Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2017, 6

Приглашение к чтению

Перевод с немецкого Дарьи Андреевой

«Приглашение на казнь» (1936)

 

Vladimir Nabokov Einladung zur Enthauptung. Roman / aus dem Englischen von Dieter E. Zimmer. - Reinbek: Rowohlt Verlag, 1971

 

Перевод с немецкого Дарьи Андреевой[1]

 

Критик, книга и читатель не так уж часто вступают в сговор, однако бывает, что они хором настоятельно побуждают к чтению. Мне повезло, я желаю этой книге найти как можно больше читателей, и желаю от всей души. Речь о “Приглашении на казнь” Владимира Набокова.

Аннотация, честно говоря, впечатления не произвела и интереса не вызвала. Но потом - уж не мистика ли это? После первых же фраз мой скепсис развеялся. Автор не злоупотребляет ирреальностью (а ирреально здесь и место действия, и мотивировка для разворачивающегося втемную процесса) с целью показать то, что можно показать вполне “реально”; обстоятельства не отрываются от действительности, только чтобы лучше ее отобразить, - читатель не вскрикнет торжествующе “ага!”, разглядев в книге приметы литературной холодной войны, и никто на Западе не сможет радостно простонать: как здорово, писатели между строк рассказывают нам об ужасах, творящихся на Востоке, а мы и рады расшифровывать!

Оригинальный текст Набоков написал по-русски в тридцатые годы, в эмиграции. Верные законам своей гильдии, критики обнаружили в книге “кафкианские черты”. Разумеется, ни один из них не поинтересовался у Набокова, читал ли он хоть что-нибудь у Кафки - а ведь он не читал в те-то далекие времена. В предисловии Набоков рассказывает - так, что и смешно, и мурашки по коже, - о тяжелой доле рецензентов, которые “изворачиваются, как могут, лишь бы накопать горстку более или менее прославленных имен, чтобы потом упоенно сравнивать с ними автора”.

Книга уклоняется от стереотипных интерпретаций. Героя зовут Цинциннат, но провести параллель с историческим римским Цинциннатом, которого увезли из родного дома, чтобы он спас римскую армию, не удается: набоковского Цинцинната, правду сказать, тоже увозят из дома, но лишь для того, чтобы заточить в чудовищную крепость, где поначалу он - единственный узник, которого сводят с ума попытки осмыслить смертный приговор, не подкрепленный никаким преступлением, и ужасный страх, и неопределенность, когда же пробьет этот час - палач, топор, смерть.

Его настойчивые просьбы объявить, когда приговор будет приведен в исполнение, не находят отклика, и это самое неестественное, самое примечательное. Ведь “злой” внешний мир оказывается вовсе не злым - он радуется, веселится, он даже по-глупому тронут ужасающим положением Цинцинната: адвокат, директор, стражник, а позже и мсье Пьер, который появляется как второй узник крепости, но впоследствии оказывается палачом, - воплощенные травестии: они травестируют и заключение Цинцинната, и его приговор. Он должен испытывать благодарность - за что же? Он должен понять важность процесса - хотя понять нельзя вообще ничего. Его вина придумана, чтобы защитить пародийный внешний мир от своеобычности Цинцинната - эта своеобычность и есть то единственное, что можно поставить ему в вину: он “непроницаем”, “непрозрачен”, в отличие от всех остальных. Его инакость, однако, как раз таки нормальна, он единственный, с кем читатель может себя идентифицировать, потому что внешний мир - дурацкая, исковерканная, дикая загадка. Зловещее драпируется в гротеск, безысходность прикидывается шалостью, грозное имеет горьковатый привкус иронии.

Цинциннату не сносить головы, и это неизбежно - в первую очередь потому, что для приговора нет ни причины, ни объяснения. В этом идиотизме защита невозможна. Либо мотива вообще не существует, либо он есть, но нелогичен, необоснован и для человеческого ума непостижим. Цинциннат совершает воображаемую прогулку на свободе, которая заканчивается под дверью его собственного дома - но там его беспорядочная и беспутная семья, которая невесть почему настроена враждебно, а значит, заодно с его палачами, там сексуально озабоченная, а впрочем, безвредная жена, которая неустанно и дружелюбно ему изменяет, - и дверь захлопывается за его спиной - дверь его камеры.

Цинциннат боится смерти и продолжает ломать голову, почему же его постигла такая несправедливость. Абсурдность смертного приговора не дает ему покоя: “А я ведь сработан так тщательно... Изгиб моего позвоночника высчитан так хорошо, так таинственно. Я чувствую в икрах так много туго накрученных верст, которые мог бы в жизни еще пробежать. Моя голова так удобна...” Непонятно, почему все это подлежит уничтожению, непредставимо, каким будет момент, когда все случится и придет конец его существованию, всем этим осязаемым физическим деталям, которые среди узаконенного, всеобъемлющего безумия сохраняют разумность и доказывают ее Цинциннату самим своим наличием.

Предвосхищение смерти, на которую он осужден лишь по причине “фундаментальной противозаконности” собственной личности, заставляет Цинцинната испытывать страх, уныние и нежность, раздеваясь: “Он... снял халат, ермолку, туфли. Снял полотняные штаны и рубашку. Снял, как парик, голову, снял ключицы, как ремни, снял грудную клетку, как кольчугу. Снял бедра, снял ноги, снял и бросил руки, как рукавицы, в угол. То, что оставалось от него, постепенно рассеялось, едва окрасив воздух”. Цинциннат выполняет это “преступное упражнение”, тогда как Набоков совершает виртуозный скачок из реального в сюрреальное, или лучше: ускользает - с помощью языка, с помощью силы воображения - в область фантастического, и я только опасаюсь, как бы меня не закружило в вихре гротеска.

С появлением мсье Пьера все становится еще ужаснее. Когда Цинцинната торжественно извещают об этом кукольном, напыщенном сокамернике, Цинциннат испытывает радость и благоговение. Этот мнимый товарищ по несчастью, который сперва будет утверждать, что обвинен в попытке освободить Цинцинната, а в конце концов окажется палачом - эта персонифицированная фикция, эта пародия на человека только усугубляет тюремную муку: он юлит перед Цинциннатом и во все сует нос, неумеренно треплет языком, разыгрывает понимание и участие, непонятно зачем набиваясь в друзья.

Цинциннат близок мне, так как не может просто взять и перестать бояться. “...Наша хваленая явь... есть полусон, дурная дремота...” Грезы и действительность постоянно борются в его сознании. Воображаемые сцены - свидание с родственниками, которые приволокли с собой обстановку квартиры и несут чепуху, свидание с матерью - кажутся одновременно и явью, и бредом, выносить который, по меньшей мере, так же тяжело, как и непостижимость смертного приговора.

Цинциннат пытается что-то разузнать, что-то выяснить - и читатель вместе с ним, - но в ответ на его конкретные вопросы льются бессмысленные, нелепые, уклончивые речи, речи из какого-то другого мира, больные речи; никто, кроме Цинцинната, не произносит ничего, что стоило бы произнести.

Здесь все обман, вплоть до звуков, но Цинциннат изо всех сил старается внести сюда заразу правды, превратить мир масок и ловушек в настоящий; и все же “реален”, в понимании Цинцинната, тут разве что “сальный отблеск луны”. Окруженный фантомами, кошмарами, акустическими и оптическими иллюзиями, отданный на растерзание уловкам, мистификациям - это и есть Цинциннат в ожидании плахи: минуты парадокса после стольких парадоксальных недель. Смерть растянута во времени, чему способствует и дружеское поведение потешного мсье Пьера, который описывает Цинциннату казнь, словно абсурдное празднество, ластясь к приговоренному с какой-то извращенной нежностью.

Набоков ловко и изощренно делает неправдоподобное одновременно убедительным и неубедительным; какие бы детали ни приходили ему в голову, он не доходит до того, что называется “переборщить”: например, когда жена Цинцинната Марфинька вновь появляется в камере, болтая ерунду, и под конец предлагает еще разок исполнить супружеский долг (она хочет как лучше), или когда этот чучельный палач Пьер приторно-елейно насвистывает подробности своего мировоззрения в измученные уши жертвы.

Как выйти из подобной ситуации? Цинциннат находит решение уже на плахе. Внезапно он видит, что окружающий мир - не более чем поделка из папье-маше, которая рассыпается на глазах, что толпа зрителей - лишь копии людей, вся сцена начинает шататься, взгляд различает, что это просто декорации, и обнаруживается, что иллюзия, которую он только подозревал, - действительно иллюзия. И поскольку вокруг нет ничего истинного, ничего сущего, Цинциннату достаточно лишь прозреть, стоя перед самой плахой, и двинуться дальше, сквозь злой мираж; как только он распознаёт фарс в том, что навязывалось ему как реальность, и в этот фарс отказывается верить, фарс разрушается сам собой. Свобода! Цинциннат вырывается из романа. Он бежит - неважно куда. Набоков обрывает повествование в самый правильный момент.

Что приятно в книгах Набокова: кто хочет найти в них притчу, непременно найдет, а кто морали не жаждет, тому ее не навязывают. Любителям глубинных идей и двойных смыслов роман понравится, им даже не придется сильно напрягаться. Я не зондировала книгу на предмет подводных течений (а радовалась в первую очередь непосредственным впечатлениям). Набоков всегда предоставляет свободу как чтения, так и толкования.

 

Die Zeit, 1971, April 23

 

 

 

 

 



[1] © Дарья Андреева. Перевод, 2017

ГАБРИЕЛА ВОМАН (1932-2015) - немецкая писательница, входила  в литературное объединение “Группа 47”, была членом Берлинской академии искусств.

 

Версия для печати