Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2003, 3

Ужасы льдов и мрака

Роман. Окончание. Перевод с немецкого Н. Федоровой

Окончание. Начало см. “ИЛ” № 2, 2003 г.

13. Чему быть, того не миновать. Бортовой журнал

 

Пятница, 14 августа 1981 г.

Лед в ночи — голубой. На четвертый день после выхода из Адвент-фьорда, под 80о28’19’’ северной широты и 14о28’19” восточной долготы, о борт траулера бьются первые льдины — бесконечное, изрезанное зеркальными разводьями, озерцами и полыньями поле плавучих льдов. Это не препятствие. “Крадл” делает пятнадцать узлов, раздвигает мелкие льдины, назойливые обломки, на крупные же, не снижая скорости, наваливается корпусом, зависает на миг в наклонном положении, потом с грохотом проламывает лед — и под килем вновь открытая вода. Вот так в 1981 году обходятся с Ледовитым океаном.

Этой солнечной ночью Йозеф Мадзини стоит на баке среди грохота льдов, крепко цепляется за поручень и видит, как глубоко внизу, точно блестящие насекомые, мельтешат тяжелые ледяные глыбы.

 

Суббота, 15 августа

День и ночь — пустые слова, бессмысленные в беге здешнего времени. Ночей нет. Есть только переменчивые краски и степени освещенности, только солнце, что кружит над кораблем, вовсе не опускаясь за горизонт, только час и дата.

В кают-компании висит под стеклом карта Арктики; нажмешь на кнопку — и голубые оттенки глубин Ледовитого океана озаряются неоновым светом. На полосе у нижнего края карты, помимо легенды, помещена таблица, содержащая данные об увеличивающейся с каждым широтным градусом длительности полярной ночи и полярного дня. Йозеф Мадзини прерывает свою ежедневную прогулку по кораблю, задерживается в кают-компании и разглядывает в стекле карты свое отражение: наискось через все лицо белым зигзагом бежит летняя граница плавучих льдов, на плечах у него мысы и острова, над головой — неоновый нимб непроходимых льдов, а на груди, будто арестантская бирка, таблица солнечных восходов и заходов.

Таблица 1

 

Полярный день

Полярная ночь

Северная широта

1-я ночь Последняя Число

ночь ночей

1-й день Последний Число дней

день

76о

27 апр. 15 авг. 111

3 нояр. 8 февр. 98

77о

24 апр. 18 авг. 117

31 окт. 11 февр. 104

78о

21 апр. 21 авг. 123

28 окт. 14 февр. 110

79о

18 апр. 24 авг. 129

25 окт. 17 февр. 116

80о

15 апр. 27 авг. 135

22 окт. 20 февр. 122

81о

12 апр. 30 авг. 141

19 окт. 23 февр. 128

 

 

— Мы находимся примерно здесь. — Эйнар Хелльскуг, кроме Мадзини и массачусетской гляциологини, третий гость на борту (художник-миниатюрист, по заказу норвежского почтового ведомства он делает зарисовки арктических ландшафтов), подошел к карте и показывает на фоне синевы точку к северо-востоку от острова Моффен; контур острова касается черной линии восьмидесятого градуса северной широты, будто аккуратный нолик на строке.

 

Воскресенье, 16 августа

Облачные гряды и южный ветер; снегопад. “Крадл” идет сквозь густой плавучий лед, оставляя за кормой извилистый бурлящий канал. Двенадцать тонн дизельного топлива, говорит инженер-механик Сейп, вот сколько потребляет за день машина, и это нормально. Оглушительный гул машины, в зависимости от мощности льда то нарастающий, то чуть слабеющий, проникает повсюду. Только наверху, в “вороньем гнезде”, поспокойнее. Окруженный мигающими огоньками приборов, марсовой сидит в кондиционированной атмосфере стеклянной кабины и видит то, что давным-давно подтверждено снимками, полученными через спутник связи: ледовая обстановка усложняется.

Когда капитан Андреасен командует “стоп машина!” — а в эти дни так бывает часто, — наступает тишина, от которой звенит в ушах. Тогда выдвигают стрелы кранов, погружают в лед буйки с датчиками, раскладывают шланговые ватерпасы для замера поверхностной кривизны арктического океана. Зоологи стреляют тюленей и птиц, чтобы документально подтвердить наличие южных промышленных ядов, по длинным пищевым цепочкам попадающих в кровь полярной фауны. Геологи без устали берут пробы донного грунта, с трудом пряча под маской чистой науки свой интерес к возможным нефтяным месторождениям. В траловой сети извиваются черви и морские звезды. Все происходящее — рутина. Иными словами, никаких событий. Время — стоячий водоем, где пузырями всплывает наверх прошлое.

Давно ли — два, три дня назад? — “Крадл” стоял на якоре в Конгс-фьорде в виду Ню-Олесунна и на час-другой все сошли на берег, где были шумно встречены населением городка, а после в одном из деревянных домиков наливали из пластиковых канистр чистый спирт, смешивали с фруктовым соком и пили, а еще тарахтел кассетник и женщина из Массачусетса предпочла выйти на слякотную улицу, лишь бы не танцевать с пьяным Фюранном. Фюранн тоже вышел на улицу, все решили, что за американкой, но он приволок с псарни рычащего гренландского кобеля, наподдал ему по задним лапам, прижал к себе и пустился в пляс, а когда злющий пес вконец осатанел, океанолог набрал в рот водки и плюнул ему в пасть. Прекратил все это Одмунн Янсен, второй человек на борту после капитана Андреасена, сухопутный начальник, он приказал возвращаться на “Крадл”, и хмельной Фюранн обругал его.

Тогда, два-три дня назад, Йозеф Мадзини стоял возле тридцатисемиметровой причальной мачты Ню-Олесунна, возле этого обелиска из металлических ферм, к которому Амундсен и Нобиле причаливали дирижабли “Норвегия” и “Италия” и который по сей день вздымается в арктическое небо. Мадзини видел, как на этой мачте качается в своем подвесном сиденье Малколм Флаэрти, но видел и “Италию”, что трагически мощно устремилась ввысь, слышал команду “отдать концы!” и голос миниатюристки Лючии, рассказывающей о златотканых эполетах красавца генерала Умберто Нобиле. Нет, Йозеф Мадзини ни о чем не вспоминал. Он заново все это переживал. Здесь, у ржавеющей мачты, 23 мая 1928 года в четыре утра, при минус двадцати градусах по Цельсию, началась катастрофа Нобиле, благородного, лучезарного героя миниатюристки Лючии Мадзини. Отдать концы!

Как двумя годами раньше во время полета с Руалом Амундсеном и Линкольном Элсуортом, Нобиле и на сей раз, через двадцать часов после вылета из Ню-Олесунна, достиг Северного полюса, завороженно парил над безлюдной ледяной пустыней и сбросил там освященный папой деревянный крест и флаг Италии, но на обратном пути “Италия”, отягощенная ледяным панцирем, стала неудержимо терять высоту и в конце концов рухнула в торосы. Генерал и восемь его спутников были выброшены из триумфа в паковые льды. Раненый, окровавленный, лежал он там. А дирижабль, полегчавший на половину экипажа, снова взмыл в снежное небо и навсегда исчез вместе с людьми.

Подлинное падение Нобиле, падение с вершин славы и почета в бездну презрения, скрепит, однако, лишь сопряженная с большими потерями спасательная операция, в ходе которой во время бесплодного поискового полета погиб и Амундсен с пятью спутниками. Ведь после крушения своего дирижабля Умберто Нобиле нарушил кодекс чести, регламентирующий процедуру гибели. И этого мир ему не простил.

Прежде всего выброшенный на лед генерал разрешил двум итальянцам, капитанам третьего ранга Мариано и Цаппи, вместе со шведским океанографом Финном Мальмгреном покинуть терпящую бедствие группу (некоторые из людей не могли ходить), с тем чтобы на свой страх и риск добраться до Шпицбергена.

Шли недели.

Когда шведскому летчику Лундборгу наконец удалось посадить свой гидроплан на плавучую льдину Нобиле, генерал позволил, чтобы его спасли первым. Подхватив под мышку фокстерьерчика Титину, он сел в самолет, который мог взять на борт только одного пассажира, и скоро был в безопасности на борту итальянского вспомогательного судна “Читта ди Милано” — “Город Милан”. Командир, допустивший, чтобы его спасли прежде всех остальных! Голос Лючии и об этом не умолчал. Но оправданиям не было конца.

В итоге прошло еще несколько недель, прежде чем удалось вызволить из отчаяния и оставшихся на льдине подчиненных генерала, ведь второй полет Лундборга закончился крушением самолета, и швед сам попал в беду. Тем временем к дрейфующей на север льдине двигались полторы с лишним тысячи спасателей — шестнадцать кораблей, двадцать один самолет и одиннадцать санных отрядов. Семнадцать спасателей при этом погибли. Только экипаж советского ледокола “Красин” сумел в конце концов через сорок семь суток после крушения “Италии” пробиться через тяжелые паковые льды к смертельно измученным людям и поднять их на борт. А затем общественность узнала, сколь отвратителен был конец экспедиции, посвященной величию и славе Италии. Ведь далеко во льдах матросы “Красина” отыскали и двух мятежных капитанов: одетый в лохмотья Мариано был на грани безумия и голодной смерти, Цаппи выглядел на удивление бодрым, чуть ли не упитанным, в меховых шубах Мариано и Мальмгрена. Самого Мальмгрена не нашли. Мариано на расспросы о нем молчал или плел несуразное. Цаппи же снова и снова твердил, что швед-океанограф остался где-то во льдах; Мальмгрен-де настоял, чтобы они ушли без него, и даже предложил забрать якобы ненужное ему снаряжение, а он, Цаппи, просто-напросто согласился на предложение Мальмгрена и взял его одежду и провиант.

Трагедийная публика пришла в ужас от этих речей. Репортеры спешили подытожить цепочки косвенных улик и подкрепляли подозрение, что упитанный Цаппи до смерти уморил упсальского океанографа или убил и съел. Цаппи отпирался; позднее, когда к Мариано вернулся рассудок, он подтвердил показания Цаппи. Однако подозрение осталось — ведь первое членораздельное заявление Мариано, запротоколированное в вахтенном журнале “Красина”, звучало так: “Я разрешил капитану Цаппи съесть меня после моей смерти”. Оно и к лучшему, что правда навеки погребена во льдах. Герои, пожирающие друг друга! Не может это быть правдой, это слух, пущенный врагами Италии.

А потом голос Лючии умолк. Йозеф Мадзини снова увидел сквозь фермы причальной мачты дома Ню-Олесунна и Фюранна, который отволок ездовую собаку обратно на псарню и тяжелой походкой направлялся к нему, выкрикивая: Адмирал Одмунн Янсен зовет к вечерне на борт! Собак на цепь! Идиотов на вахту! Дисциплина, сэр! Так точно, сэр! Ваше здоровье, сэр! В нескольких шагах от причальной мачты Фюранн остановился и перестал орать.

— Синьор Мадзини! Ваша милость! Видал, как надо обращаться с чистокровным отпрыском ездовых собак Руала Амундсена? С ним надо плясать фокстрот под сводку погоды “Радио Свальбард”.

 

Понедельник, 17 августа

Острова Фиппсё, Мартенсё, Парриё: безжизненные скальные массивы в океане; среди ущелий — снежники. Черные берега. “Крадл” крейсирует возле самых северных островов Свальбарда. Марсовой осматривает сверкающие изломы ледяных заторов, ищет проход. Во второй половине дня мощность льдов возрастает настолько, что попытки капитана Андреасена с ходу пробить эти барьеры носом “Крадла” остаются безрезультатны. Громовые удары — но трещин не видно. Прохода нет. Лаконичное объявление капитана через бортовые динамики разносится по всем судовым палубам. Придется лечь в дрейф, взять курс зюйд-вест, потом зюйд-ост, спуститься ниже восьмидесятого широтного градуса, через пролив Хинлопен снова выйти в открытое море, обогнуть Северо-Восточную Землю и снова взять курс на север. Thanks.

В кают-компании возобновляют карточную игру, прерванную на время сообщения.

 

Вторник, 18 августа

Штиль. Пролив Хинлопен между Западным Шпицбергеном и Северо-Восточной Землей синий, как ночь, и спокойный. Погода ясная. Льдов мало. Геологи препираются с зоологами насчет лучших якорных стоянок, насчет районов исследовательских работ. Курс, сетуют зоологи, всегда прокладывают по желанию господ нефтеискателей; пробы донного ила, судя по всему, куда важнее птичьих стай и гнездовий. Одмунн Янсен старается урезонить спорщиков.

На “Адмирале Тегетхофе” в этот день, день рождения императора, непременно поднимали флаги и во все горло выкрикивали здравицы в честь далекого монарха.

— Так последуй их примеру, — говорит Фюранн, когда Мадзини рассказывает ему об этом, — попроси Хелльскуга изобразить на полотенце двуглавого орла и стань с этим полотенцем на мостике.

 

Среда, 19 августа

Императору всего один день от роду — горластый пухлый младенец. А в Ледовитом океане для него уже уготована земля. “Крадл” медленно идет вперед. По правому борту — побережье Западного Шпицбергена, по левому — Северо-Восточная Земля. Замеры глубин. Пробы грунта. Охота на птиц.

Около полудня Хьетиль Фюранн зовет Мадзини на палубу и, указывая на грозную гору на побережье Западного Шпицбергена, говорит:

— Перед вами, синьор, мыс Пайера… Дарю.

Стоя у поручней, Фюранн рассказывает, что вместе с шахтером Израэлом Бойлом побывал прошлым летом на этом австрийском мысу. Пешком. Почти двухсоткилометровый переход из Лонгйира через ледники Негри, Зонклара и Ханна. Переходы через ледники в иных обстоятельствах сравнимы с лавинным серфингом или полетом на дельтаплане в Гималаях, ведь после каждого снегопада пеший странник на глетчерах, изрезанных множеством трещин и провалов, становится этаким бильярдным шаром, который в любую минуту может неожиданно исчезнуть в занесенной снегом пропасти. Одно утешение: представлять себе, что на века сохранишься в этой мерцающей бирюзовым и серебристо-голубым бездне — глубокозамороженная жертва льдов. А в две тысячи трехсотом году сенсационное открытие: найден пеший турист в прекрасном состоянии.

— И долго вы шли?

— Девять дней.

— Туда и обратно?

— Туда и обратно девятнадцать дней.

— С полной выкладкой?

— Снаряжение везли собаки.

 

Четверг, 20 августа

На сорок, на пятьдесят метров вздымаются из прибоя фронтальные обрывы глетчеров Северо-Восточной Земли — нависающие над водой ледяные кручи сияющей бирюзы. Из расселин и с кромки ледника струятся каскады талой воды, иные из них, так и не достигнув моря, развеиваются пеленою мельчайших брызг. Радуги вспыхивают и гаснут над водопадами, птичьи стаи мельтешат в этой изумительной красоте. Художник Хелльскуг сидит, и всматривается, и рисует, и всматривается. Если вот сейчас от ледника оторвется айсберг, наверняка поднимется прибойная волна, огромная, до самого неба, а потом айсберг повернется в еще бушующих водах, неторопливый, сверкающий, новый.

Но в этот четверг ничего такого не происходит.

И если б не прибой и не гул машин, наверняка был бы слышен и стон глетчера, который сантиметр за сантиметром всею своей чудовищной массой сползает к океану.

Но в этот четверг не слышно ничего, кроме привычного рокота моря и машин.

Вечером в кают-компании крутят видеокопию “Босоногой графини”. В главных ролях Хамфри Богарт (солидный стареющий режиссер, заядлый курильщик) и Ава Гарднер (мадридская танцовщица, попадающая из нужды в мир кино). В волшебном блеске Голливуда танцовщица приобретает облик печальной, обольстительной кинозвезды, но остается несчастной, в конце концов она выходит замуж за итальянского графа, во время Второй мировой войны оскопленного бомбой (мадридка узнаёт об этом только после свадьбы; в кают-компании смех), и однажды дождливой ночью ущербный супруг убивает ее выстрелом из пистолета. Потом граф велит выбить на надгробии своей графини не слишком остроумный, как он говорит, семейный девиз: Chesarа, sarа — Чему быть, того не миновать.

В этот четверг Йозеф Мадзини записывает в своем дневнике — под почти неудобочитаемыми, отрывочными заметками, посвященными красотам ледника Бросвелла, — гербовый девиз графа: Чему быть, того не миновать. Надписи на замшелых камнях на заднем дворе у вдовы Соучек были ничуть не лучше.

 

Пятница, 21 августа

Курс норд-ост. С утра резкий шквальный ветер. Потом штиль и плавучие льды. После затяжных маневров в тяжелых льдах “Крадл” вновь пересекает восьмидесятый градус северной широты. Северо-Восточная Земля по-прежнему близко. У мыса Лауры грохочут якорные цепи.

 

Суббота, 22 августа

День радиограммы. Японцу-орнитологу стало невмоготу. Шесть недель он провел в палатке на острове Белом и теперь просит забрать его оттуда. Мы его снимем, радирует капитан Андреасен, “Крадл” все равно должен зайти на Белый.

Курс на восток. Полосы тумана и высоченные айсберги. На мостике напряженно всматриваются в экраны радаров.

Вечереет, в виду острова Белого спускают в разводье резиновую лодку с экипажем из пяти человек, Фюранн и Мадзини среди них. Промокший от брызг пены, Йозеф Мадзини подплывает к унылому берегу — осыпи и плавник, здоровенные обломки китового скелета и лишайники; тучи птиц над перепачканными пометом скалами. Среди выброшенного морем мусора и тюков со снаряжением стоит и кланяется орнитолог Наоми Уэмура.

Один? Шесть недель в этом одиночестве? — спрашивает Мадзини у японца. Не все время, отвечает Уэмура, не все время; здесь была шведская киносъемочная группа, Ян Труэлль, режиссер, весьма любезный человек, снимал здесь эпопею о полете Саломона Андре на воздушном шаре к полюсу; при этом мистер Труэлль проявил большую заботу о птицах.

После профилактического осмотра автоматической метеостанции (все заняло меньше часа) в лодку снова плещет морская пена. Нагойский орнитолог говорит и говорит без умолку, рассказывает о борьбе за место под солнцем, о гнездовьях и маршрутах перелетных птиц. Остров Белый мало-помалу тонет в тумане.

В августе 1930 года команда норвежского зверобойного судна “Братвог” обнаружила на этом острове останки аэронавта Саломона Андре и его спутников — Стриндберга и Френкеля; тридцать три года трое воздухоплавателей считались пропавшими без вести. Дневники Андре, даже отснятые фотографические пластинки (на снимках трое обреченных смерти стоят перед своим рухнувшим воздушным шаром) были в целости и сохранности, а непригодная для Арктики шерстяная одежда шведского инженера так и осталась залита рвотой.

— Я вас не понимаю, — перебивает Йозеф Мадзини орнитолога, который, рассуждая о крыльях и планирующих полетах, карабкается по забортному трапу на “Крадл”, — я вас не понимаю, уймитесь же наконец.

Андре предостерегали, уговаривали отказаться от давно задуманного и не раз откладывавшегося полета к Северному полюсу: в условиях Арктики давление газа в шаре быстро упадет, шелковая оболочка обледенеет, и безумное предприятие закончится в паковых льдах. Но нет, на Северном полюсе всенепременно должно кое-что развеваться, должно хлопать и полоскаться на ветру полнейшего безлюдья — флаг! пусть маленький, но шведский флаг должен украшать полюс. На протяжении всех грядущих столетий историографам надлежит повторять: Саломон Андре, шведский инженер. Саломон Андре, покоритель Северного полюса. Саломон Андре, первопроходец.

11 июля 1897 года Саломон Андре и его искренние, верные спутники на сшитом в Париже воздушном шаре поднялись из долин Шпицбергена, начав полет к Северному полюсу. Вечером того же дня из корзинки вылетели почтовые голуби с обнадеживающими посланиями, которых никто не получил. А уже на четвертый день после старта сбылось и последнее из дурных пророчеств: шар, давно потерявший управление, опустился в паковые льды за восемьдесят третьим градусом северной широты, бесконечно далеко от людей.

После семи дней растерянности, запечатлев на фотографических пластинках свою катастрофу, злополучные воздухоплаватели решили идти к ближайшей земле; их целью был самый уединенный край на свете — Земля Императора Франца-Иосифа.

Все трое впряглись в санки, на всякий случай захваченные в полет, и стали пробиваться через нагромождения торосов, преодолевая разводья и полыньи на парусиновой лодке, часто падая без сил и все же продолжая тащить свой груз дальше и дальше — в никуда. Ведь дрейф льдов уносил их прочь от цели, сбивал с дороги. После месяца такой пытки они оказались ближе к Свальбарду, чем к Земле Франца-Иосифа, изменили направление движения, брели теперь в сторону Шпицбергена и поздней осенью добрались до острова Белого. Но там ждала только смерть. Скончался Стриндберг. Потом умер искалеченный белым медведем Френкель, а последним — Саломон Андре. Саломон Андре, последний. Тридцать три года спустя экспертиза его перепачканной одежды покажет, что смерть неудачливого покорителя Северного полюса была вызвана мясом больного белого медведя. “Удивительно все-таки — парить здесь над Полярным океаном, — прочитали душеприказчики в дневнике Андре. — Мы первые летим здесь на воздушном шаре. Когда еще кто-нибудь повторит наш полет? Сочтут ли нас безумцами или последуют нашему примеру? Не могу отрицать, нас всех троих обуревает гордость. Мы считаем (зачеркнуто) Я считаю, что, совершив это, мы можем спокойно умереть”.

Наверное, в такой вот мимолетный, великий миг, когда он сознавал различие меж реальностью и одержимостью, Саломон Андре и зачеркнул мы считаем и написал я считаю. Что правильно.

После отлета и исчезновения шведского инженера Северный полюс еще более десяти лет оставался недостижим; на протяжении этих десяти лет длинная вереница путешественников устремлялась во льды вслед за инженером — во имя науки или во имя какого-нибудь отечества — и исчезала… к примеру, спутники герцога Амадео дельи Абруцци, чья Первая итальянская арктическая экспедиция в марте 1900 года, после зимовки на Земле Франца-Иосифа, достигла невероятного — 86о34’ северной широты, на тридцать шесть километров превысив тогдашний широтный рекорд Фритьофа Нансена. Треть герцогской команды погибла в ледяных бурях этой триумфальной широты. Сам Амадео, вместе с несгибаемым капитаном Каньи и остатком команды, уже в августе 1900 года вернулся в Италию — с рекордом и списком погибших и пропавших без вести.

Когда наконец 21 апреля 1908 года Фредерик Альберт Кук, врач из штата Нью-Йорк, а 6 апреля 1909 года и его соперник, армейский офицер из Пенсильвании Роберт Эдвин Пири, после многомесячных форсированных маршей — пешком и на собачьих упряжках — ступили на лед Северного полюса (или места, которое считали таковым), достигнуто было всего-навсего вот что: полюс как точка схода честолюбий начал утрачивать свое значение. Самый крайний Север был покорен. А за покорением последовало неблаговидное, последовал яростный спор за право первенства.

Кук разделил триумф со своими спутниками, гренландскими экскимосами Авелахом и Этукишуком, на обратном пути от полюса ледовый дрейф отнес его на запад, и лишь после годичной одиссеи во льдах он вернулся из этой пустыни. Однако тем временем и Пири с четырьмя эскимосами и чернокожим слугой Мэттом Хенсоном вышел в пустыне паковых льдов на позицию, которая, по его расчетам, находилась в непосредственной близости от полюса. В этом броске на север у Пири не было белых спутников, ибо он категорически не желал делить победу с равными; на обратном пути дрейф льдов благоприятствовал ему, и оттого он примерно в одно время с Фредериком Куком предстал перед мировой общественностью со своей победой — и началась распря за честь первооткрывательства.

Роберт Эдвин Пири не останавливался ни перед чем, лишь бы слава целиком досталась ему, — печатал в “Нью-Йорк таймс” яростные статьи, называя Кука жалким обманщиком, который просто-напросто спрятался на год в глухомани, чтобы затем вернуться оттуда с беспрецедентной ложью. Кук — шарлатан, мошенник, сумасшедший, кто угодно, только не покоритель полюса.

Фредерик Альберт Кук, отметая все обвинения как оголтелую клевету, заявлял на страницах “Нью-Йорк геральд”: он будет непоколебимо настаивать на том, что за год до Пири побывал в самых высоких широтах; Пири недостойный неудачник, фанатик, клеветник… Так все и продолжалось. Комиссии и лагери приверженцев формировались вокруг проблемы, кому на самом деле принадлежит слава первооткрывателя, ученые мнения сталкивались, вспыхивали новые распри, а газеты затянули эту войну на долгие годы. Сколько бы раз вопрос о достоверности заявлений обоих полярников ни проходил проверочные инстанции, он так и оставался не решен. Среди составителей энциклопедий и хронистов по-прежнему царило смятение. В зависимости от “лагерной” принадлежности пишущего или от позиции заказчика первенство приписывалось то Пири, то Куку, причем, называя одного, не обходились без непременных язвительных замечаний по адресу другого, и в результате два противника превратились в этаких сиамских близнецов космографии.

Когда поздним вечером Йозеф Мадзини входит в кают-компанию, Наоми Уэмура, чисто выбритый, улыбающийся, со свеженапомаженными волосами, сидит за научным столом, который отделен от стола Андреасена и команды бамбуковой шпалерой, увитой пышным филодендроном. Одмунн Янсен, подняв бокал, стоит у этой зеленой границы, показывая тем самым, что провозглашает тост за здоровье орнитолога от имени всех собравшихся: работая в одиночестве на острове Белом, Уэмура поддержал честь своего имени, ведь еще в 1978 году его тезка собственными силами достиг Северного полюса, как Пири, Кук и многие другие; и он, робеющий трудностей Янсен, желает японскому коллеге признания специалистов и пьет за его здоровье — за здоровье верного друга птиц острова Белого.

По обе стороны зеленой шпалеры гремят бурные аплодисменты.

 

Воскресенье, 23 августа

Курс ост-норд-ост. Густой дрейфующий лед. До Земли Франца-Иосифа еще сотня морских миль. Погода ясная, ветер северный. Во второй половине дня — барьеры паковых льдов. Прохода нет. Курс зюйд-вест. Горизонт вокруг чист. Никакой земли. Йозеф Мадзини проводит медлительные послеполуденные часы за чтением копии дневника Иоганна Халлера.

23 августа 1872 г., пятница. Снег и ветер. Корабль вмерз во льды. Расчищал палубу от снега.

23 августа 1873 г., суббота. Туман, ветер западный. Температура 0о. Разбивал сахарную голову.

23 августа 1874 г., воскресенье. Погода ясная, ветер. Мы покинули Маточкин Шар и на небольших наших шлюпках двинулись под парусами вдоль побережья. Ночью попали в несильный шторм и потеряли друг друга. Моя шлюпка до утра продолжала плавание, потом мы ее зачалили и сошли на берег. Там нашелся плавник, и мы разожгли большой костер, приготовили завтрак и высушили одежду.

 

Понедельник, 24 августа

Опять в виду острова Белого. Пятнадцатый день на борту; день посещений. Впервые после выхода из Лонгйира Коре Андреасен надел капитанский мундир. В 14 часов на посадочную платформу “Крадла” опускается губернаторский вертолет. Губернатор Ивар Турсен и приехавший из Осло Оле Фагерлиен обходят рыхлый строй команды. Похлопывания по плечу, рукопожатия.

— А вы? — обращается Оле Фагерлиен к Мадзини. — Как продвигается ваша работа?

— Льды чересчур плотные, — говорит Мадзини.

— А чего вы ожидали? — уже на ходу бросает Фагерлиен.

Вечером светские разговоры и банкет в кают-компании. На фоне биг-бэнда, звучащего из колонок стереоустановки. Протесты, когда Фюранн следом за композицией Глена Миллера запускает на полную громкость “MamaRose” Арчи Шеппа. Фюранн обзывает протестующих болванами, после чего ставит кассету с маршевой музыкой. Поздней ночью две краткие речи и новые тосты.

 

Вторник, 25 августа

Медвежья охота. Трое зоологов на губернаторском вертолете скользят на малой высоте над льдами и еще до полудня обездвиживают четырех удирающих в панике белых медведей. У каждого из животных зоологи вырывают по зубу, специальной цангой ставят на уши металлические метки-зажимы и красным лаком напыляют на желтовато-белую шкуру крупные знаки. Потом снимают на видео постепенное пробуждение поверженных гигантов — неуклюжие попытки перебороть дурман и встать, первые ковыляющие шаги, слабость, почти незаметное возвращение силы и изящества движений и, наконец, всю их помеченную красным лаком красоту. Большие пятна крови на льдинах быстро блекнут в снежном вихре, поднятом лопастями вертолетного ротора.

За время охоты “Крадл” одолевает во льдах всего три морские мили на северо-восток. В конце третьей мили происходит несчастный случай: мощный бросок судна на ледовый барьер неожиданно с такой силой швыряет художника на поручни, что он падает с зияющей раной на голове. Судовой врач Холт настаивает на отправке в лонгйирскую больницу. В 13.00 возвращаются охотники; губернатор Турсен и Оле Фагерлиен прощаются. Фюранн и Холт под руки ведут художника; бледный, с забинтованой головой, он садится в вертолет, и машина плавно взмывает в воздух, ненадолго зависает над палубой, кромсая винтом снежное небо, летит прочь, становится черной урчащей точкой и исчезает. В кают-компании неловкое молчание. Андреасен снял мундир и стоит на мостике, как обычно, в джинсах и наглаженной фланелевой рубашке. Курс норд-ост. Медленно, очень медленно “Крадл” продвигается вперед.

 

Среда, 26 августа

Замеры на льду. “Крадл” стоит на якоре, Йозеф Мадзини все утро сидит у поручней, на стуле художника, крепко-накрепко принайтовленном тросами; снежные очки защищают его от слепящего блеска далей. Хелльскуг целые дни проводил на этом стуле, окоченевшими пальцами зарисовывая очертания здешней пустыни. Мадзини его недостает; он показывал художнику фотокопии рисунков Юлиуса Пайера, рисунков, сделанных при тридцати и сорока градусах ниже нуля, — и Хелльскуг восторженно отозвался о тонкости их исполнения; в мороз ниже минус пятнадцати, сказал он, ему бы в голову не пришло думать о рисовании.

 

Четверг, 27 августа

Тишь. Ни гула машин, ни лязга якорных цепей. Едва приметный дрейф.

Зоологи часами лежат в засаде, в резиновой лодке, замаскированной белыми полотнищами, и в конце концов добывают двух кольчатых нерп — Phocaehispidae, — обеих с большой дистанции. Йозеф Мадзини, приглашенный на охоту, стоит в этот день на льдине возле убитых тюленей. Словно драгоценности, вываливаются внутренности из распоротых животов; дымящееся разноцветье смерти расплывается по льду, обрастает ледяными кристаллами. Когда краски блекнут, Йозефу Мадзини кажется, будто в нем вскипает отвращение. На самом же деле его попросту пробирают сырость и лютый холод, оттого он и дрожит. Потом окровавленные трупы вместе с внутренностями пакуют в пластиковые мешки — это материал для ословских лабораторий. Засим следует обстоятельный, громкий разговор в кают-компании. Обсуждают меткие выстрелы, спасающие жизнь, нападающих медведей и зимние охоты.

 

Пятница, 28 августа

Курс ост и норд-ост. Пасмурно. Фюранн, чертыхаясь, стоит под стрелой крана и жестами как бы старается унять раскачивания гидродинамического буя, подвешенного на тросе. Буй, словно таран, несколько раз ударяет в борт.

 

Суббота, 29 августа

День в Ледовитом океане, чуть ниже 81-го градуса северной широты. День без событий. То, что в здешней акватории солнце уже больше четырех месяцев снова заходит за горизонт, никого на борту, похоже, не волнует. Йозеф Мадзини воспринимает этот закат — всего лишь исчезновение в облачных грядах, пустяк, ни мерцающего ореола, ни пурпурных световых дуг, — как восстановление давно забытой небесной механики; наконец-то вновь начинается смена дня и ночи. Но нет, это не ночь, только серебряные сумерки, за которыми не приходит темнота.

 

Воскресенье, 30 августа

Штиль и туман. Тяжелые льды. Годовщина открытия Земли Франца-Иосифа. Белое солнце в дымке. Ничего не происходит.

Около полудня мы стояли, облокотясь о борт, смотрели в редеющий туман, сквозь который временами проглядывало солнце, как вдруг ползущая мимо стена тумана расступилась и далеко на северо-западе открылись скалистые кряжи, а через считанные минуты нам во всем блеске предстала картина горной страны!

Йозеф Мадзини празднует воспоминание. Ясное дело, говорит Фюранн, в этой скучище пить можно за что угодно. Нет-нет, его подопечный имел в виду совсем другое. Впрочем, немного погодя оба с бутылкой аквавита стоят на баке и выкрикивают в стужу троекратное “ура”, хотя в скрежете разламывающихся под килем льдин ликование их звучит жиденько и пискляво. Внезапно, перекрывая грохот движения, над льдами разносится еще и жалобный вопль туманного горна — шутка Андреасена, адресованная двум фигурам на баке, и тогда даже в нескольких шагах видны только их разинутые рты, но никакого “ура” не слышно. Да они уже и молчат.

Через несколько часов Йозеф Мадзини, тепло укутанный, опять сидит у поручней на хелльскуговском стуле. Он не знает, долго ли так просидел, все более устало глядя в пустоту, и резко возвращается к реальности, когда медленно, бесконечно медленно, словно черная смоляная волна, увенчанная пеной ледников и фирновых полей, на горизонте встает земля. Его земля. Горные гребни и хребты расплываются и раз за разом возникают вновь, базальтовые столпы, осыпи. Долины ее украшены ивами и населены северными оленями, которые безмятежно наслаждаются благами своего убежища, далеко от всех врагов. Земля поворачивается, тонет в облаках, появляется снова, и прибой не плещет о скалы, зеркально-гладкий океан отражает образ изрезанного побережья; льдов нет.

Но на борту “Крадла” по-прежнему тишина. Никто не кричит “земля!”, ни марсовой, ни команда не ликуют. Только грохот движения. А кое-кто открыл землю, принадлежащую ему одному.

 

Понедельник, 31 августа

Метель, ветер юго-восточный. Около полудня, в девяти дуговых минутах к северу от 81-го широтного градуса, паковые льды смыкаются сплошным барьером, который тянется с запада на восток; бесконечные льды, на карте в кают-компании обозначенные как unnavigable, непроходимые. Теперь им нет конца и краю.

Йозеф Мадзини задремал над книгой и оттого испуганно вздрагивает и машет руками, когда в дверь каюты стучит Фюранн. Не дожидаясь ответа, Фюранн распахивает дверь и прямо с порога объявляет решение Янсена и капитана:

— Мы поворачиваем обратно. Пройти не удастся. Не видать тебе Земли Франца-Иосифа. Полная хреновина. Слышишь? Мы поворачиваем!

И вот судно совершает поворотный маневр, начисто лишенный всякой торжественности и сожаления. Все необходимые замеры сделаны, все необходимые работы выполнены. На север и северо-восток не пройти. Как и следовало ожидать. Стало быть, курс зюйд. На Лонгйир.

Зюйд. Зюйд-вест. Зюйд. Полнейшее однообразие. Я закрываю судовой журнал. Дни обратного пути не имеют значения. “Крадл” проходит пролив Эриксена, прибрежные воды Земли Короля Карла, пролив Фримана между островами Баренца и Эдж, целым веером южных галсов спускается на пять широтных градусов, однажды днем по правому борту появляется и исчезает шпицбергенский мыс Сёркап, а затем опять курс норд-вест. 3 сентября “Крадл” входит в Адвент-фьорд. Раннее утро. Теперь Йозеф Мадзини принадлежит к числу тех, кто обогнул Шпицберген. Эллинга Карлсена, ледового боцмана и гарпунщика, за такое плавание наградили орденом Олафа Святого. Но сейчас даже подумать смешно, что в гавани Лонгйира тебя ждет орден на бархатной подушечке. Смешна и мысль о шумном ликовании на пристани. Швартовы шлепаются на причал. Гул машин умолкает. На набережной кто-то машет рукой. Это Хелльскуг. Падает снег. Вот так выглядит конец служебного рейса.

Остается сказать, что на обратном пути Йозеф Мадзини появлялся у поручней очень редко. Как человек, готовящийся к увольнению, к великой свободе, он сидел в кают-компании и у себя в каюте над работами по истории Арктики из небольшой судовой библиотеки, без устали и без разбору делая выписки из этих книг, — этакий секретарь памяти. Писал, чтобы спастись от скуки? Хотел собрать все картины Севера и, копируя, сделать их своей собственностью? Тонкая тетрадь в синей обложке, которую он тогда исписал целиком, сейчас лежит передо мной; вместе с другими заметками и имуществом без вести пропавшего Хьетиль Фюранн переслал ее Анне Корет. Конечно, заголовок этого сумбурного цитатника — “Большой гвоздь” (так гренландские эскимосы называли Северный полюс) — выведен на обложке не рукою Мадзини. Почерк не его. Это я написал. Я. И другие тетради Мадзини тоже озаглавлены мною. “Campi deserti”.“Terra nuova”. Я поступил с этими записками так же, как любой первооткрыватель поступает со своей землей, с безымянными бухтами, мысами, проливами, — я нарек им имена. Всему должно иметь имя.

 

14. Третий экскурс. Большой гвоздь — фрагменты мифа и разъяснений

 

Входил ли ты в хранилища снега и видел ли сокровищницы града, которые берегу Я на время смутное, на день битвы и войны? По какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле?

Нисходил ли ты во глубину моря, и входил ли в исследование бездны? Отворялись ли для тебя врата смерти, и видел ли ты врата тени смертной? Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это.

Так! у серебра есть источная жила, и у золота место, где его плавят. Железо получается из земли; из камня выплавляется медь. Человек полагает предел тьме и тщательно разыскивает камень во мраке и тени смертной. Вырывают рудокопный колодезь в местах, забытых ногою, спускаются в глубь, висят и зыблются вдали от людей. Земля, на которой вырастает хлеб, внутри изрыта как бы огнем. Камни ее — место сапфира, и в ней песчинки золота. Стези туда не знает хищная птица, и не видал ее глаз коршуна; не попирали ее скимны, и не ходил по ней шакал.

На гранит налагает он руку свою, с корнем опрокидывает горы; в скалах просекает каналы, и все драгоценное видит глаз его; останавливает течение потоков, и сокровенное выносит на свет. Но где премудрость обретается? и где место разума?

Не знает человек цены ее, и она не обретается на земле живых. Бездна говорит: не во мне она; и море говорит: не у меня.

Книга Иова

 

Если бы гигантская протяженность Аталантического океана не делала такое предприятие неосуществимым, мы могли бы плыть из Иберии до Индии по одной и той же параллели.

Эратосфен, III век до Р.Х.

 

Однако ж настанет время, спустя много лет, когда океан развяжет узы вещей, когда распахнутся неизмеримые пределы земные, когда мореходы откроют новые миры, и тогда Фула не будет уже краем света.

Луций Анней Сенека, I век

 

Зимы на Севере — тяжкое испытание, кара, бедствие. Воздух, вязкий от стужи, делает лица дряблыми, глаза слезятся, из носа течет, кожа трескается. Земля там подобна блестящему стеклу, а ветер жалит, как осы. Человек, попавший на Север, от мучительного холода мечтает очутиться в адском пламени.

Казвини, XII век

 

Север изобилен народами необычайно диковинными, не имеющими человеческой культуры.

Саксон Грамматик, XII век

 

По сему великому морю корабли не плавают по причине магнитов.

Легенда азимутальной карты Северного Полярного моря, XV век

 

Летние световые условия наверное весьма благоприятствуют судоходству в Ледовитом океане, плавать по коему, как принято считать, зело опасно, трудно и даже вовсе якобы невозможно; а ведь коли одолеешь малую часть пути, каковая слывет особливо опасной, а именно расстояние в две-три морские мили до полюса и столько же после оного, то климат тамошних морей и земель бесспорно должен быть так же умерен, как и в здешних местах.

Роберт Торн, XVI век

 

Северный океан — просторное поле, на коем способна приумножиться слава России, вкупе с беспримерною пользою… На расстоянии пятисот-семисот верст от сибирских берегов океан сей в летние месяцы свободен от таких ледяных заторов, что могли бы составить препятствие судоходству и подвергнуть мореплавателей опасности оказаться в ловушке. Попечение о людях, однако, неизменно много тяжеле попечения об использованных средствах — и все же надобно поставить в сравнение пользу и славу отечества: ежели народы ради завоевания малого клочка земли или вовсе из пустого тщеславия шлют на смерть тысячи людей, даже целые армии, то в Ледовитом океане, где дело идет о приобретении целых стран в иных краях света, о расширении навигации, торговли и мощи во имя вящей славы государства, погибло лишь около сотни человек.

Михаил Васильевич Ломоносов, XVIII век

 

Однако ж на основании собственного моего опыта, а сверх того, сведений, собранных голландскими шкиперами, можно твердо полагать, что пройти через Полярный океан северным путем никак нельзя.

Василий Яковлевич Чичагов, XVIII век

 

Одни не желали и пытаться, полагая, что все напрасно и таковая навигация невозможна; другие упорно держались за свое предубеждение, что следует предпочесть плавание на северо-запад; третьим более пришелся по сердцу мой проект — плыть на север меж Шпицбергеном и Новою Землею, и в конце концов в королевском обществе возобладало мнение, что надобно просить у Его Королевского Величества два корабля и послать оные прямо к Северному полюсу; если же, как я полагаю, там обнаружится море, более или менее свободное от льдов, то все затруднения исчезнут и без промедления будет начата навигация к проливу, в Японию и т. д.; но и коль скоро море окажется во льдах, экспедиция сия все-таки будет небесполезна, ибо астрономические, физические и иные наблюдения также пойдут впрок.

Самуэль Энгель, XVIII век

 

Я разделял мнение многих ученых естествоиспытателей, что море вокруг Северного полюса не может быть замерзшим, что внутри ледового пояса, который, как известно, объемлет оный, должно находиться открытое пространство изменчивой протяженности, и намеревался умножить доказательства… Прежний опыт привел меня к заключению, что я сумею провести судно в этот ледовый пояс приблизительно до 80-й параллели северной широты и оттуда переправить через льды шлюпку в открытое море, каковое надеюсь найти по ту сторону барьера. В случае удачи, достигнув этого открытого моря, я рассчитываю спустить шлюпку на воду и отправиться дальше на север. Для переправы через льды я уповаю главным образом на эскимосскую собаку.

Исаак Израэл Гейес, XIX век

 

Мистер Гейес! С тем же успехом Вы могли бы попытаться ездить по крышам Нью-Йорка.

Генри Додж, XIX век

 

Наша надежда найти обширное пространство гладкого, нерастрескавшегося льда, ограниченное лишь горизонтом, не сбылась.

Уильям Эдуард Парри, XIX век

 

Но в мыслях мы вели свои корабли на север, пересекали параллель за параллелью и делали невероятнейшие открытия.

Эмиль Израэл Бесселс, XIX век

 

Мы достигли 83о24’3” северной широты, а стало быть, прошли на север дальше, чем кто-либо из смертных, и видели землю, о коей никто не знал. На студеном северном ветру мы развернули славное звездное знамя.

Дэвид Ледж Брайнард, XIX век

 

Конечно, зимовка в паковых льдах занимательна, когда читаешь о ней дома у горящего камина, но пережить ее на самом деле — испытание, способное состарить человека прежде времени.

Джордж Вашингтон Де-Лонг, XIX век

 

Северный полюс недостижим!

Джордж Стронг Нарз, XIX век

 

“Досюда и не дальше” — говаривал, бывало, иной полярный мореход, а следующий за ним корабельщик спокойно проходил сквозь ледовые барьеры, которые предшественник провозглашал “воздвигнутыми навеки”. Полюс не является ни абсолютно practicable[1], ни абсолютно impracticable[2]. В совокупной полярной области, по-видимому, всегда есть обширные пространства того или другого характера — в зависимости от ледовой обстановки года и сезона…

Но как точка сам полюс для науки совершенно не важен. Приблизиться к нему означает разве что удовлетворить собственное тщеславие…

Ввиду все более живого интереса к арктическим исследованиям и ввиду готовности, с какою правительства и частные лица снова и снова предоставляют средства для очередных экспедиций, желательно сформулировать принципы, в соответствии с которыми следует высылать такие экспедиции, дабы сообразно затраченным крупным пожертвованиям они были организованы с пользою для науки, и лишить их того авантюрного характера, который хоть и щекочет нервы публике, но науке только вредит.

Карл Вайпрехт, XIX век

 

Мы чувствовали (после нашего возвращения с Севера. Прим.), что почестей нам оказывают не в пример больше, чем мы заслуживаем, что мы достигли высочайшего на свете — признания сограждан… Что же касается открытия дотоле неведомой земли, то я лично ныне уже не придаю этому значения.

Юлиус Пайер, XIX век

 

В плавание мы вышли, разумеется, не затем, чтобы искать математическую точку, отображающую северный конец земной оси, — ведь достижение этой точки само по себе особой ценности не имеет, — а затем, чтобы изучить обширные, неведомые пространства, окружающие Северный полюс, и с научной точки зрения эти исследования будут иметь огромную важность независимо от того, пройдет ли экспедиция через сам математический полюс или на некотором расстоянии от него… Но достичь полюса необходимо, чтобы положить конец одержимости.

Фритьоф Нансен, рубеж XIXXX веков

 

Чужестранцы ищут Большой гвоздь, вбитый во льды Севера и утерянный. У того, кто пойдет с искателями и найдет Большой гвоздь, будет железо для копий и топоров.

Эскимосы из Аннотака, ХХ век

 

Услыхав слово “открытие”, большинство людей тотчас думают о “приключениях”. Поэтому я намерен разграничить эти два выражения с позиций первооткрывателя. Для первооткрывателя приключение есть лишь досадный перерыв в серьезной работе. Он ищет не щекотки нервов, но доселе неизвестных фактов. Зачастую его исследовательская экспедиция есть не что иное, как состязание с временем, чтобы избегнуть голодной смерти. Приключение для него — просто ошибка в расчетах, выявленная в фактическом “испытании”. Или же печальное свидетельство тому, что никто не в состоянии учесть всех будущих возможностей… Каждый первооткрыватель сталкивается с приключениями. Они возбуждают его, и он охотно о них вспоминает. Но он их не ищет.

Руал Амундсен, ХХ век

 

Обмороженные, кровоточивые щеки и уши — мелкие неприятности, сопутствующие большому приключению. Боль и неудобства неизбежны, но с точки зрения целого едва ли важны.

Роберт Эдвин Пири, ХХ век

 

Жизнь во льдах? Сомневаюсь, что люди когда-либо чувствовали себя столь одинокими и покинутыми, как мы. Я не способен описать пустоту нашего существования.

Фредерик Альберт Кук, ХХ век

 

Северный географический полюс есть математическая точка, в которой воображаемая ось вращения Земли пересекает ее поверхность; в этой точке сходятся все меридианы и существует лишь южное направление, ветер дует только с юга и на юг, и магнитный компас неизменно указывает на юг; центробежная сила вращения Земли в этой точке отсутствует и звезды не восходят и не заходят.

Географическое определение, ок. 1980 г.

 

15. Записки из земли Уц

 

Клотц совсем притих. Никто больше его не утешает. Он хочет домой. Ему необходимо домой.

Но земля! Они же открыли землю, красивые горы! У них же есть теперь земля.

Земля? Ах, эта земля. На здешних горах не растет ничего — ни пихтовые леса, ни ели, ни сосновый стланик. И долины полны льда. Клотц хочет домой. Домой.

И вот темным, до ужаса студеным декабрьским вечером 1873 года егерь Александр Клотц — он только что вместе с Пайером и Халлером воротился из очередной вылазки на побережье — сбрасывает обледенелую шубу, рукавицы, меховой башлык, кожаную защитную маску, все сбрасывает, а потом надевает летнее платье. Там, куда он сейчас направится, тяжелая шуба без надобности. Зимы в Санкт-Леонхарде, зимы в Пассайертале снежные и мягкие.

Клотц собирает все свое имущество в холщовый мешок, да так и оставляет его. Берет с собой только самое ценное — цилиндровые часы, которые выиграл на последних стрельбах по мишеням в честь дня рождения Его Величества, ассигнации, полученные от г-на обер-лейтенанта Пайера в благодарность за службу, да деревянные четки. Большой, серьезный, Клотц подходит к своим товарищам и жмет каждому руку. Благодарствуйте.

— Клотц! Ума решился? — спрашивает Халлер.

— Благодарствуй, Халлер, — говорит Клотц и поднимается на палубу. Те, кто идет за ним следом, видят, как он стоит у поручней, с ружьем за плечами, стоит будто изваяние, не отзывается, глядит во тьму, во льды.

Может, не трогать его, Клотца-то. Очухается, поди. Впрямь лучше не трогать.

— Это он спьяну, — говорит кочегар Поспишил, — точно спьяну, ведь весь свой запас рома подчистую вылакал.

Ладно. Оставьте его в покое. Сам в кубрик вернется. Оставьте парня.

Но через два часа, когда Вайпрехт выходит из кают-компании — начальники сызнова обсуждали будущее экспедиции и знать не знали о Клотцевом помешательстве, — когда Вайпрехт велит позвать егеря и Иоганн Халлер покорно идет на палубу, Клотца у поручней нет, исчез тиролец. Стало быть, не помешательство. Не пьяная дурь. Прощание это было, вот что. Егерь и погонщик собак Александр Клотц ушел домой.

Время теперь бежит как никогда. Теперь, когда каждая минута на счету, время летит стрелой. И они мчатся вдогонку, мчатся за Клотцем, ведь, если его не отыскать, он через час-другой наверняка замерзнет до смерти. Чертов тиролец! В летнем платье на этакий мороз! Четыре отряда в четырех направлениях спешат на поиски; воздух ножом режет глотки. Не останавливаться! Скорее! Кло-о-отц! Пускай замерзает, стервец. Хочет ведь замерзнуть! Пропал он. Давно пропал, наверняка.

Но находят они его совсем другим. Через пять часов наконец-то находят: медленно и величаво, с непокрытой головой, с почти совершенно заледенелым лицом, Александр Клотц шагает на юг.

Они останавливают его, увещевают, кричат. А он не говорит ни слова. Его ведут назад к кораблю, ведут под конвоем. Он не сопротивляется. В кубрике беглеца оттаивают, обламывают с него одежду, опускают обмороженные руки и ноги в воду, сдобренную соляной кислотой, оттирают снегом, жестким как стеклянная пыль, вливают в рот водку и чертыхаются от беспомощности. Клотц не сопротивляется и не говорит ни слова. Потом они кладут его на койку, укрывают, по очереди сидят рядом. Он лежит, уставясь в пространство, уже не участвует в их жизни и безмолвно выдерживает любой взгляд; просто лежит, уставясь в пространство, и всё. Теперь на борту есть помешанный.

Много недель Александр Клотц проведет в таком оцепенении. Когда грянут зимние ледовые сжатия, когда цинготные больные будут плакать в горячке, а ледяной шторм заставит думать о конце света, они даже позавидуют порой егерю, который погружен в себя и словно бы ничего не воспринимает. Но все же эта зима будет не такой яростной и жестокой, как минувшая. Здесь, вблизи земли, под защитой их земли, ледовые сжатия послабее, пустота поменьше, и следующей весной они надеются разведать эту землю, а потом наконец отправиться домой, хотя бы и пешком через льды. Пусть даже девятнадцать из них отмечены теперь знаками цинги — они вернутся домой. Хорошо, что машинист Криш не знает о том, что экспедиционный врач Кепеш сообщил офицерам в кают-компании: хотя машинист с виду еще довольно крепок и даже иной раз исполняет свою службу, он совершенно безнадежен; легкие у него неисцелимо разъедены болезнью. Криш, как никто другой на борту, близок к смерти.

Над столом повисло молчание, потом кто-то спросил: что, если Криш совсем сляжет и не сможет идти, а “Тегетхоф” придется оставить, чтобы вернуться в Европу? Пешком через эти льды! Как тогда быть с Кришем?

— Тогда, — сказал Вайпрехт, — мы его понесем.

Криш старается. Криш борется; к весне он выздоровеет и сможет вынести любую нагрузку. Пайер должен дать ему слово, что будущей весной возьмет его в санные экспедиции. Криш пройдет по фирну земель, где никогда еще не ступала нога человека. Пайер обещает. Скрупулезно, как первооткрыватель, который служит отечеству и науке, Криш изо дня в день записывает силу и направление ветра, температуру воздуха, до сих пор записывает. Но уже в декабре его рукою начинает водить смерть, и дневник все больше превращается в хронику агонии.

15 декабря: штиль, температура от –28,6о R до –31,2о R (–31о С. Прим.), прекрасная ясная погода, ртуть на морозе затвердела, команда строит снежный дворец, на южном небосклоне — несчетные огни полярного сияния. У меня по-прежнему сильные боли, вдобавок донимает бессонница, так что сплю я всего 2—3 часа в сутки, с перерывами; день ото дня я слабею.

21 декабря: ветер ЮЮЗ… В 11 часов чтения из Священного Писания, обход матросских кубриков; работал в магнитной обсерватории; температура у меня повышается. Опять стало хуже, справа в груди ужасные боли. 23 декабря: ветер ЗЮЗ… пасмурно, легкий снегопад, команда украшает снежный дворец, магнитные наблюдения… к моим хворям добавилась горячка, отчего совершенно пропадает аппетит и я не могу есть ничего, кроме супа, огромная слабость, едва держусь на ногах. Отто Криш

24 декабря они стоят в своем снежном дворце возле “елки”, которую смастерили из деревянных планок и украсили плошками с ворванью; на сей раз Священное Писание читает мичман Эдуард Орел, потому что Вайпрехта лихорадит и говорит он с трудом. Но, опираясь на старшего помощника, он стоит среди них, слушает Евангелие.

Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим. И сказал им Ангел: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям: ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь; и вот вам знак: вы найдете Младенца в пеленах, лежащего в яслях. И внезапно явилось с Ангелом многочисленное воинство небесное, славящее Бога и взывающее: слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение.

Хорошо хоть на следующий день, на Рождество, Вайпрехт сам открывает Библию и читает им. Ведь еще утром матрос Леттис сказывал в кубрике, что-де своими глазами видел, как начальник закашлялся, а потом утер с губ кровь. Неправда это, оборвали Леттиса, врешь ты все.

Правда только, что сегодня Вайпрехт читает медленнее обычного, делает паузы, и тогда они слышат его хриплое дыхание.

26 декабря: ветер СВ, потом штиль… ясная безоблачная погода, на востоке — дуга северного сияния… слышны подвижки льдов поодаль… Болезненное мое состояние усугубляется еще одной хворью, куда более опасной, ведь, согласно диагнозу доктора Кепеша, у меня обнаружились симптомы цинги: десны распухли и кровоточат, на руках и ступнях видны красные пятна, в коленях и запястьях сильные боли, непрерывная горячка.

27 декабря: штиль, ясная безоблачная погода… Красивые сумерки, самочувствие мое без перемен, сильные боли в нижних конечностях; наблюдения в магнитной обсерватории продолжаются.

28 декабря: штиль… в 10 утра восход луны, в 11 — чтения из Священного Писания, затем обход кубриков, около полуночи долгий отдаленный скрежет льдов на ЮВ, самочувствие без перемен.

29 декабря: южный ветер, потом штиль… слабая облачность, вокруг луны большой тусклый венец, вечером сыплет снежная пыль… сильные боли в ступнях.

30 декабря: ветер ВЮВ, потом штиль… мглисто, временами легкий снегопад, яркие боковые ложные луны, а в зените — тусклое полукольцо… Самочувствие без перемен.

31 декабря: ветер восточный 3-4 балла и ВСВ 2-3 балла… мглисто, легкая метель, вокруг луны тускло-серый венец, с крестом и следами ложных лун. Нынче праздник, встреча Нового года, 1874-го, я тоже до 10 вечера сидел за столом, потом ушел отдыхать.

1 января 1874 г. Ветер южный 6-7 баллов и ЮЮВ 5 баллов… пасмурно, непрерывный снегопад и метель. За обедом почти никаких разговоров, все спят, только у меня легкая голова, потому как из-за горячки я не пил вина, все налегают на селедку и анчоусы. Температура с каждым часом повышается.

2 января: ветер ЮЮЗ 5-6 баллов… пасмурно, снегопад и метель… луна тускло светит сквозь мглу, мое состояние без перемен, помимо сильных болей в коленных суставах, ежедневные приступы горячки.

3 января: ветер ЮВ 2-3 балла и ЮЮВ 5—6 баллов… пасмурно, в виде исключения моросящий дождь вперемешку с мелким мокрым снегом… очищали шлюпки от снега… нынче 540 дней в море и во льдах.

Вследствие сильных болей принужден нынче лежать в постели.

9 января: штиль… Минимум –31,1о R (–31,9о С), довольно ясно, видны бледные полярные сияния… Горячка всю ночь, я не сомкнул глаз.

11 января: ветер ССЗ и С… Минимум –35,1о R (–34,9о С), безоблачно и звездно, в 3 часа восход луны, последняя четверть. Полярное сияние бледно-зеленого цвета в III и IV квадрантах, слабые рассветные сумерки на южном горизонте… Мое состояние немного улучшилось, горячка весьма слабая.

12 января: ветер ЗСЗ…Минимум –35,6о R (–44,5о С), ясная безоблачная погода, чувствительный мороз, полярные сияния в зените… я испытываю лишь сильные боли в ступнях и неописуемую слабость. Отто Криш

15 января 1874 года, за два месяца до смерти, машинист заносит в свой дневник только цифры — температуру воздуха и силу ветра, но более ни слова о своем состоянии, о своих ощущениях; ни слова об облаках и полярных сияниях. Это его последняя запись. Еще лишь раз, в феврале, когда болезнь на несколько часов отпустит, Криш попробует наверстать потерянные дни и вклеит в свой журнал листок бумаги — фрагмент приказа, изданного Вайпрехтом на случай оставления корабля; Отто Криш, гласит этот приказ, после оставления “Тегетхофа” составит вместе с Брошем, Заниновичем, Стигличем, Суссичем, Поспишилом, Лукиновичем и Маролой экипаж третьей спасательной шлюпки. В третьей спасательной шлюпке Отто Криш вернется домой. Но после вклеенного приказа идут пустые страницы, наступает время пустых страниц.

Меж тем как машинист чахнет в борьбе со смертью и снова и снова впадает в беспамятство и бред, случается то, во что никто уже не верил: егерь Клотц выходит из своего оцепенения; нет, не медленно, не постепенно, а резко и столь же естественно, как человек, который, проснувшись, стряхивает сновидения, встает и привычно берется за работу. В один из первых февральских дней Александр Клотц встает с койки — дуга рассветных сумерек над горизонтом уже яркая и большая, — одевается на глазах у онемевших от изумления товарищей, берет ружье, становится во фрунт перед начальником и докладывает, что готов к палубной вахте. Клотц, лежавший на койке недвижно, будто собственный памятник, и так долго, желает вновь заступить на службу; зиму он провел в Санкт-Леонхарде и теперь наконец воротился из Пассайерталя.

Александр Клотц совсем такой, как раньше. Не веселый, но как раньше. В эти дни ледовый боцман Карлсен впервые смеется, весело глядя на него:

— Посмотрите-ка на него, на Клотца-то! Посмотрите! Эвон стоит — ну аккурат святой Олаф, ей-Богу!

Ведь святой покровитель Норвегии тоже воротился в мир после продолжительного периода задумчивости и молчания, учинил кровавую расправу над своими врагами и продолжил труды по обращению язычников. И он, Карлсен, наверное знает, почему Клотц теперь снова сделался цельным человеком: душа машиниста Криша в последние дни все чаще покидала бренную свою оболочку, чтобы разведать дорогу в вечность; и в этих разведочных странствиях она не иначе как повстречала душу тирольца и убедила ее воротиться. Оттого-то оцепенение и оставило егеря.

24 февраля, после ста двадцати пяти дней мрака, над ними вновь восходит солнце. О празднестве я умолчу. Куда важнее, что в этот безоблачный вторник Вайпрехт объявляет команде решение о судьбе экспедиции. Начальник приказывает: Все наверх! — и Орел оглашает подписанный офицерами документ: Участники австро-венгерской полярной экспедиции намерены в конце мая оставить корабль и возвращаться в Европу. Поскольку же до тех пор надобно совершить одну-две, а может быть, и три санные вылазки для изучения Земли Императора Франца-Иосифа, возникает необходимость облечь сей план и связанные с оным надежды в определенные формы, дабы дерзкие эти предприятия причинили остающимся на борту и самим разведчикам как можно меньше беспокойства. Формы же таковы: разведчики рассчитывают на оставление спасательного резерва, каковой дополнит средства, находящиеся в их распоряжении; далее, они рассчитывают, что депонирование означенных предметов на суше завершится уже в первый день их первой вылазки. Начнутся вылазки в марте, 10—20-го числа, займут шесть-семь недель, а направления оных, по возможности, разделятся: одна пойдет вдоль побережья на север, вторая — на запад, третья — в глубь архипелага; завершением каждой будет подъем на доминирующую горную вершину.

Очередность и продолжительность вылазок — даже в момент выступления — точно определить нельзя, соответствующие решения надлежит принимать на месте. Упомянуто об этом во избежание лишних тревог и слепых розысков. Коль скоро по возвращении разведчики не обнаружат корабля, они тотчас попытаются самостоятельно вернуться в Европу и лишь в самом крайнем случае рискнут остаться на третью зимовку, для которой складированные на берегу запасы обеспечат известную основу. Само собой разумеется, эти вылазки не затянутся настолько, чтобы помешать отдыху команды перед возвращением в Европу, и закончатся уже в начале мая.

Возвращение в Европу. Они говорят о нем как о поездке из Вены в Будапешт, как будто возвращение — дело решенное и ничуть не зависит от мук многомесячного перехода через ледяную пустыню. Между ними и обитаемым миром лежат тысячи квадратных километров плавучих и паковых льдов, но они говорят так, словно знать не знают, что их предшественники в большинстве погибали именно на обратном пути — замерзали, умирали с голоду, от изнеможения, от цинги. Однако ж иначе они говорить не могут. К тому же их внимание и заботы сосредоточены сейчас на подготовке другого, менее опасного, хотя и очень нелегкого предприятия — высадки на острова и геодезической съемки этих земель, их земель, которые всю полярную ночь были от них так близко. Хотя матросов мучает цинга, добровольцев, готовых сопровождать г-на обер-лейтенанта Пайера в первой санной вылазке, среди них все-таки обнаруживается больше, чем нужно; они сами приходят в кают-компанию, расписывают офицерам свою выносливость и силу, преуменьшая болезни. Тот, кто еще вчера лежал в горячке, сегодня желает тащить через ледяные заторы тяжеленные сани; нет, не только ради чести — что значит честь после двух полярных ночей? Но с каждым днем однообразие жизни на борту выносить все труднее. Вдобавок обещаны наградные.

В первые дни марта Пайер останавливает свой выбор на матросах Лукиновиче, Катариниче и Леттисе, кочегаре Поспишиле и тирольцах Халлере и Клотце. Да, Клотц тоже пойдет; в горах и на глетчерах не найти более опытного проводника. Стало быть, всемером, вместе с тремя самыми сильными собаками (это Торосы, Сумбу и Гиллис), они потащат на север большие сани, будут производить геодезическую съемку ледников, мысов, горных кряжей и давать им имена. 9 марта приготовления закончены. Завтра они выступают.

— Машинист при смерти, — говорит Халлер, — можно ли уходить, когда человек помирает?

Но сухопутный начальник вывесил на санях флаги. Его уже ничто не остановит.

9 марта Криш неподвижно лежал в агонии на своей одинокой постели. Лукинович дежурил подле него, а поскольку думал, что Криш отходит, принялся вслух молиться, чтобы отворить беспамятному, но еще живому врата вечности, и целый час громко, со страстью истинного южанина, выкрикивал: “Gesu, Giuseppe, Mariavidonoilcuorel’animamia!”[3] Мы все это слышали, занимались делами в своих каютах и не смели прервать действо, цель коего была набожна, но эффект ужасен… Утром 10 марта мы покинули корабль… После многих лет ожидания это “наконец” так меня взволновало, что накануне ночью я не мог заснуть; как уходящие, так и остающиеся были охвачены таким возбуждением, будто речь шла о завоевании Перу или Офира, а вовсе не холодных, заснеженных земель. С неописуемой радостью мы начали свой однообразный труд — потащили сани. Юлиус Пайер

11 марта, вторник. Пасмурно, ветер. Температура –19о R. Санный поход — штука тоскливая. Иоганн Халлер

Семь центнеров[4] — таков вес саней. Они даже не то чтобы тащат, а пытаются перемещать свой груз рывками — изнурительное приноравливание к муке, которая ждет на обратном пути в Европу. Сани приходится снова и снова разгружать, снимать походную печку, брезент, бочки с керосином, провиант, все по очереди, чтобы хоть с пустыми санями перебраться через торосы. Иногда они прокладывают дорогу кирками и лопатами. Лед твердый, будто камень. Если после обеденного привала, который они проводят скорчившись за торосами или скалами, кто-нибудь вовсе не находит сил встать и остается на снегу, Пайер грозит бросить его здесь одного. И тогда страх перебарывает изнеможение. Только шесть дней продлится первый санный поход, а за это время они обязаны пройти всеми возможными дорогами, подняться на все возможные горы, вообще сделать все, что первооткрыватели и геодезисты способны сделать за шесть дней, и при этом не умереть. Ночью они зарываются во льды, натягивают над ямой брезент, а снежные бури укрывают их приют. И так все лежат в тесноте общего спального мешка из буйволиной шкуры, чертыхаются и охают, пока Пайер не прицыкнет. Утром встают совершенно разбитые; буйволиная шкура — жесткая как доска, брезент над головой оброс инеем, потому что влага дыхания, конденсируясь, оборачивается льдом.

Когда мы снимали заснеженный брезент, любой упавший предмет мгновенно исчезал в текучих волнах снега. В арктических путешествиях вообще нет более сурового испытания на стойкость, чем преодоление такой вот снежной круговерти и продолжение марша, вдобавок при сильном морозе. У некоторых моих товарищей, не привыкших еще к кошмарной суровости такой погоды, тотчас коченели пальцы, потому что они сперва опрометчиво вылезали из-под брезента, а уж потом пытались застегнуть ветрозащитные щитки, носовые повязки и куртки. Парусиновые сапоги замерзали в камень; все топали ногами, чтобы спастись от обморожения… занесенные снегом, скрюченные брели люди и собаки, собаки иззябшие, с опущенной головой, поджав хвост, сплошь в снегу, только глаза еще не залеплены… Движение против ветра, особенно тяжкое для впереди идущих, привело к тому, что почти все отморозили носы… Кучка людей в такую стужу выглядит весьма своеобразно. При ходьбе дыхание клубами вырывается изо рта, и путники, окутанные тучами тонких ледяных кристалликов, почти совершенно скрываются из виду; ведь и снег, по которому они ступают, тоже курится теплом, воспринятым из океана внизу. Несчетные льдинки, кишащие в воздухе и превращающие ясный день в мутные серовато-желтые сумерки, без умолку шепчут и шелестят; когда эта снежная пыль сыплется с неба или морозной дымкой висит в воздухе, она вызывает неотвязное ощущение промозглой сырости, особенно донимающее на лютом морозе и постоянно набирающее силу от водяных испарений, что поднимаются из открытых разводьев…

Веки обледеневают даже в безветренную погоду, и чтобы они не смерзлись, приходится то и дело очищать их ото льда. Только борода покрывается льдом меньше обычного, потому что влага натужного дыхания сразу же падает наземь в виде снега… Но более всего мороз докучал, если человек некоторое время не двигался, — уже очень скоро коченели подошвы, вероятно из-за сильно разветвленных нервных окончаний. Нервное перенапряжение, апатия и сонливость — таков результат, объясняющий и обычную взаимосвязь стоянок и обморожений. В самом деле, для путников, которым необходимо выдержать суровую физическую нагрузку при очень низких температурах, первейшее условие — останавливаться как можно меньше; в интенсивном охлаждении подошв за время обеденного привала следует искать и причину того, почему послеполуденные переходы так истощают моральные силы. Неимоверный холод трансформирует телесные выделения, а также сгущает кровь, тогда как повышенное выделение углекислоты увеличивает потребность в пище. Потоотделение полностью прекращается, зато секреция носовой слизистой оболочки и конъюнктивы глаза постоянно возрастает, моча приобретает чуть ли не ярко-красный цвет, позывы к мочеиспусканию усиливаются; поначалу люди страдают запором, который продолжается до пяти и даже восьми дней и переходит в диарею. Любопытно, что под влиянием всего этого бороды теряют цвет. Юлиус Пайер

В эти дни обер-лейтенант прямо-таки повергает своих спутников в трепет. Как и все, он страдает от тяжелых нагрузок, от пятидесятиградусной стужи, обморожений и болезненного отогрева задубеневших членов, — но без устали ведет геодезическую съемку и восторженно нарекает имена: здесь будет мыс Тегетхофа, там — фьорд Норденшёльда, Тирольский фьорд, там — остров Галля и остров Мак-Клинтока, а вдали — хребет Вюллерсторфа и ледник Зонклара… Пока остальные отдыхают, Пайер заставляет своих егерей взбираться вместе с ним на скальные кручи, посиневшими пальцами делает зарисовки и записи, пока матросы апатично лежат в палатке, а трещины на своей коже и телесные изъяны изучает как вызванные морозом повреждения механизма, подопытного субъекта, который не ощущает ничегошеньки, кроме восторга. Сухопутный начальник подгоняет своих людей, сердито, запальчиво гонит их все дальше — и тем не менее в эти дни им так и не удается выйти за пределы самых южных островов и побережий архипелага. Эта земля яростно им сопротивляется; против здешних бурь и гнев, и восторженный энтузиазм бессильны.

Базальтовые башни, ледяные заторы, блистающие безжизненные горы, провалы, гребни, осыпи, утесы — и ни мха, ни кустарников. Только камни и лед. И этот грохот. Эти бури. Господи Иисусе Христе! Если это рай, то каков же тогда ад.

Земля Франца-Иосифа явила нам всю суровость природы высоких арктических широт; особенно в начале весны она казалась лишенной всякой жизни. Огромные глетчеры сползали повсюду с пустынных вершин горных кряжей, крутыми конусами рвущихся к небу. Все тонуло в слепящей белизне; будто облитые сахарной глазурью, высились симметричные многоярусные каменные колоннады…

Горы не соперничают друг с другом, почти все они одной высоты, в среднем до 2-3 тысяч футов, на юго-западе — до 5000 футов… Повсюду преобладает кристаллическая изверженная порода, которую шведы называют гиперстенитом, но она совершенно идентична гренландскому долериту. Долерит Земли Франца-Иосифа средней зернистости, темный, зеленоватый и состоит из плагиоклаза, авгита, оливина, ильменита и хлорного железа. Плагиоклаз образует основную массу, хотя по количеству превышает авгит лишь незначительно. Кристаллы плагиоклаза зачастую достигают миллиметровой длины, изредка встречаются даже трехмиллиметровые. Они состоят из пластинок, совсем тоненьких или потолще, немногочисленные вростки ничего любопытного собою не представляют. Авгит зеленовато-серый, кристаллических очертаний не показывает, образует зерна, нередко миллиметровой длины и такой же ширины. Вростки, состоящие из прочих минералов, встречаются часто, как и мелкие продолговатые поры от испарений. Оливин образует зерна меньшего размера, нежели авгит, и кристаллические очертания демонстрирует редко. Как правило, эти зерна окружены коркою плотного желто-бурого минерала (хлорного железа); часто они пронизаны извилистыми трещинками, которые опять-таки заполнены тем же бурым веществом. Вростками оливин весьма беден. Ильменит встречается в виде продолговатых листочков или же заполняет пустоты между остальными минералами.

Этот долерит повсеместно обнаруживает сходство с некоторыми долеритами Шпицбергена; …тем самым можно полагать почти доказанным геологическое соответствие новых земель и Шпицбергена… Итак, растительными красками тамошняя природа себя украсить не может; она способна произвести впечатление только своею неподвижностью, а в летние месяцы — беспрерывным светом, и точно так же, как иные края природа наделила чрезмерным, поистине варварским изобилием, здесь перед нами другая крайность — полное оскудение, непригодная для жизни пустыня. Юлиус Пайер

На четвертый день санного похода, в пятницу 13 марта 1874 года, температура падает до минус сорока пяти по Цельсию; на следующий день — до минус пятидесяти одного. Ром, который Пайер выдает, чтобы приободрить матросов, вязок, как ворвань, и до того холоден, что при каждом глотке им чудится, будто зубы вот-вот треснут. Кочегар Поспишил более не в силах тащить сани; он обморозил руки и харкает кровью. По просьбе Леттиса и Халлера Клотц разрезает на их опухших ногах парусиновые сапоги, теперь оба ковыляют в обмотках из оленьей шкуры. Лукинович, таща сани, марает штаны; Катаринича мучает снежная слепота; глазницы у него — слезящиеся раны, от натуги изо всех пор выступает кровавый пот, замерзающий на коже черной коростой. Лицо Пайера изуродовано гнойной сыпью. Всё, довольно. Пора возвращаться. Больше всех страдает Поспишил; он стонет от боли и боится, что доктор ампутирует ему обмороженные руки. Утром 15 марта Пайер дает кочегару компас и приказывает спешно возвращаться на корабль. Возможно, Кепеш еще сумеет спасти кочегару руки.

Вечером, добравшись до “Тегетхофа”, Поспишил не в силах говорить, из горла рвется бессвязный лепет, на губах кровь. Вайпрехт пытается расспросить его, трясет, снова расспрашивает. В ответ кочегар только мычит. Вайпрехт берет его за плечо, за оба плеча, поворачивает полуневменяемого, будто дорожный столб, в ту сторону, откуда он пришел, и кричит: Где? Где? В конце концов рука показывает на северо-запад, в морозную пелену. Вайпрехт даже ружья с собой не берет. Как был, без шубы мчится прочь. Офицеры Брош и Орел вместе с восемью матросами устремляются вдогонку. В руках у Орела шуба для Вайпрехта; но догнать его они не могут. Он далеко впереди, порой останавливается и зовет Пайера, но догнать его они не могут. Так проходит почти три часа, наконец Вайпрехт слышит ответный крик: Карл! Сюда! Впервые за эти годы во льдах начальника зовут по имени. Больше такое не повторится.

Угрюмая, спотыкающаяся процессия возвращается к кораблю. Катаринича ведут под руки, Леттиса везут на санях. Но и на “Тегетхофе” утешения не найти. Поднимаясь на борт по ледяным ступенькам — баловство минувших дней, — они слышат, как Поспишил кричит от боли, а доктор твердит: “Да послушай же, руки у тебя останутся целы! Понимаешь? Целы!” Потом кочегарова боль вдруг отступает на задний план, и они слышат одного только машиниста. Неужто умирающий способен этак кричать. Всю ночь напролет и на следующий день Отто Криш стонет и кричит, и с этим криком уходят остатки его двадцатидевятилетней жизни.

Какая тишина, когда под вечер шум агонии внезапно умолкает.

16 марта 1874 г., понедельник. Погода ясная, ветер. Температура –29о R (–36,2о C). Подготовка ко второму санному походу. Вечером в половине пятого скончался наш машинист Отто Криш! Упокой, Господи, его душу! Иоганн Халлер

За восемьсот сорок семь дней, которым суждено пройти от начала австро-венгерской полярной экспедиции до ее возвращения в Вену, егерь Иоганн Халлер лишь дважды использует в своих записках восклицательный знак; оба раза в день смерти машиниста. Знаки скорби или ужаса — я судить не берусь, просто сохраняю эти знаки, такие естественные и аккуратные, и передаю потомкам как давние свидетельства неповторимого чувства.

Внутри корабля слишком мало места, невозможно оставить там покойника для прощания на предписанные несколько дней; Криша помещают на палубе. Но он не будет неукрыт, незащищен. Еще в смертный час машиниста скрюченный цингой, ревматизмом и горячкой плотник Антонио Вечерина начинает мастерить сосновый гроб, пилит, стучит молотком и мучается от этой работы. Остальные стоят в карауле подле умершего. Матросы, офицеры, даже лежачие больные — все собираются у одра машиниста, толпятся возле искаженного лица, и Вайпрехт, сообразно торжественности минуты, произносит заупокойную молитву на латыни.

Liberame, Domine, demorteaeternaindieillatremenda, quandocaelimovendisuntetterra, dumvenerisjudicaresaeculumperignem… — Избави меня, Господи, от вечной смерти в тот страшный день, когда содрогнутся небо и земля, когда Ты придешь судить огнем род человеческий… — Requiemaeternamdonaei, Domine, etluxperpetualuceatei… — Вечный покой даруй ему, Господи, и вечный свет да воссияет ему… Больше часа они так молятся — взывают к Всевышнему по-итальянски, по-немецки, по-хорватски. Потом Клотц и Халлер обмывают и обряжают покойника. Криш будет похоронен чин чином, со всем тщанием, на берегу новой земли, а не предан Ледовитому океану, как какой-нибудь мореход. Матрос Антонио Лукинович жертвует саван — крахмальную, красиво расшитую холщовую рубаху, которую рассчитывал надеть в день возвращения в родной город Браццу; сейчас он зашивает в ее подол реликвию, зуб, что, по словам триестинского торговца церковной утварью, якобы принадлежал побиенному камнями святому Стефану и обладает чудодейственной силой — помогает душе усопшего войти в рай. Боцман Лузина дает алебастровые четки, и Лоренцо Марола, большой мастер по части красоты, обвивает ими посиневшие руки машиниста. Марола и рождественскую елку всегда украшал, и столы на Новый год и на Пасху. Они готовят поминки — торжественную церемонию, и не по обязанности. Александр Клотц до ночи сидит над деревянной табличкой, выписывает неуклюжие буквы, — надпись, которую прибьет к надгробию Криша:

 

Пред величием Его человек

устоять не может

должно ему уйти прочь яко скоту

 

— Клотц, этакую надпись нельзя на могилу-то ставить, — прерывает Халлер старательные труды товарища.

— Почему это? Я чай, в Священном Писании так написано.

— Читать дозволительно, а вот писать никак нельзя.

Два дня гроб с обряженным покойником стоит на катафалке на палубе. Несмотря на брезентовый навес, растянутый над ютом, катафалк обрастает причудливыми, хрупкими ледяными кристаллами, которые все время меняют форму, разламываются и возникают вновь. Ледовый боцман Карлсен в эти дни часто приходит к катафалку, задумчиво всматривается в кристаллические фигуры, пытаясь вычитать в их метаморфозах, какие ловушки и препоны уготованы душе машиниста на ее пути в вечность. Пышные ледяные кристаллы, говорит Карлсен, суть знаки чистилища и задержки блаженства; лишь прозрачный, искристый лед — свидетельство и покров спасения. 19 марта они сбивают с гроба лед и уносят Отто Криша с корабля.

Скорбный кортеж покинул корабль, в середине санки с гробом, на котором поверх флагов лежит крест, — гроб повезут к ближним береговым холмам острова Вильчека. Сражаясь с сильной метелью, мы безмолвно двинулись в путь через унылые снежные поля и спустя полтора часа добрались до скалистого берега острова Вильчека. Здесь, среди базальтовых столпов, одна из расселин приняла бренные останки, и над нею был воздвигнут простой деревянный крест, — скорбное место вечного упокоения, окруженное всеми символами смерти и сиротливости, безмерно далекое от людей, недостижимое для земного преклонения и все же более славное, нежели какой-нибудь саркофаг, в силу неосквернимого одиночества. Мы преклонили колени у могилы, закрыли ее камнями, которые с трудом выломали из окрестных утесов, а ветер укутал ее снегом. Вслух мы прочитали молитву за усопшего… А затем перед нами встал вопрос, суждено ли нам самим воротиться на родину или же Ледовитый океан станет и для нас неисповедимым местом погибели. Юлиус Пайер

Когда конец так зрим, тем паче нельзя ни дня тратить на скорбь, промедление и тягостное планирование будущего; каждый час теперь нужно отдать подготовке второй санной вылазки, большого похода на крайний север архипелага. Так желает Пайер. И Вайпрехт соглашается. Даже если они все сгинут и ни на родине, ни в ученых академиях никогда не узнают об их открытии, им необходимо установить протяженность, определить космографическое значение Земли Императора Франца-Иосифа, хотя бы для самих себя. Так желает Пайер. И Вайпрехт соглашается.

На сей раз к грузовым саням привязывают шестнадцать центнеров снаряжения и провианта; поход рассчитан на месяц. Тирольцы и Лукинович опять среди участников; Суссич, Занинович и мичман Орел идут впервые. Тысячу гульденов серебром обещал Пайер своим товарищам, если будет достигнут 81-й градус северной широты, и две с половиной тысячи — если будет покорён 82-й. Множество островов архипелага теперь не кажутся сухопутному начальнику достойной наградой за годы лишений; Пайер жаждет еще и нового широтного рекорда. В матросском кубрике ходит слух, что г-н обер-лейтенант намерен не только пересечь восемьдесят вторую параллель, но и вправду покорить Северный полюс.

В путь выступили утром 26 марта при –17о R и северо-западном ветре с метелью… уже примерно в тысяче шагов от корабля метель так усилилась, что мы не могли разглядеть своих ближайших соседей и блуждали по кругу. Пока она не утихнет, успешно продолжить поход невозможно, поэтому простейшим способом сориентироваться было бы, несомненно, возвращение к кораблю. Тем не менее мы предпочли поставить палатку вне видимости с корабля, за торосами, и целые сутки просидели там… 27 марта при слабой метели мы продолжили поход, вдобавок выступили очень рано и втайне надеялись, что оставшиеся на борту не проведают о нашем вчерашнем поражении. Когда мы добрались до юго-восточной оконечности острова Вильчека и корабль скрылся из виду, стужа усилилась и опять так завьюжило, что Суссич обморозил обе руки и пришлось целый час оттирать их снегом. Снова двинувшись в путь, мы рисковали обморозить лицо, так как шли навстречу резкому ветру. Тяжело груженные сани требовали такого напряжения сил, что мы впервые взмокли от пота. Юлиус Пайер

И опять геодезисты с великим трудом пробираются вперед и повторяют все тяготы первого санного похода, волокут свой груз вдоль побережий все новых островов, пересекают замерзшие проливы, переваливают через горы, наносят эту землю на карту, и, что бы ни происходило, все происходит среди ледяной, заснеженной безжизненности, которую нарушают только редкие медведи-шатуны. Одна дуговая секунда, другая, третья — разведчики пробиваются все дальше на крайний север. Картографируют, дают названия, страдают. Только Пайер словно бы и эту пытку переносит с восторгом.

Мало что на свете может быть увлекательнее открытия новых земель. Зримое без устали возбуждает фантазию, заставляя ее достраивать очертания, снова и снова восполнять пробелы незримого. И пусть очередной шаг всякий раз уничтожает иллюзии, фантазия сей же час готова их воскресить… сила этого импульса слабеет, только когда совершаешь долгие переходы через снежные пустыни к берегам столь отдаленным, что очертания их меняются недостаточно быстро и не дают путнику простора для догадок. Юлиус Пайер

Но чем бы ни увлекался начальник и что бы ни переживал — подчиненные воспринимают все это совершенно по-другому; в конце концов один лишь Пайер волен в любую минуту сбросить постромки, указать на затянутый дымкой далекий мыс: дескать, встретимся там, — и налегке, без всякой поклажи отправиться вперед; кто знает, сколь прекрасной и увлекательной явилась бы эта земля труженику, освобожденному от тягловой пытки, а вдобавок защищенному легкой и теплой пуховой одеждой, вроде той, что носит под шубою г-н обер-лейтенант. Однако ж в грядущие годы, коль скоро речь вообще зайдет об этой вылазке, об этом испытании, никто и не подумает сказать Занинович, первооткрыватель, или Джакомо Суссич, знаменитый санный путешественник, — и послушные приказу работяги тоже об этом знают, — говорить будут только о Пайере, о Пайере и Вайпрехте. Да и кто из простых тружеников вообще когда-нибудь жаждал вписать свое имя в анналы истории, а тем паче оставить след на карте мира? К примеру, Джакомо Суссичу наверняка бы и в голову не пришло назвать одну из здешних столовых гор Монте-Волоска просто потому, что добрая республиканка-мать произвела его на свет именно в Волоске, а Занинович — разве он бы нарек безымянный мыс Лезиною просто потому, что в Лезине его ждет любимая? А вот обер-лейтенант умеет обходиться с названиями и наречением имен совсем иначе — как хозяин, как настоящий первооткрыватель. Поскольку в свое время сухопутный начальник учился в военной академии Винер-Нойштадт и вышел оттуда в чине пехотного лейтенанта, то сей же час целый остров, словно исполинская мидия, лежащий в Австрийском канале, получает имя остров Винер-Нойштадт. Будто приговоры о ссылке рассыпает Пайер по архипелагу имена, роется в памяти и отыскивает все новые города и друзей, которых желает увековечить во льдах, причем никогда не забывает и отдать должное монаршему дому, искусствам и науке: одну гигантскую каменную башню он называет мыс Грильпарцера, другую — мыс Кремсмюнстер. Реестр красивых имен удлиняется день ото дня — остров Клагенфурт, Земля Кронпринца Рудольфа, остров Эрцгерцога Райнера, мыс Фиуме, мыс Триест, мыс Будапешт, мыс Тироль и так далее, — но спутники Пайера день ото дня слабеют. Подчиненные не могут следовать за нарекающим имена с тою же энергией, с какой он исполняет свою миссию.

Антонио Лукинович после первой же недели пути твердо верит, что вернуться назад ему не суждено, и то и дело громко читает молитвы, пока Пайер не призывает его к порядку: коли матросу, впряженному в сани, вдруг обязательно надобно помолиться, пусть молится, но тихо, про себя, чтобы поберечь силы.

3 апреля, в Страстную пятницу, Лукинович бунтует. В этот день, твердит он, тьма пала на Иерусалим и Спаситель испустил дух на кресте; в этот день должно оставить все труды и лишь вспоминать страсти Господни — ни сани тащить нельзя, ни совершать форсированные марши.

Вперед, говорит Пайер, мы не вправе терять ни дня.

Грех, говорит Лукинович, святотатство, наградные за этот день — сребреники Иуды.

Молчать, говорит Пайер.

 

Страстная суббота, 4 апреля

Непроглядная метель, сущий буран в конце концов вынуждает геодезистов провести утро в палатке. Это знамение, говорит Лукинович, придется нам теперь все же соблюсти день отдыха. Они ждут, теснятся друг к другу; внезапно ездовой пес Сумбу срывается с места и бежит за незримой добычей, бежит в воющую белизну и исчезает навсегда. Это знамение, говорит Лукинович, оборони нас Господь.

 

Пасхальное воскресенье, 5 апреля

Вой бурана слабеет. Наконец-то можно идти дальше. О праздничном отдыхе никто и заикнуться не смеет. Праздников больше нет. Счастье их только там, на севере. По приказу Пайера Эдуарду Орелу надлежит при всяком удобном случае снова и снова определять местоположение отряда — и наконец расчеты мичмана дают долгожданный результат: они пересекли восемьдесят первый градус северной широты. Пайер велит разукрасить сани флагами. В это воскресенье они добывают двух медведей, но взвалить на сани еще и этот груз невозможно. Устраивают мясной склад, пригодится на обратном пути к кораблю.

Теперь мы питались по преимуществу медвежатиной и ели оную сырой либо вареной, по желанию. Непроваренное мясо, особенно от старых медведей, еще хуже сырого, разве что чайкам на корм сгодится, черти и те, поди, побрезгуют им во дни адского поста. Да и вообще полярные области никак не способны удовлетворить гастрономическому вкусу; за малым исключением продукты их грубы для людских желудков и отдают ворванью. Радость же, какою, тем не менее, встречают такие продукты, обусловлена лишь скудостью. Ведь в самом деле пустынные полярные земли суть настоящая обитель голода. Юлиус Пайер

 

Пасхальный понедельник, 6 апреля

День до того угрюмый и мглистый, что разведчики затевают спор по поводу серебристо-белого купола далеко впереди: один толкует оптическое явление как освещенный солнцем облачный фронт, другой — как мыс; это морозная дымка, вот что, да нет, вал бурана, а может, исполинский айсберг, самый большой из всех виденных за эти годы. Они идут туда. Оказывается, всего лишь остров. Еще один остров.

Потом мы прошли по его обледенелой тверди; исполненные жадного ожидания, ступили на вершину — неописуемо безотрадная пустыня простиралась к северу, ничего более унылого мне в арктическом регионе видеть не доводилось. Юлиус Пайер

 

Среда, 8 апреля

С огромным трудом тащили сани вперед, тут и там приходилось выкапывать проходы, и не раз риск разбить сани был очень велик. Мы все время двигались зигзагами, будто по лабиринтам, виною чему беспорядочность торосов, а равно и меньшая надежность компаса в высоких широтах. Юлиус Пайер

 

Пятница, 10 апреля

Измученные разведчики стоят лагерем у подножия зубчатой скалы на острове, который Пайер называет островом Гогенлоэ. Конца архипелагу пока не видно. На севере, по ту сторону пролива, который вполне хорошо обозрим из их приюта, высится могучий ледниковый обрыв. Как же, наверное, велик остров, несущий такие ледники. Нам надо туда, говорит Пайер. Быть может, они так бы и шли до скончания века, все дальше и дальше, и видели бы все новые берега, все новые острова, новые горные кряжи, только вот Суссич и Лукинович более не в силах. Однако ж никто и ничто не сможет убедить г-на обер-лейтенанта повернуть назад; г-н обер-лейтенант намерен нанести на карту всю эту землю, до самого ее конца, намерен увидеть все, должен увидеть все, он пересечет и восемьдесят второй градус северной широты, а глядишь, и восемьдесят третий, и восемьдесят четвертый — но хромые, горячечные и павшие духом ему тут без надобности.

Г-н обер-лейтенант решил с малой частью отряда продолжить путь на север. Другая часть, уже несколько ослабевшая от минувших тягот, останется у мыса Шрёттера на острове Гогенлоэ, и меня г-н обер-лейтенант поставил начальником этого отряда. Сани и брезент разрезали пополам, провиант поделили. Я все уложил, и г-н обер-лейтенант отправился в дорогу. Мне должно дожидаться здесь его возвращения, по всей вероятности дней семь. Ужасная разлука… Иоганн Халлер

 

Семь дней ожидания!

Второй, более страшный приказ Пайера Иоганн Халлер поначалу не записывает; это чрезвычайное распоряжение: если обер-лейтенант, Клотц, Орел и Занинович в течение пятнадцати дней не вернутся с севера, ожидающие на острове Гогенлоэ ни в коем случае не должны искать пропавших, им надлежит немедля одним выступить в обратный путь к “Адмиралу Тегетхофу”. Быть может, Халлер не записывает это распоряжение в журнал, так как не хуже Пайера и всех остальных знает, что без штурмана Орела никому из них не выбраться из ледяного лабиринта и не отыскать корабль.

Разумеется, запишет Пайер много дней спустя, матросы прежде всего вполне хорошо владели теми компасами, какие применяют на кораблях. Однако буссоль, каковою я их снабдил, была очень мала, и они путали позицию склонения… Когда я спросил, какое направление они бы взяли, чтобы вернуться к кораблю, они, к моему ужасу, указали на пролив Роулинсона, а не на Австрийский канал. Дорога в этот день хорошая. После четырехчасового отдыха и разлуки с двумя злосчастными матросами и их защитником Халлером остров Гогенлоэ быстро оставлен позади. Как всегда и как бы от страха перед обманчивой прочностью морского ледового покрова, собаки изо всех сил тянут к ближайшему берегу, к ледниковому обрыву на севере; растрескавшиеся лапы оставляют на льду кровавый красный узор, который затем прорезают санные полозья. Красные пятна, темные параллельные полосы санных следов — маршрут полярников в этот апрельский день похож на обойное полотнище, убегающее в бесконечность. Дорога хорошая.

Когда же мы приблизились к южным предгорьям Земли Кронпринца Рудольфа, то очутились среди несчетных ледяных гор вышиною от ста до двухсот футов, в их утробах под лучами солнца что-то беспрерывно потрескивало и похрустывало. Гигантской необозримой стеною тянулся на север ледник Миддендорфа. Глубокие снежные наносы и трещины-разводья — результат обрушений и переворотов этих гор — заполняли промежуточные пространства. Все чаще мы проваливались в эти трещины, мочили свои парусиновые сапоги и одежду в морской воде. Тем не менее зрелище этих теснин меж исполинскими колоссами ледниковых обломков настолько завораживало, что наше внимание почти целиком приковывала к себе вышина их искрящихся стен, и мы долго неутомимо бродили среди пирамид, столовых гор и утесов. Только когда я выслал Клотца вперед, чтобы он взобрался на один из айсбергов, а затем проложил путь туда, где можно подняться на ледник Миддендорфа, мы вышли на более или менее свободное пространство и, все вместе впрягшись в постромки, обходя присыпанные снегом краевые трещины, одолели подъем на ледник. Нижняя его часть зияла широкими расселинами… Но дальше глетчер казался ровным, без трещин и, хотя наклон его составлял несколько градусов, вполне проходимым, притом без чрезмерных усилий, если сани мы будем тянуть сообща. Юлиус Пайер

Но на сей раз идти дальше не может Клотц. Тиролец давно уже не надевает сапоги, ходит в меховых обмотках — теперь он снимает эти лохмотья и показывает обер-лейтенанту кровоточащие, гноящиеся ступни; вместо ногтей на пальцах голое, гниющее мясо. С такими ногами, говорит Клотц, собственный вес и тот причиняет жуткую боль, а нести любой другой груз и тащить сани вовсе невмоготу.

Пайер в ярости. Почему Клотц молчал об этом до выступления с острова Гогенлоэ, напускается он на тирольца, ведь мог бы поменяться с Халлером. Не хотел сердить господина обер-лейтенанта, говорит Клотц, а с Халлером он все обсудил, Халлер не так боялся остаться один на острове, как он сам, — с больными ногами и двумя хворыми итальянцами надеяться особо не на что.

Ты вернешься к ним, говорит Пайер.

К ним? — переспрашивает Клотц. В одиночку?

Но, Пайер… — пытается вставить Орел.

Слышать ничего не хочу, говорит Пайер.

Впрочем, Клотц и так не говорит больше ни слова.

С мешком за плечами и с револьвером он пошел прочь и скоро исчез из виду в лабиринте айсбергов.

А мы опять загрузили сани, впрягли собак и сами взялись за гужи, но едва успели тронуться с места, как снежный покров под санями расселся, без единого звука Занинович, сани и собаки рухнули в провал, потом из неведомой глубины долетел жалобный вопль человека и собак — вот что сохранилось в памяти от того краткого мига, когда постромки рванули меня, впереди идущего, назад. Отшатнувшись и обнаружив за спиной мрачную пропасть, я ни секунды не сомневался, что сей же час тоже рухну туда, но каким-то чудом сани застряли на глубине футов тридцати меж выступами ледникового провала… Когда сани застряли, я оказался прижат натянутой, врезавшейся в снег постромкой к самому краю трещины и лежал на животе, не имея возможности пошевелиться… а Занинович, когда я крикнул ему, что хочу перерезать свою постромку, стал умолять, чтобы я этого не делал, иначе сани сорвутся и наверняка убьют его. Некоторое время я лежал, размышляя, как быть, в глазах рябило. Воспоминание о том, как однажды в Ломбардии, в Ортлерских Альпах, я и мой проводник Пинджера сорвались с восьмисотфутового ледяного обрыва и благополучно уцелели, навело меня на мысль предпринять дерзкую и отчаянную в таких обстоятельствах попытку спасения… и я все-таки перерезал веревку на груди. Сани в глубине коротко дернулись и опять застряли. А сам я встал, скинул парусиновые сапоги и опять подбежал к трещине, ширина которой была футов десять. В глубине я разглядел собак и Заниновича и крикнул последнему, что быстро вернусь на остров Гогенлоэ, приведу людей и захвачу спасательные веревки, все непременно получится, только бы он сумел выдержать четыре часа и не замерзнуть. В ответ я услышал: “Fate, signore, fatepure! — Давайте, сударь, давайте же!” Юлиус Пайер

Пайер мчится назад. Орел спешит за ним, с трудом, все больше отстает и в конце концов теряет начальника из виду. Не отводя взгляда от полузанесенных снегом утренних следов, Пайер бежит вперед. Орела давно уже не видно. Занинович сидит в провале. А Клотц невесть где.

Каждый теперь совсем один.

Разведочный отряд австро-венгерской полярной экспедиции — перепуганная, рассеянная во льдах кучка людей, которых захлестнули ужасы этого края, подобно тому как буря врывается в дырявую крышу и разносит ее в клочья. И более всех перепуган сам сухопутный начальник.

Не считая личного расположения к Заниновичу, я как человек, опытный в восхождениях на горы, испытывал укоры совести из-за того, что опрометчиво отправился в ледники, и не находил покоя… Разгоряченный, весь в поту, я сбросил пуховую одежду, пошвырял ее в снег, вместе с сапогами, рукавицами и шарфом, и в одних носках устремился дальше по глубокому снегу. Юлиус Пайер

Занинович в ледниковом провале; будь на нем сейчас пуховая одежда начальника, а не одна только вытертая шуба — может статься, смерть от мороза пришла бы к нему не через три-четыре часа, а гораздо позже… Я спрашивал себя, как бы встретил эту беду Вайпрехт и как бы прошел этот день под его руководством; что же, Халлер и измученные матросы и при нем бы остались на каком-то острове? И он бы тоже ступил на этот ледник — ради того, чтобы еще на несколько дуговых минут подняться в высокие широты? И Клотц, получив нагоняй, одинокий, униженный, вот так же брел бы где-то во льдах? Мой рассказ — еще и суд над прошлым, раздумья, прикидки, допущения, игра с шансами реальности. Ведь вывод о величии и трагизме, да и о смехотворности того, что было, можно сделать посредством сопоставления с тем, что бы могло быть. Что же касается другого, всего лишь вероятного хода злосчастного дня, то я решил воздержаться от предположений: не хочу гадать, что бы делал Вайпрехт, будь он на месте Пайера.

Поэтому я опять представляю себе только Заниновича, который в синей тьме ледниковой трещины жмется к собакам и думает, что, кроме смерти, ждать ему уже нечего. Потом я вижу Пайера и Орела, разделенные милями, они мчатся вперед, оба без оружия, винтовки вместе с упряжкой и прочим припасом рухнули в провал. А после вижу и Клотца; мучаясь от боли, он бредет к острову Гогенлоэ, бредет так медленно, что Пайер догоняет его. Клотц останавливается и молча глядит на запыхавшегося начальника. С трудом переводя дух, то и дело надолго замолкая, окутанный белым облаком напряжения, Пайер рассказывает, что произошло. Клотц, судя по всему, не понимает начальника, который стоит перед ним словно бы в одеждах из морозной дымки и хватает ртом воздух. Он не шевелится, только глядит, и всё. Потом вдруг падает на колени и плачет.

…ведь в простоте душевной он винил в случившемся себя. При виде такого отчаяния я взял с него слово, что он ничего над собою не сделает, и, оставив его в безмолвном одиночестве, побежал дальше к острову. Юлиус Пайер

Иных сведений об ощущениях Александра Клотца не сохранилось, но я допускаю, что и через много лет после возвращения из льдов егерь был совершенно уверен, что испытал в этот день величайшее в жизни одиночество.

Добравшись наконец до лагеря на острове Гогенлоэ, Клотц никого там не находит. Халлер, Пайер, Орел и даже хворые матросы давно на пути к леднику, спешат выручать Заниновича.

Десять часов, двенадцать, четырнадцать ждет Клотц в затишье на мысу, сидит в палатке, раз триста с лишним, невзирая на боль, обходит вокруг нее, притопывает, чтобы согреться, и пристально смотрит в ту сторону, откуда рано или поздно наверняка хоть кто-то вернется, а в конце концов решает, что никто сюда не придет и он навсегда обречен одиночеству. Может статься, тиролец уже потихоньку начал умирать и чин чином уселся, готовясь перейти в мир иной, когда полог палатки, жесткий от льда и тяжелый, словно дверь, вдруг откидывается и кто-то говорит: “Клотц, ты никак спишь?”

Халлер и в метель отыскал дорогу, вернулся с двумя матросами; пришли все-таки за ним, пришли забрать его из этих жутких льдов.

Нет, говорит Халлер, никуда мы тебя не заберем, нас самих отправили назад, чтобы мы сидели тут и ждали. Занинович спасен, говорит Халлер, но после вызволения обер-лейтенант решил не мешкая продолжить путь на север, а их троих опять отослал сюда, на остров Гогенлоэ.

В палатке холодно и темно, как в глубоком подземелье. Теперь здесь начальствует Халлер, теперь ему решать, что надо делать. Они зажигают коптилки и греют руки над огоньком.

Халлер повторяет и обсуждает с остальными события этого дня как урок — происшедшее не перестает тревожить его: г-н обер-лейтенант допустил ошибку. Г-н обер-лейтенант допустил на леднике ошибку, а затем впал в отчаяние.

Только записывая события дня в своем журнале, Халлер осознаёт, что все уладилось и выправилось как бы само собой, без участия начальника, и только тогда чувствует, до чего же он устал.

Г-н обер-лейтенант со своими товарищами направлялся через ледник. Но в самом начале пути матрос Занинович вместе с собаками и санями провалился в ледниковую трещину. Г-н обер-лейтенант спасся от падения только благодаря тому, что перерезал постромки. Он велит мне и моему отряду захватить длинную спасательную веревку и спешить к трещине на помощь бедолагам.

На веревке меня спускают в трещину, где я обнаружил и матроса, и собак еще живыми. Одного за другим я обвязывал веревкой, и всех подняли наверх. Сани не пострадали и тоже были извлечены из провала. Напоследок я опять обвязался веревкой и тоже выбрался на поверхность. Таким образом, все кончилось благополучно, без ущерба. Г-н обер-лейтенант мог продолжить путь, а я со своим отрядом воротился на остров и с тревогою стал дожидаться возвращения г-на обер-лейтенанта. Иоганн Халлер

 

Воскресенье, 12 апреля

В полдень сбывается мечта Пайера: Орел определяет их местоположение, и замеры как будто бы подтверждают, что теперь и восемьдесят второй градус северной широты остался позади, они пересекли восемьдесят вторую параллель. И идут дальше. По-прежнему идут дальше. Но вечером земля вдруг кончается. Глубоко внизу опять лежит море, черная полоса открытой прибрежной воды. Теперь горизонт наконец-то пуст.

Да нет же, говорит Пайер, темная рваная каемка на севере — это не облачная гряда, это наверняка синий отблеск гор.

Ладно, пусть горы, мысы, континенты — какая разница. Ведь что бы ни означал этот темный контур на севере — землю или мираж, — он недостижимо далеко, по ту сторону открытой воды, а лодки у них нет. Стало быть, теперь они наконец-то повернут обратно, и начальнику теперь тоже не остается ничего другого, кроме как бросить имена вослед призрачному образу — Земля Петермана, мыс Вена и так далее; и начальник тоже знать не знает, чему нарекает имена — скалам или облакам. Больше десяти лет минует, прежде чем Фритьоф Нансен и его спутник Яльмар Йохансен, стоя на этом берегу, удостоверятся, что там, где Пайер видел горы, ничего нет, что черный контур на севере был оптическим обманом, грядой тумана, миражем, иллюзией — чем угодно, только не землею.

Но что значит правда, сокрытая в будущем?

С гордым волнением мы впервые воздвигли на Крайнем Севере флаг Австро-Венгрии, понимая, что несли его до последнего предела, насколько хватило сил. Огорчительно было сознавать невозможность ступить на те земли, которые мы видели перед собою… Нижеследующий документ, помещенный в бутылку, мы депонировали среди камней:

Участники австро-венгерской полярной экспедиции достигли здесь, под 82о5’, самой северной точки своего пути, а именно после семнадцатидневного пешего перехода от корабля, вмерзшего во льды под 79о51’ северной широты. У побережья они видели открытую воду небольшой протяженности. Открытая эта вода была окаймлена льдами, каковые в северном и северо-западном направлении достигали земли, отстоящей в среднем приблизительно на 60—70 миль, однако же установить характер и структуру оной оказалось невозможно. Сразу по возвращении на корабль, после надлежащего отдыха, экипаж в полном составе покинет корабль, чтобы вернуться в Австро-Венгрию. К этому вынуждают безнадежное положение корабля и случаи заболеваний.

Мыс Флигели, 12 апреля 1874 г.

Антонио Занинович, матрос

Эдуард Орел, мичман

Юлиус Пайер, начальник

Уже вечером 12 апреля 1874 года разведочный отряд австро-венгерской полярной экспедиции выступает в обратный путь. Все дальнейшее — сущая пытка. От “Адмирала Тегетхофа” их отделяют сейчас три сотни километров. Три сотни километров страха, что и на юге прибрежный лед вскрылся и доступ к кораблю отрезан. Двенадцать дней пройдут в этом страхе. Первая остановка форсированного марша — лагерь на острове Гогенлоэ.

Оставленных было почти не узнать. Покрытые копотью от выварки ворвани, слабые, страдающие поносом, измученные тоскливым однообразием, они радостно, хоть и с видом этаких дикарей, выползли из прокопченной палатки. Юлиус Пайер

Как часто теперь над ними безоблачное небо; в иные дни по многу часов не видно ни облачка. Земля окрест полнится слепящим блеском, будто не желает вобрать в себя ни единого лучика света, будто поневоле луч за лучом отбрасывает солнечный образ назад в и без того уже блистающее небо. Возможно ли, чтобы свет причинял такую боль? Больше всех от снежной слепоты страдает Орел, идти он способен только с закрытыми глазами и часто падает.

Дорога у них зыбкая, порой непроходимая, чуть ли не бездонная: там, где всего несколько дней назад снег лежал твердым покровом, они теперь тонут по пояс, а нет-нет то один, то другой проваливается в воду и судорожно машет руками. Но сейчас не до привалов, не до просушки одежды — и шубы каменеют на ветру. Возвращаться начальник решил поздно, может статься слишком поздно. И сколь ни тяжки их дни, нужно довольствоваться шестью часами ночного отдыха, а то и четырьмя. Потом опять вперед, пока снег под ногами не проваливается и не тает.

Но 19 апреля, когда они выходят к южным берегам архипелага, глазам открывается та самая картина, которой они так страшились: там, где еще неделю-другую назад властвовало оцепенение и ледовое зодчество изощрялось, нагромождая необозримые торосы, теперь рокочет черный океан. Прибрежная вода открыта.

Вздыбленные сжатиями ледовые валы окружали эту воду, а крепкий ветер поднимал на ней высокие буруны; на тридцать шагов летучие брызги прибоя захлестывали ледяной берег… обломки льдин, гонимые ветром, легко и беспечно плавали вокруг, будто желая порадовать нас своею пляской, будто ничто здесь не изменилось к худшему для горстки людей, которая в действительности находилась перед непреодолимой бездной. Юлиус Пайер

Вон там, где-то там вдали, наверняка должен быть “Тегетхоф”, по-прежнему вмерзший во льды, что, как и раньше, высятся за открытой водой. Но и этот горизонт пуст, одни только изломы торосов, словно стена, ощетиненная осколками стекла. Корабля нет.

Три дня ищут они ледовый мост меж своей землею и той далью, где, по их предположениям, находится корабль. Тирольцы все время идут впереди, по кромке берега и по ледникам; нет, даже не идут, а плетутся, ползут. Зато дорога, которую они сперва прощупывают своими длинными альпенштоками, а уж потом делают знак остальным следовать за ними, куда надежнее той, какую выбрал бы начальник. Клотц с Халлером и на изрезанном трещинами леднике, и среди занесенных снегом разломов морского льда в бухтах прокладывают извилистую, прочную тропу.

Неоднократно пришлось делать привал. Лукинович и даже выносливый Занинович временами впадали в беспамятство, по причине огромного перенапряжения. Юлиус Пайер

Когда в ночь с 22-го на 23 апреля сухопутный начальник, выйдя на разведку, поднимается на прибрежную скалу — ночь безоблачная и темно-красная, — он наконец вновь видит впереди искристую равнину, могучий сплоченный ледовый покров океана, раскинувшийся от берега в бесконечность, а на нем далекую крошечную мошку — корабль, с тоненькими усиками-мачтами. Корабль.

Праздником возвращение разведчиков не назовешь. Слишком молчаливы и обессилены те, кого уже считали сгинувшими; слишком тягостно даже просто смотреть на изможденные, оборванные фигуры, что поднимаются на борт живым пророчеством того, что скоро предстоит им всем.

Которую неделю уже, по приказу Вайпрехта, идет подготовка к возвращению в Европу; со всею суровостью отбирают необходимое и отбрасывают ненужное: личные вещи и вообще любой предмет, который не принесет пользы всем, будут оставлены на Севере. Если до сих пор кое-кто втайне думал, что флотский лейтенант все же найдет другой выход… или Матерь Божия в последнюю минуту раздробит паковый лед и дарует им открытую воду, а не только озерки, разводья да полыньи, несудоходные клочки моря, какие сейчас во множестве плещутся у берегов новой земли, — стало быть, если до сих пор кое-кто еще уповал на чудо, то решительность, с которой Вайпрехт командует приготовлениями к возвратному маршу, ставит их перед необходимостью осознать, что выход остался один-единственный, а именно пеший марш через льды. Долго, очень долго они говорили об этом, и все-таки сейчас им боязно и не по себе, оттого что они вправду покинут “Адмирал Тегетхоф”, свое жилье, свою защиту, свое убежище, и предадут его гибели. Третья зимовка, говорит Вайпрехт, нас убьет. Морской и ледовый начальник, принимая в расчет силы экипажа, вес провианта и крайнюю сложность маршрута, выверяет все варианты своих планов. Но что бы из снаряжения и провианта ни тащили с собой двадцать три человека помимо трех спасательных шлюпок, все это способно обеспечить им жизнь не более чем на три месяца. За эти три месяца они должны дотащить шлюпки до открытого моря, через сотни километров высоченных изломанных торосов, чтобы затем под парусами и на веслах дойти до Новой Земли. И даже если это удастся, вся надежда лишь на то, что у берегов безлюдного архипелага они случайно встретят зверобойную шхуну, которая еще не сбежала от зимы и возьмет их на борт. Своими силами им до Европы не добраться, разве что до побережья России. Впрочем, нет, и это побережье недостижимо; против штормов Белого моря и трехмачтовый корабль выстоит с трудом; на Белом море спасательным шлюпкам ничего не спасти.

В последние недели перед выступлением все разговоры в кают-компании и в матросском кубрике, по сути, сводятся к попыткам разубедить себя, что шансы вернуться из Арктики пешком очень-очень малы. Ни одному судовому экипажу еще не удавалось выдержать такой марш без людских потерь. Но в конце концов они едва ли не с облегчением отворачиваются от студеных императорских земель и целиком посвящают себя сборам. Лишь Пайеру трудно расстаться с открытием. Недели не прошло после завершения большого санного похода, Лукинович по-прежнему лежит пластом и требует постоянного ухода, а обер-лейтенант настаивает еще раз напоследок пройтись по новой земле — по западным горным кряжам. 29 апреля Пайер в сопровождении Халлера и первого помощника Броша выступает в третий санный поход. Но уже через три дня Брош идти не в силах, потом не выдерживает и Халлер. На последнюю вершину сухопутный начальник восходит один. Затем разведчики поворачивают обратно; 5 мая они вновь на “Тегетхофе”. Четыреста пятьдесят миль, больше восьмисот километров, вычисляет Пайер, пройдено им по Земле Франца-Иосифа. Всё, хватит, говорит Вайпрехт, морской и ледовый начальник, больше никаких разведочных вылазок. И сухопутный начальник не протестует.

Все тревоги остались позади; мы с честью могли возвращаться домой, ибо невозможно было отнять у нас собранных наблюдений и сделанных открытий, а предстоявший путь домой ничего хуже смерти принести не мог. Юлиус Пайер

15 мая, за пять дней до выступления, прекращаются все астрономические, метеорологические и океанографические замеры и вносятся последние записи в научные дневники, а также и в вахтенный журнал. По приказу Вайпрехта важнейшие документы запаивают в металлические ящики и распределяют по трем шлюпкам; frutti — так матросы зовут этот груз, который необходимо везти не менее бережно, чем провиант.

Против своей воли, но выполняя приказ, Иоганн Халлер в эти дни выводит на лед двух собак — Землю и Гиллиса — и пристреливает обеих; Земля слишком слаба, чтобы тянуть сани, а Гиллис в упряжке вконец озверел.

Когда Вайпрехт велит экипажу построиться — они намерены на прощание посетить могилу машиниста Криша, — Эллинга Карлсена недосчитываются. Ледовый боцман до полного бесчувствия упился спиртом из зоологической коллекции, которая стала теперь никчемным балластом, и лежит будто на смертном одре. Матросы захватывают на берег рамки с фотографическими карточками своих семей и любимых и приколачивают их к скале; на борту эта портретная галерея украшала кубрик, а если покинутый “Тегетхоф” будет в конце концов раздавлен льдами и затонет и если их обратный марш тоже закончится на дне морском, то здешняя скала с фотографиями засвидетельствует: они сохранили все, что могли сохранить.

(Далее см. бумажную версию)



[1] Достижимым (англ.).

[2] Недостижимым (англ.).

[3] Иисусу, Иосифу, Марии предаем мы сердце и душу мою! (итал.)

[4] По-видимому, имеется в виду так называемый венский центнер (= 50 кг).

Версия для печати