Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2017, 5

Мой кубинский ларь

Carte blanche#

Куба в шестидесятые годы стала неожиданным рубежом в моей жизненной и творческой судьбе. В этой первой загранице я провел два подряд года[1], ослепленный тропическим солнцем, ошеломленный природой острова и народом, до сих пор, думаю, не познанным нами достаточно из-за зелено-оливкового революционного флёра, льстившего советскому сознанию, да отчасти и ныне - сознанию постсоветскому.

В той реальности Карибского кризиса, испытывая все радости и тяготы работы в кино, я учился рубить тростник, сдавал кровь в банке крови, как мог помогал кубинским друзьям продуктами (и выпивкой тоже), но главное - сводил бумажные тексты поэзии с их реальными образами и смыслами, с тем, что постигал воочию и на ощупь.

И еще на слух - когда познакомился с десятками поэтов, известнейших и малоизвестных.

Страна-антипод во многих смыслах - географическом, этническом, культурном, вот уж полвека приваживает и дразнит меня своими текстами; они изобилуют подвохами и непереводимостями, заставляя как-то сводить концы с концами, которые зачастую никак не сводятся. Не это ли подвигло меня в 1967 году написать приводимое ниже стихотворение.

 

 

 

Проблемы перевода

 

(Предуведомление к публикации стихов Элисео Диего в журнале “Иностранная литература”[2].)

 

На острове горячем, где не сегодня-завтра

сраженье с тростниками начнет Большая Сафра,

где не бывает снега, но на исходе года

по-своему сурова антильская природа

(для нас плюс десять - лето, но здешним не до смеха:

на Кубе это повод для свитеров и меха,

Атлантика мрачнеет, запахнет серым Нордом,

он пышные прически лохматит пальмам гордым), -

в Гаване звонких красок и пестрых междометий

живет в обычном доме, вблизи от 23-й,

поэт-библиотекарь,

он выглядит нормально,

но сам-то он волшебник. “Амиго де ми альма! -

я говорю при встрече. - Души моей дружище! ”,

хоть это по-испански и менее напыще-

            но: в том-то вся и штука, что в деле перевода

(не слов, а самой сути не нашего народа)

что ни строка - задача,

что ни строфа - подножка:

не так воркует голубь, не так мяучит кошка.

Есть пылкий жест на Кубе, который озадачит

несведущих москвичек,

хоть этот жест и значит

не это, а всего лишь “Я очень рад, сеньора!”.

Слова играют в прятки, есть фауна и флора,

чьи терпкие названья, как слово ни верти я,

вам ничего не скажут: анóн, мамeй, хутия,

гуандý, гуаникúке, татáгуа, тeке, чúнче...[3]

Отведать эту кашу вам и придется нынче.

 

Читатель “Иностранки”, ты убедишься вскоре,

насколько переводчик с оригиналом в споре,

как неуклюж и жалок с пером своим топорным,

как то, что было белым, зачем-то стало черным[4].

Но, может быть, поймешь ты, любезный чтец и чтица,

как толмачу хотелось с тобою поделиться

загадочною Кубой, где не сегодня-завтра

под звон стальных мачете пойдет в атаку Сафра,

историей народа, его минувшим веком,

ремеслами и бытом, и славным человеком -

изысканным поэтом с бородкою корсара,

а выглядит Диего ни молодо, ни старо,

вот он идет навстречу (я в мае был в Гаване),

на нем гуайабера[5], пяток сигар в кармане,

слова текут лениво, но каждое весомо,

с ним просто и надежно, так словно бы ты дома,

душа его, как небо, весь белый свет объяла

 

(литсправку о поэте читай в конце журнала),

мне одного лишь надо, чтоб в эту пору снега

друзей побольше стало у славного Диего.

 

Он прошлою зимою в Москве на Рождество

читал мне свою книгу. Я полюбил его.

 

На Кубе в разные годы я был раз десять, работая с поэтами над их текстами, в 1976 году как член международного жюри по жанру поэзии на конкурсе Дома Америк, затем на 80-летии Николаса Гильена...

Стихотворения этой подборки долгое время отлеживались в столе или в компьютере, будучи переведенными не по заказу, а по собственному влечению и пониманию Кубы. Эта небольшая антология кубинской поэзии очень субъективна, она - моя.

 

 

Николас Гильен (1902-1989)

 

Из куплетов Хуана Босого

 

 

Говорят, работать

ты пошел в газету.

Лучше бы не слышать

мне про новость эту.

 

Неужели, Пако,

ты самоубийца?

Друг ты мой тщедушный,

как ты мог решиться

 

на такую муку,

на такое дело, -

жить, тебе, наверно,

Пако, надоело!

 

Если ты захочешь

выступить с памфлетом,

тут же в подворотне

встретишься с кастетом.

 

Или постучатся:

“Пако, на два слова”.

Улыбнутся - дескать,

ничего такого.

 

Шутки, прибаутки:

“Милый наш писака!

Может быть, все вместе

погуляем, Пако?

 

Нынче ночь на диво,

воздух ароматен!

На автомобиле

мы тебя прокатим...”

 

От таких прогулок -

Господи, избави!

Утром ты очнешься

где-нибудь в канаве:

 

глаз один не видит,

в кровь разбиты губы,

сломанные ребра,

выбитые зубы.

 

А потом - сам знаешь:

будь смирней овечек,

помни, что играешь

ты с огнем, газетчик!

 

Если визитеров

ты назвать решишься,

то не только места

теплого лишишься, -

 

палачи такое

сотворят над глупым!..

Был горячим малым.

Стал холодным трупом.

 

 

Вирхилио Пиньера (1912-1979)

 

Но...

 

Когда мне об этом сказали,

похоже, я стал седеть:

в том баре я что ни вечер

за кружкой привык сидеть.

 

 

Поскольку я припозднился,

косая меня обошла.

Тот посетитель уселся

на место мое у стола,

 

 

где я, в облаках витая,

пиво люблю тянуть.

Пуля - случайная пуля -

ему угодила в грудь,

 

 

в то время, как диск затертый

выхрипел: “Жизнь - говно”.

Чтобы вовсе не спятить,

отправился я в кино.

 

 

Все обошлось в тот вечер

как нельзя лучше...

Но...

 

 

 

Элисео Диего (1920-1994)

 

Приглядись

 

На пустыре за домом, где видна

проломленная древняя стена,

и мелкий пруд, где спит вода уныло,

а рядом, в землю вросшая, застыла

старинная скамья из чугуна, -

 

там, где свисают темные листы

банановых деревьев, - видишь ты,

как возникают, сумраком объяты,

разбойники, индейцы и пираты,

все сказки, приключенья и мечты?..

 

Блуждать по свету - много ль в этом прока,

когда весь белый свет в мгновенье ока

в пруду возникнуть может - приглядись

к его мерцанью: глубоко-глубоко

вся звездная в нем отразилась высь!

 

 

 

 

Файяд Хамис (1930-1982)

 

Имя

 

Грациозная женская головка,

расколотая на три части

и все еще улыбающаяся, - чем ты была:

жертвоприношением плодородию,

детской игрушкой,

амулетом любви?

Складывая тебя воедино,

Я придумываю тебе имя,

маленькое, как твой рот.

 

Квитанция

Старуха в черном пришла получить

за кресло, взятое мной напрокат.

7 франков -

за ветхие листья у ног,

за гомон птиц и детей,

за светящийся плод лета.

7 франков -

небесного цвета квитанция.

 

Сиди хоть до самых сумерек...

 

Париж

 

 

 

Девушка в Банао

La terre n’aime pas le sang ni les ordures.

Agrippa dAubigné[6]

 

Автобус остановилcя. Один за другим вышли все

экскурсанты.

Ты - одна из множества девушек, возделывающих

эту землю,

которая возделала твои руки. Ты - множество, ты -

земля

и солнце этого полдня. Экскурсанты оглядели

борозды,

лица, расспросили, вспотели и вернулись в автобус,

а ты подбежала, заговорила со мной и, широко

улыбнувшись,

сказала: “Щелкни меня! Ну, щелкни!”, и я понял,

что должен снять незаряженной камерой твои глаза

на земле твоего лица, потому что ты захотела -

видением -

обитать впредь в доме у незнакомца. И хотя я, в

общем-то,

забыл, какой ты была, сейчас я творю буквами

твой портрет: здесь и знойный свет Банао, и пятна

твоих глаз на земном лике людского множества.

 

 

 

 

Педро де Ораа (1931)

 

Строптивые двустишия

 

Когда все равны, перестают поклоняться художнику,

теперь вместо него функционер.

 

Туз - ничтожество

без остальных карт.

 

Посредственность и ложная скромность -

запанибрата.

 

Стыд современного палача

скрыт не маской, а застенком.

 

Мы сделаем реальность сносной,

добавив к нехваткам грезы.

 

Глядя на часы,

мы кончаем с собой раньше времени.

 

Зеркало, полностью отражая мир,

искажает теорию отражения.

 

В вестернах заслуживают сострадания

одни лошади.

 

Враг лучше друга,

он ведь не предает.

 

Нас ужасает концепция бесконечности,

но не тревожит наша способность ее отвергать.

 

Он и она не могут любить одинаково.

Любовь зиждется на отсутствии равновесия.

 

Похоже, равенство не сделает

всех нас богачами.

 

 

Эберто Падилья (1932-2000)

 

В трудные времена

 

У человека попросили его время,

чтобы присоединить его к времени Истории.

Попросили его руки,

потому что для трудной эпохи

нет ничего лучше, чем пара крепких рук.

У него попросили оба глаза,

на которые, бывало, набегали слезы

для обозрения светлой стороны

(именно светлой стороны жизни), потому что

и одного может хватить, чтобы ужаснуться.

У него попросили его сухие,

растрескавшиеся губы, чтобы утверждать,

чтобы возвышать каждым утверждением мечту

(вы-со-ку-ю-меч-ту!),

попросили его узловатые грубые ноги

(старые бродячие ноги),

потому что в трудные времена

нет ничего лучшего, чем ноги

на стройке или рытье траншей.

У него попросили лес его детства

с его другом-деревом.

У него попросили грудь, сердце, плечи.

Ему сказали, что это крайне необходимо.

Ему объяснили позже,

что все эти пожертвования будут бесполезными,

если он не отдаст язык,

потому что в трудные времена

этот орган всего нужнее для одоления ненависти и

лжи.

И под конец его любезно попросили сняться с места

и шагать,

потому что в трудные времена

это, вне всякого сомнения, решающее испытание.

 

 

 

 

Армандо Вальядарес (1937)

 

Пещеры безмолвия

 

Моим страдалицам: матери и сестре - с любовью.

 

Многие из этих стихов были не написаны,

а составлены в уме, когда автор был

совершенно отрезан от мира в помещении,

окна которого были плотно закрыты ставнями,

а стены и потолок, выкрашенные сверкающей

белой краской, отражали свет десяти

постоянно горевших неоновых ламп.

Карандаш и бумага были строжайше запрещены.

 

Выстрелы прогремели

в утреннем полумраке.

Взвыла сирена, лают

сторожевые собаки.

Что-то кричит охрана,

в стороне пробегая.

Очередь из автомата,

и - подлиннее - другая.

Вновь тишина сомкнулась.

Чувствую - рядом где-то,

у проволоки, - мертвец, -

но я лишь чувствую это.

 

Знаю: циклон все ближе,

хотя и молчит охрана.

Конец октября. Снаружи

все громче вой урагана.

На этажах молотками

стучат по рамам оконным -

наверное, укрепляют

ставни перед циклоном.

Но в этот застенок ветер

с воли не проскользнет,

окна мои закрыты

ставнями круглый год.

 

Настала весна в природе,

но ей ко мне не пробиться,

узор по синему небу

уже вышивают птицы,

и дышит свежестью ветер,

и ярко-зеленого цвета

равнина до горизонта,

но я лишь чувствую это.

 

 

 

 

Рейнальдо Аренас (1943-1990)

 

Когда ему сказали...

 

Когда ему сказали, что за ним следят,

а по вечерам, когда он выходит прогуляться,

кто-то умелым ключом отпирает его комнату,

заглядывает в коробочки с аспирином

и листает обыкновенные, безвредные книги,

когда ему сказали, что дюжины полицейских

слоняются за ним,

и что сумели подкупить близких родственников,

и что его задушевные друзья

прячут под яичками мини-блокнотики,

где записывают его молчание, -

он не испугался,

разве что испытал некое раздражение,

которое тут же подавил, поклявшись:

а вот не добьются, чтобы я заважничал.

 



[1] С 1962 по 1964 гг. я был старшим переводчиком в составе киногруппы совместного советско-кубинского фильма “Я - Куба” (режиссер М. Калатозов, оператор С. Урусевский, сценарий Е. Евтушенко и Э. Пинеды Барнета).

[2] Стихотворение, не помню, по каким соображениям, не было тогда опубликовано.

[3] Анóн - дерево и его плод; мамей - дерево и его плод; хутия - грызун размером с большую крысу; гуандý - фасоль; гуаникике - деньги; татáгуа - ночная бабочка-”колдунья”; теке - болтовня; чинче - клоп.

[4] Во многих странах издревле цвет траура - белый.

[5] Гуайабера - тропическая рубаха навыпуск с накладными карманами.

[6] Земля не любит нечистот и крови. Агриппа д’Обинье. (Прим. перев.)

Версия для печати