая стихам этого автора, вовсе не предполагает случайных, неосознанных, слов – в этом парадокс его поэтики.

В дождевике, изношенном до дыр,
Танцую над асфальтом, как над бездной.
Я – поводырь дождя.
Я – поводырь
воды небесной.

А вот ему самому в мире, где нет мира, поводыря нет, он неприкаян, «незримый поводырь меняет вечность на часы и годы», он, или Он, «укрылся», Бершин ещё раз проговаривается: «а мне господь, не дал проводника» в мире, где «город – как кладбище детства», где возникает недоумение: «Здесь зачем-то рождаются дети…» Время трагично. Оно больно бесчеловечной сутью. Так видит его поэт, пришедший с современной войны. Бершин не выступает на стороне политиков и политиканов, он на стороне людей, переживающих трагедию войны, трагедию «зачем-то» рождающихся детей, трагедию времени или времен. «Зачем дорога, если нет конца дороги?» – вопрошает поэт.

Ночь глуха.
Ни ангела, ни вора.
Никого. Из почерневших туч
Х
лещет дождь.
Не вышло разговора.
Видно, небо заперто на ключ.

А в другом месте: «Но это небо с этим ливнем мне не дано соединить». Бершин написал суровую книгу поэта. Но сказанное не всуе поэтическое слово требует от нас:

Как забытую старину
В
оскрешает дотошный историк,
Воскресите при жизни страну.
После смерти – не стоит.

Услышим ли?

 

 

Ирина Маулер. Ближневосточное время.
М.: Время, 2012. 160 с.

Стихи Ирины Маулер – стихи негромкого голоса. В них, кажется порой, не просматривается определенность поэтического жеста, который представляет иного автора в самом положительном аспекте. Однако диапазон ее интонационных ходов достаточно широк – от лирической исповедальности и элегического томления до полного жизни игрового и озорного воспроизведения ритмов фольклорной поэтики.

Это заметно в стихах географического обзора времени, стихах, перемещающих читателя из Парижа в Иерусалим, из пустыни – к горам и морю, от хамсина – к метели… Тут и преходящесть ритма, и свобода голоса, и открытость жеста – видны, как на ладони.

Ей свойствен этот ироничный взгляд на событийность, к которой она, на самом деле, неравнодушна:

Тик-так, так-тик
И
так – не стих.

Стих бежит босиком по полям ржи…

Реки ему малы – моря под стать.
Может слово самим собою стать.

Вот эта непроявленность жеста, никоим образом не уничижающая поэтический характер Маулер, наоборот – придает ее стиху свободу и непредсказуемость, давая слову надежду на обретение своей самости. Маулер неспешна в движении, несуетна, не истерична тогда даже, когда ее охватывает отчаяние – голос не форсируется, доверяя читателю-содумнику, читателю-сочувственнику: интонация не срывается:

Никуда не бежать, не спешить –
Вечность рядом.
Как легко здесь счастливою быть!
Жить – навряд ли.

Но было бы ошибкой предположить, что в интонациях автора, в ее характере не возникает момент стержневой крепости, проявленной в прямой речи:

Как непохожи мы с тобой –
Всегда в ответ
Ты выбираешь голубой,
Я – красный цвет…

Я крашу волосы и день,
Как захочу.
Я женщина: хочу – иду,
Хочу – лечу.

И это сказано с такой определенностью, что ей веришь.

 

 

Марк Вейцман. Следы пребывания.
Стихи. Биб-ка Иерусалимского журнала, 2012. 142 с.

Марк Вейцман – поэт особого драматического напряжения, достигающего порой высоты истинной трагедийности. Вейцман – поэт необычайно легкой интонации, содержащей в себе ноту веселой иронии, живого юмора. И в этом утверждении нет никакого противоречия. Наоборот – есть внутренняя логика в столкновении столь разных качеств его поэтической речи, потому что невозможно представить себе переносимость той боли, того драматизма, той трагедийности, которые свойственны его мировидению. Выдержать эту боль человеческому сознанию не по силам – спасает ирония.

Не сумел из сердца выскресть,
А когда сошлись дороги,
Резко взгляд отвел, как выкрест –
От хоральной синагоги.

Постоянству изумился
Э
той муки, этой жажды,
Но вослед не устремился:
Не меняют веру дважды.

Стих Вейцмана, полный звуковой игры, густо аллитерированный, плотный, покажется кому-то декларативно-публицистическим, но это не проблема автора: читать междустрочное насыщение образа и мысли дано всякому, кто имеет навык восприятия поэтического текста:

Образец безысходности – зал,
В коем зрители сплошь старички,
Суматошной эпохи финал,
Разрывающий сердце в клочки.

Шьет жилетку портной Нафтали,
Ладит борону Шайке-кузнец.
Что там робко мерцает вдали?
Может, это еще не конец?

Ассоциативные ряды Вейцмана создают перекличку времен, наводящую на грустные мысли:

Мне теперь умирать не с руки,
Сумасшедшей любви не изведав.
Разве я, черт возьми, Грибоедов –
Чтоб разорванным быть на куски?!

На востоке полнеба в огне,
Не взорвался ль реактор в Бушире?
Не мочи меня – ладно? – в сортире,
Шаганэ ты моя, Шаганэ

Энергетика поэтической речи Марка Вейцмана подозрительно молода, его необузданный темперамент выдает присутствие мощной жизненной силы, заразительной по своей природе, хоть он и подначивает себя:

А футбол, а рыбалка, а пляж?
А с заречной шпаною бои?
А бесхозный совковый гараж –
Клясться дурочкам в вечной любви?!

И не знаешь, не знаешь, балда,
Бултыхаясь в потоках тщеты,
Что уже твоя жизнь никогда
Н
е достигнет такой полноты!

Не стареет поэт, не стареет его душа, не стирается в ней образ юной «дурочки» на выпускном вечере:

Все так и будет, сидя в уголку,
Смущать народ своим нелепым бантом,
Пока не надоест мне, дураку,
Служить ее бессмертия гарантом.

Поистине его поэзия служит гарантом человечности, мужества и достоинства, неся в себе яркие следы пребывания поэта на грешной земле.

 

 

Вадим Месяц. Имперский романсеро.
М.: Водолей, 2012. 174 с.

Читать стихи Вадима Месяца – общаться с сумасшедшим. При одном условии – если наш мир нормален. А кто сказал, что он – нормален?! И если так, то чтение стихов Месяца – здоровое чтение, восстанавливающее масштабы миров, масштаб человека.

Я беру орехи из чьих-то рук,
они сладки, как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня – слепы.

Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.

«Они мне родня», «мне жалко моей родни» – ключевые слова в стихотворении, которое мне кажется программным. Но в гроб «сходит народ». Такое переключение масштаба очень характерно для Месяца. Когда люди, человеки, предстают народом, но и народ – это человек, он единичен: «один и другой».

Удивительная способность разворачивать волшебную призму, сквозь световую игру которой мир видится иначе: он то растет, то сужается, но проявляется в своей первозданности. Видение Месяца сродни фотографическому трансфокатору, zoom работает туда и обратно, фокусировка непрестанно меняется, как в стихотворении о школьном вечере в День Парижской коммуны:

… мы впопыхах в революции шумно сгорали,
мы присягали не розе, а красной гвоздике,
а у Петровой французскую пудру украли –
как это грубо! как это пошло! как это дико!

смотрит брюнетка на папика в вытертом твиде,
у батареи чулок поправляя украдкой,
гадкий тщедушный утенок, что станет в обиде
женщиной тайной! женщиной сказкой! самою сладкой!

ладан дешевых духов и рабочего пота,
тайна французской любви под глухими замками!
даже любовь заграницею это – работа!
мы не допустим! укутайте брюхо! не трогать руками!

класс выпускной мельтешит в кружевных панталонах,
бьет по фоно пианист с раскрасневшейся рожей
сколько несчастных! сколько счастливых! сколько влюбленных!
сколько мельчайших прожилок под тонкою кожей!

Вот она резкая смена фокуса – вместо обыденной пошлости «свалки на комоде», говоря словами И. Бродского, такое теплое и нежное всматривание во множество «мельчайших прожилок», из которых «состоят» милые одноклассницы. Таков Месяц, таков его художнический мир, не приемлющий инерционного мышления, жаждущий игры на словесное опережение, игры, которая становится сутью поэтического взгляда на мир, на окружающую реальность жизни. Деталь – основа образной системы, всей поэтики этого автора. Глоток вина в кувшине имеет определенность меры – его столько, сколько нужно, чтобы в следующее мгновение обнажилось дно – истина и суть, сопряженные с любовью, в поиске которых находит поэт свое слово:

И в темном кувшине последний глоток вина,
как жажда колодца скорее увидеть свет,
зажжется очами в погибельном блеске дна,
не чтобы ослепнуть, а взять уходящий след.

Пусть мельницы режут крылами густой туман,
пусть вязнут в тумане, и застывают в нем.
И если что в сердце живет, то живет обман,
надежда на встречу, на жизнь, и на смерть вдвоем.

Взять уходящий след в поиске своего слова – поэтическая задача Месяца, которую он с присущим ему блеском, осуществляет в своей книге.

Даниил Чкония, Кёльн

Версия для печати