Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2008, 12

О евреях и не только

Серия «Проза еврейской жизни», выпускаемая с 2005 года издательствами «Текст» и «Еврейское слово» при поддержке издательской программы «Дварим», заслужила признание рецензентов и читателей как один из самых успешных проектов в сфере еврейского книгоиздания на русском языке. К настоящему времени вышло почти три десятка книг, каждая тиражом от 5 до 10 тысяч экземпляров. Цель серии - представить еврейскую прозу во всем ее содержательном и формальном многообразии: романы и рассказы, трагические и комические, написанные только что или сто лет назад, в Израиле и в диаспоре всемирно известными нобелевскими лауреатами и малоизвестными писателями.

Главную свою задачу кураторы серии определили как показ еврейской жизни со всех сторон и отход от стереотипа еврейской книги как книги обязательно израильской, непременно написанной на одном из еврейских языков или пропитанной еврейскими религиозными традициями. На самом деле окончательной ломки этого стереотипа не произошло. Да, в рамках «Прозы еврейской жизни» действительно выходили книги, которые могли бы попасть и в серию финской или венгерской прозы, однако таких все же меньшинство. Бóльшая же часть книг серии написана либо в Израиле, либо в диаспоре, но всегда - на идише.

Разрушен оказался скорее другой, хотя и «близкородственный» первому, стереотип: после знакомства с книгами серии невозможен взгляд на еврейскую литературу как на этнографический кунштюк, представляющий интерес только для самих евреев и тех, кто по долгу службы или из праздного любопытства изучает это странное племя с причудливыми обычаями и традициями. Еврейская проза предстает в «текстовских» книгах достойной сестрой европейских литератур (русской в том числе), и герои ее мучаются теми же «общечеловеческими» вопросами, что и персонажи прозы английской или французской. Важнейший принцип составителей «Прозы еврейской жизни» - в серию включаются по преимуществу книги, авторов которых интересует не еврей, а человек как таковой.

Вероятно, самый яркий пример здесь «Без судьбы» Имре Кертеса или «Периодическая система» Примо Леви: европейские романы, взращенные традицией экзистенциалистской прозы XX столетия и отсылающие к Камю и Сартру в гораздо большей степени, нежели, например, к Шолом-Алейхему или И.-Л. Перецу. (Сходный феномен литературы еврейской по содержанию, но формально никак с привычными образцами еврейской прозы не соотносящейся существует и в русско-еврейской словесности: достаточно назвать имя Владимира Жаботинского, чей главный роман «Пятеро» уместно сопоставлять с произведениями Куприна или Осоргина, но отнюдь не с идишской классикой.)

В рамках серии «Проза еврейской жизни» выделяются два «собрания сочинений»: четыре тома Исаака Башевиса Зингера и три - Меира Шалева. Если книги первого выходили на русском и раньше, то Шалев практически не был известен отечественному читателю. Между тем это без преувеличения ключевая фигура для современной израильской словесности. Пусть официальным «писателем номер один» считается А.-Б. Йегошуа, а за пределами Израиля наиболее популярен Амос Оз, но именно к Шалеву сводится любая дискуссия о судьбах сегодняшней израильской прозы. Когда в конце 2006 года Израиль был страной-гостем московской книжной ярмарки интеллектуальной литературы «non/fiction», имя Шалева чаще других звучало на пресс-конференциях и круглых столах: его хвалили, его ругали, над ним подтрунивали, но так или иначе упоминал его практически всякий выступавший.

Шалев - из тех характерных для эпохи глобализации авторов, которых принято определять через соотнесение с более известными зарубежными «коллегами». Ярлык «израильского Маркеса» (в несколько осовремененной версии - «израильского Павича») приклеен к нему рецензентами давно и в значительной степени справедливо. Шалев создает специфически израильский вариант «магического реализма», вместо латиноамериканской мифологии используя в качестве строительного материала Библию. Сам он, впрочем, числит в своих учителях Мелвилла и Стейнбека, что тоже оправдано: эпическая интонация и ориентация на масштабность полотна, описывающего, как правило, жизнь нескольких поколений, определяет творчество Шалева в не меньшей степени, нежели любовь к плетению кружев из летающих ослов и пеликанов-почтальонов.

Основная тема Шалева - угасание в сыновьях и внуках героического духа первопроходцев. Его романы - это романы-матрешки, где на внешнем уровне веселые чудеса и волшебные превращения, слоем глубже - философские и даже теологические отступления (нередко избыточные), дальше - тонкий психологический рисунок, перипетии, извивы, загадки любви, а в глубине - самый что ни на есть традиционный социальный реализм, пристальное вглядывание в историю Израиля от эпохи основания первых киббуцев до наших дней. Так построено, в частности, едва ли не самое знаменитое произведение Шалева - «Русский роман» (название отсылает и к «русскому» происхождению героев, прибывших в Палестину со Второй алией, и к гоголевско-булгаковской традиции, на которую ориентируется автор). Из тех же компонентов составлен и важнейший для понимания творчества Шалева роман «Эсав».

Романы Зингера состоят отчасти из сходных элементов, но распределены они противоположным образом. Социальный слой находится здесь на самой поверхности, дальше следуют магические метаморфозы, и лишь затем открывается сложный мир зингеровского богословия. В соответствии с ключевой для понимания Зингера хасидской традицией его теология - это теология вопрошания.

Ярче всего это проявляется в романе «Раскаявшийся» - одном из лучших произведений Зингера. Герой романа Иосиф Шапиро бросает свой успешный бизнес, отрекается от «языческой культуры нашего времени» и осознает себя «евреем Талмуда, евреем Гемары». Но и после этой метаморфозы он остается наедине со своими неразрешенными сомнениями и неотвеченными вопросами. И автор специально снабжает роман послесловием, где солидаризуется со своим героем и поясняет, что вера в Бога в современном мире неотделима от бунта против Него, что в вере человек находит не успокоение, а новые тревоги духа.

Другой образ бунтовщика, человека, выламывающегося из заданных рамок и установленных канонов, создан Зингером в самом популярном его произведении - романе «Раб». Талмудист Яков во времена хмельничины продан в рабство, его родные погибли. Дочь хозяина, малограмотная польская девушка Ванда, влюбляется в раба и становится его женой. В результате Яков и Ванда становятся чужими и для еврейской среды, недоброжелательной и завистливой, и для католической Польши, где им грозит смертная казнь.

Зингер вновь актуализирует ключевую проблему хасидской теологии: что важнее - безукоризненное исполнение заповедей или любовь к ближнему? Вот только заходит он в поисках ответа дальше, нежели предполагается любой богословской системой: любовь оказывается несравненно выше каких бы то ни было религиозных предписаний, выше всяких перегородок между людьми и конфессиями, которые, согласно известному афоризму, не достают до небес. Собственно, любовь, наравне с бунтом, - единственно возможный в мире Зингера религиозный акт.

В наиболее чистом виде богословские размышления Зингера воспроизведены в романе в новеллах «Папин домашний суд» (название трудно для перевода на русский, но предыдущий вариант - «В суде у моего отца» - кажется все же более оправданным). Как ни парадоксально, Талмуда, Онкелоса и Тосефты[1] в этой автобиографической книге о варшавском детстве больше, чем порванных штанов и плиток шоколада. Роман в значительной части состоит из рассуждений о конфликте холодной логики и пламенной веры, хасидов с миснагедами, о талмудической эрудиции и праведности. Впрочем, происходит все это на фоне чудесного и бесконечно обаятельного мира, где по улицам водят индюков, стены кухни выкрашены в розовый цвет, в спальне за кроватью шебуршит сверчок, а в кондитерской Эстер продают мармелад и карамель. Темный лес кишит зверями и разбойниками, а на пустыре живут злые духи, которые ночами ловят мальчиков и заставляют их жениться на ведьмах.

Другой «варшавский» роман Зингера «Семья Мускат» этого магического флера лишен. «Семью Мускат», как и любое произведение подобного рода, принято сравнивать с «Сагой о Форсайтах» Голсуорси, однако сходство между текстами двух нобелевских лауреатов если и есть, то весьма поверхностное. Прежде всего роман Зингера отнюдь не семейная сага в традиционном понимании. За историей нескольких поколений одной семьи стоит, как всегда у Зингера, религиозная проблематика, которая Голсуорси не слишком интересовала. Нет у Голсуорси и эсхатологизма, ощущения неизбежности близящейся катастрофы, которое в романе Зингера появляется ближе к финалу и стремительно нарастает: действие заканчивается в 1939 году, варшавские евреи еще не знают, что их ждет, но это знает читатель, как бы дописывающий текст за автора.

«Семья Мускат» - самый мрачный роман Зингера, и теология его здесь сгущается до полной беспросветности и беспощадности. Загадочная последняя фраза книги «Мессия грядет… Мессия - это смерть. В этом все дело» породила десятки трактовок. Среди них одной из наиболее правдоподобных является такая: Катастрофа - это расплата за грех ассимиляции, за массовый отход от еврейства. Таким образом безжалостное богословие великого писателя вновь демонстрирует свою связь с хасидско-каббалистической традицией.

«Собрание сочинений» Зингера по справедливости можно назвать высшим достижением серии «Проза еврейской жизни». Но это не отменяет необходимости указать и на другие достойные книги, вышедшие в ее рамках, а также на некоторые наметившиеся тенденции.

Разумеется, еврейская проза XX века (романы Зингера в том числе) во многом создана под знаком Холокоста. Книги о Холокосте и его последствиях составляют значительную часть «текстовской» серии. Но если упоминавшиеся выше произведения Кертеса и Леви - это художественно значительные свидетельства очевидцев, то романы израильтян Давида Гроссмана «См. статью ▒Любовь’» и Лиззи Дорон «Почему ты не пришла до войны?» описывают фрустрацию выживших в Катастрофе и их потомков - по сути дела, фрустрацию всего современного израильского общества, так до конца и не изжившего кошмар Катастрофы, а потому долгое время пытавшегося вытеснить ее на периферию сознания.

Наконец, нельзя не упомянуть о благородной деятельности «Текста» по заполнению пробелов читательских представлений о творчестве классиков литературы XX века - не только еврейской. Речь идет прежде всего о трех книгах: «Америка» Шолома Аша, «Фокус» Артура Миллера и «Давид Гольдер» Ирен Немировски. Ни одно из этих произведений не является ключевым в творчестве своего автора, но каждое добавляет ту или иную краску к портрету создателя.

Роман «Фокус», написанный тридцатилетним Миллером в 1945 году, остался едва ли не единственным прозаическим опытом знаменитого драматурга. Сюжет книги незамысловат и притчеобразен. Главный герой, Лоренс Ньюмен, антисемит, хотя и не из агрессивных, работает в преуспевающей компании «кадровиком». Среди прочего в его должностные обязанности входит отсев цветных, евреев и прочих «атипичных» американцев. Но однажды он надевает очки и превращается в глазах начальства и соседей в Янкеля, которого надо выгнать с работы и выжить из престижного квартала.

Для российского читателя роман едва ли станет художественным открытием. Скорее его поразит, насколько реальным в Штатах середины 1940-х годов было предощущение неизбежности погромов после возвращения с фронта десятков тысяч безработных и неуверенных в будущем молодых людей - и с какой скоростью Америка прошла путь от страны откровенно расистской и ксенофобской к обществу толерантности и политкорректности.

«Давид Гольдер» - также произведение раннее, почти юношеское. Ирен Немировски, погибшая в 1942 году в Освенциме, не дожив до сорока лет, до войны успела опубликовать девять книг, из которых «Давид Гольдер» была первой. Посмертно вышли еще несколько, в том числе самая знаменитая - «Французская сюита». Достаточно традиционный для эпохи между мировыми войнами жесткий антибуржуазный текст, демонстрирующий моральный и личный крах крупного финансиста из-за разлагающей власти денег, интересен скорее как первый подступ к центральному произведению Немировски, нежели сам по себе.

То же касается «Америки» Шолома Аша. Идишский классик, очень популярный в России в начале XX века, Аш безусловно заслуживает переизданий. Однако повесть «Америка», составившая основу «текстовского» сборника, едва ли оптимальный выбор для знакомства сегодняшнего читателя с крупным еврейским литератором. Для этой цели скорее подошли бы драма «Бог мести», где модернистское внимание к «проблеме пола» сочетается с религиозными мотивами и библейской символикой, или «роман с ключом» «Мэри», в котором под прозрачными «псевдонимами» выведены виднейшие персонажи русско-еврейского литературно-театрального Петербурга начала XX века.

«Америка», построенная на характерной для творчества Аша в целом идеализации традиционного быта восточноевропейского еврейства, сентиментальна и схематична. Однако в рамках серии «Проза еврейской жизни» она выполняет важную роль, позволяя проследить эволюцию еврейской литературы за сто лет: чем та была и чем стала, как далеко отошла от того понимания еврейского, которое полностью господствовало всего лишь век назад.

 

Михаил Майков, Давид Гарт

 



[1] Онкелос - согласно Вавилонскому талмуду, прозелит, переведший во II в. н. э. Библию на арамейский язык; Тосефта - собрание не вошедших в Талмуд высказываний израильских законоучителей первых веков н. э.

Версия для печати