Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2002, 4

Последняя инвентаризация перед продажей

Главы из книги. Перевод с французского Ирины Волевич

ПОПЫТКА ОПРАВДАНИЯ

Зачем нужны календари, юбилеи, рубежи тысячелетий? А затем, чтобы стареть, то есть подводить итоги, классифицировать, сортировать, вспоминать. Столетия очень удобны для рассказов об Истории Литературы: у нас есть XVIII век (так называемая эпоха Просвещения), который не похож на XIX век, окрещенный Романтическим, а затем Натуралистическим. А вот ХХ век — как его наречь? Модернистским или Постмодернистским? Чудовищным или Теоретическим? Дадаистским, Сюрреалистическим, УЛИПОанским или Tрэшевым? Смертоносным или Несусмертным?

На протяжении тех пяти лет, что я работаю литературным критиком (в “Эль”, “Вуаси”, “Лир”, “Фигаро литтерер”, “Маск э ля плюм” , а также на канале “Пари премьер”), я пытаюсь, в меру своих слабых сил, с субъективностью и наивным энтузиазмом дилетанта, низвергнуть культ литературы. Самое страшное преступление в моих глазах — это когда ее возводят на почетный (иначе говоря, покрытый пылью веков) пьедестал, ибо сегодня книге больше, чем когда-либо, грозит смертельная опасность. Мне кажется, следовало бы воспользоваться 2001 годом как удобным поводом, чтобы вновь проанализировать (но только, боже упаси, не канонизировать!) “пятьдесят лучших книг века”. Эта цифра — кстати, такая же условная, как и календарные рамки, — позволит нам хотя бы бегло припомнить знаменитые романы (французские или иностранные), несколько сборников эссе, детскую сказку, а также два комикса — словом, произведения, ставшие заметными вехами минувшего столетия.

Эти пятьдесят книг были выбраны шестью тысячами французов, вернувших нам заполненные бюллетени, которые FNAC и “Монд” рассылали им в течение лета 1999 года; таким образом, речь идет о вполне демократическом и одновременно жестком отборе, поскольку эти люди высказывали свое мнение, руководствуясь перечнем из 200 названий, предварительно сформированным группой книготорговцев и литературных критиков. И я отважился прокомментировать этот список с той же субъективностью, какая имела место при его составлении.

Доведись мне выбирать самому, результаты оказались бы совсем иными; уж конечно я не “забыл” бы Арагона, Арто, Баржавеля, Батая, Бессона, Бори, Бротигана, Вайяна, Вейерганса, Вьялатта, Гари/Ажара, Гамсуна, Гибера, Гитри, Гомбровича, Грасса, Дантека, Дебора, Десноса, Дика, Дриё ла Рошеля, Жаккара, Жене, Жоффре, Капоте, Кервера, Кокто, Колетт, Коссри, Керуака, Кесселя, Ларбо, Леото, Лорана, Лаури, Маккалерс, Малапарте, Матцнеффа, Миллера, Модиано, Монтерлана, Морана, Музиля, Наба, Нимье, Ногеза, Нурисье, Ори/Реаж, Паркер, Павезе, Пессоа, Пиле, Пиранделло, Прокоша, Радиге, Рота, Роше, Рушди, Сан-Антонио, Сандрара, Селби, Семпе, Сименона, Соллерса, Сэлинджера, Тула, Туле, Тцара, Уэльбека, Фанте, Франка, Чорана, Эллиса, Эшноза, Югнена... но это будет предметом следующего тома, а пока делать нечего, отныне я могу лишь возмущаться вместе с ними! <...>

Все книги из нашего топ-списка мы “проходили” в школе, то есть изучали из-под палки, без особого желания и удовольствия; не пора ли теперь взглянуть на них так, как они того заслуживают, а именно: как на живые свидетельства перемен и катаклизмов, сформировавших нашу эпоху? Мы должны все время помнить, что за каждой страницей этих памятников ушедшего века скрывается человеческое существо, которое отважилось на огромный риск. Ибо тот, кто пишет шедевр, знать не знает, что он пишет шедевр. Он так же одинок и неуверен в себе, как любой другой автор; ему неведомо, что когда-нибудь он попадет во все учебники литературы и каждую его фразу будут разбирать по косточкам; часто такой писатель молод и одинок, он работает до седьмого пота, он терзается сомнениями, он будоражит или смешит читателей — короче, он говорит с нами. И пора наконец попытаться услышать голос этих мужчин и женщин так, словно их книги только что увидели свет; пора отрешиться, хотя бы ненадолго, от критического и научного аппарата и сносок внизу страницы, которые в свое время внушали юным читателям такое отвращение, что они сбегали от “всей этой мути” в темные кинозалы или на концерты рок-музыки. Пора прочесть эти замечательные книги как бы впервые (что, кстати, в данном случае иногда имело место), словно их только что опубликовали, и прочесть легко, беззаботно. Тогда юмористические нотки, которые встречаются в моей небольшой книжице, будут выглядеть не “вежливостью отчаяния”, но попыткой оправдать необразованность и преодолеть робость, внушаемую великими творениями искусства. Шедевры не терпят поклонения, им нравится жить — иными словами, они хотят, чтобы их читали и зачитывали до дыр, обсуждали и осуждали; в глубине души я убежден, что шедевры страдают комплексом превосходства (давно пора опровергнуть злую остроту Хемингуэя: “Шедевр — это книга, о которой все говорят и которую никто не читал”).

В личном же плане я рассматриваю сей скромный опус как частичную оплату моего долга перед литературой. Когда ты в один прекрасный день по какому-то недоразумению оказываешься автором бестселлера, первое, что нужно сделать, — это ответить любезностью на любезность. И я надеюсь, что данная книга внушит читателям желание покупать другие, лучшие. Писательство все чаще и чаще кажется мне родом недуга, эдаким странным вирусом, который отделяет автора от других людей и побуждает его совершать бессмысленные поступки (к примеру, запираться в комнате и долгими часами сидеть перед чистым листом бумаги вместо того, чтобы ласкать юное создание с нежной кожей). Тут таится загадка, которую мне, боюсь, никогда не разрешить. Что ищем мы в книгах? Неужели нам мало собственной жизни? Может быть, мы обделены любовью? Может, наши родители или дети, наши друзья или Бог, о коем нам постоянно толкуют, занимают недостаточно места в нашем существовании? Неужели литература дает нам то, чего не способна дать реальная жизнь? Не знаю, не могу сказать. Но очень надеюсь заразить страстью к чтению тех, кто случайно открыл мою книгу и имел неосторожность дочитать это предисловие до конца. Ибо я от всего сердца желаю, чтобы писателей хватило и на XXI век.

Ф. Б.

 

 

ТОП-50

1) Альбер Камю “Посторонний”

2) Марсель Пруст “В поисках утраченного времени”

3) Франц Кафка “Процесс”

4) Антуан де Сент-Экзюпери “Маленький принц”

5) Андре Мальро “Условия человеческого существования”

6) Луи-Фердинанд Селин “Путешествие на край ночи”

7) Джон Стейнбек “Гроздья гнева”

8) Эрнест Хемингуэй “По ком звонит колокол”

9) Ален-Фурнье “Большой Мольн”

10) Борис Виан “Пена дней”

11) Симона де Бовуар “Второй пол”

12) Сэмюэл Беккет “В ожидании Годо”

13) Жан-Поль Сартр “Бытие и ничто”

14) Умберто Эко “Имя розы”

15) Александр Солженицын “Архипелаг ГУЛАГ”

16) Жак Превер “Слова”

17) Гийом Аполлинер “Алкоголи”

18) Эрже “Голубой лотос”

19) Анна Франк “Дневник”

20) Клод Леви-Строс “Печальные тропики”

21) Олдос Хаксли “Прекрасный новый мир”

22) Джордж Оруэлл “1984”

23) Госсиньи и Удерзо “Астерикс, вождь галлов”

24) Эжен Ионеско “Лысая певица”

25) Зигмунд Фрейд “Три эссе о сексуальной теории”

26) Маргерит Юрсенар “Философский камень”

27) Владимир Набоков “Лолита”

28) Джеймс Джойс “Улисс”

29) Дино Буццати “Татарская пустыня”

30) Андре Жид “Фальшивомонетчики”

31) Жан Жионо “Гусар на крыше”

32) Альбер Коэн “Прекрасная дама”

33) Габриэль Гарсиа Маркес “Сто лет одиночества”

34) Уильям Фолкнер “Шум и ярость”

35) Франсуа Мориак “Тереза Дескейру”

36) Раймон Кено “Зази в метро”

37) Стефан Цвейг “Смятение чувств”

38) Маргарет Митчелл “Унесенные ветром”

39) Д. Г. Лоуренс “Любовник леди Чаттерли”

40) Томас Манн “Волшебная гора”

41) Франсуаза Саган “Здравствуй, грусть!”

42) Веркор “Молчание моря”

43) Жорж Перек “Жизнь, способ употребления”

44) Артур Конан Дойл “Собака Баскервилей”

45) Жорж Бернанос “Под солнцем Сатаны”

46) Фрэнсис Скотт Фицджеральд “Великий Гэтсби”

47) Милан Кундера “Шутка”

48) Альберто Моравиа “Презрение”

49) Агата Кристи “Убийство Роджера Экройда”

50) Андре Бретон “Надя”

 

№ 49. Агата Кристи “Убийство Роджера Экройда” (1926)

Тот факт, что Агата Кристи (1890— 1976) обставила Андре Бретона (№ 50), не должен удивлять поклонников английской романистки: подобно этому мэтру сюрреализма, Агата Кристи прячет скрытое безумие, потаенную жестокость за благопристойным фасадом общества. (Какая красивая фраза, не правда ли? — благодарю вас за внимание!) Итак, миссис Кристи являет собою, как и автор номер 50, писателя-сюрреалиста. К примеру, почему она решила доверить расследования в своих романах детективу с такой внешностью — плюгавому самодовольному бельгийцу с яйцевидной головой? Очень странная идея (которая посетила ее после встречи с одним любопытным типом — беженцем времен Первой мировой войны).

Главная проблема нашего инвентарного списка состояла в том, что требовалось выбрать только по одной книге каждого автора. Среди шестидесяти шести романов самого читаемого в мире писателя после Шекспира (два с половиной миллиарда проданных экземпляров!) наши шесть тысяч респондентов вполне могли бы указать “Десять негритят”, “Смерть на Ниле или “Убийство в Восточном экспрессе”, но нет, это было бы слишком просто; вот отчего они остановились на “Убийстве Роджера Экройда” — шедевре изобретательности и виртуозно закрученной интриги. (Рядом с этим Мэри Хиггинс Кларк — просто “Клуб Пяти”!).

Сельский помещик Роджер Экройд убит, но перед смертью он успевает сделать признание своему другу, доктору Шеппарду, который и описывает читателю расследование Эркюля Пуаро. Тот, как обычно, подозревает в совершении преступления всех персонажей по очереди: выясняется, что масса людей была заинтересована в том, чтобы дорогой мистер Экройд отдал концы. Рехнуться можно, как подумаешь, сколько близких вокруг нас имеют самые веские основания желать нашей смерти! (Взять, например, хоть меня: могу поручиться, что, если я буду убит, следователи первым делом допросят некоторых писателей, с которыми я водил знакомство.)

Но меня смущает вот какая штука: для того чтобы разъяснить оригинальность замысла “Убийства Роджера Экройда”, мне придется рассказать вам конец романа. Поэтому я предлагаю следующее. Сейчас я сосчитаю до трех. На счет “три” те, кто не хочет узнать неожиданную развязку “Убийства Роджера Экройда”, должны пропустить следующий абзац. Готовы? Раз! Два! Три!

Потрясающая оригинальность замысла Агаты Кристи состоит в том, что виновник преступления и рассказчик — одно и то же лицо. Все повествование о расследовании ведется убийцей, коим является не кто иной, как доктор Шеппард. Эта блестящая писательская изобретательность сделала данный детектив уникальной в истории литературы книгой (даже если ранее та же идея пришла в голову Лео Перуцу в его “Мастере страшного суда”). Примерно тот же принцип положен в основу недавно вышедшего фильма “Usual Suspects”. Момент, когда Эркюль Пуаро обличает человека, рассказывающего нам историю убийства, вызывает у читателей дрожь приятного испуга. Эта сложная, запутанная интрига буквально свела с ума нескольких специалистов, обвинивших Агату Кристи в подтасовке; так, Пьер Байяр в недавно опубликованной книге “Кто убил Роджера Экройда?” (издательство “Минюи”) вновь исследовал все обстоятельства убийства и пришел к следующему выводу: Шеппард никак не мог совершить его. Но тогда кто же виновен? Лично у меня есть одно смутное подозрение: я думаю, что настоящий убийца — леди Меллоуин, сиречь Герцогиня Смерть — сама миссис Агата Кристи.

Эта загадочная дама, вероятно, почувствовала, что слегка перехватила в своем романе, ибо сразу же вслед за его публикацией исчезла на целых десять дней, с 4 по 14 декабря 1926 года; ее сочли умершей, однако в конце концов полиция обнаружила беглянку в одном курортном отеле проживающей под вымышленным именем. Через несколько десятилетий Жан-Эдерн Алье повторит сей рекламный трюк, организовав собственное похищение прямо у дверей “Клозери де Лила”. Романисты терпеть не могут убаюкивать читателей, сочиняя свои книги-загадки. Агата Кристи решила сама стать одной из таких загадок, лишний раз доказав нам, какая опасная игра литература.

 

№ 47. Милан Кундера “Шутка” (1967)

Милан Кундера страшно доволен, что фигурирует в этом списке: последний раз, когда я встретил его в баре “Лютеция”, мы с ним спрыснули это событие, раздавив бутылочку “Пилснера”.

И было за что. Среди пятидесяти писателей ХХ века, избранных нашей уважаемой коллегией из шести тысяч французов, пока еще живы всего семеро — Умберто Эко, Габриэль Гарсиа Маркес, Клод Леви-Строс, Франсуаза Саган, Александр Солженицын, Альбер Удерзо и, наконец, наш Милан Кундера — этот продукт чешского импорта, родившийся в 1929 году, живущий в Париже с 1975-го и получивший французское подданство в 1981-м.

“Шутка” — первый его роман. В момент публикации книги, то есть в 1967 году, при режиме Новотного, цензура в Чехословакии слегка ослабила свою хватку. Но поскольку лучшие шутки — самые короткие, то год спустя, когда роман уже перевели во Франции, русские танки входят в Прагу, и “Шутка” оказывается под запретом на родине автора. Мгновенно роман становится в глазах мировой общественности книгой сопротивления, политическим памфлетом, каковым он, конечно, и являлся, хотя дело не только в этом.

Нужно перечитать “Шутку” сегодня, чтобы уяснить себе одну вещь: она уже содержит в себе зародыш всего последующего творчества Кундеры, а именно — виртуозное искусство смешивать роман и философию, идеи и фантазию, серьезность и фривольность. Кундера делает политику из постельных историй. Разумеется, контекст устарел, железный занавес разрушен, и в наши дни атмосфера всеобщей подозрительности, царившая в коммунистических странах, составляет главную шутку книги. Трудно поверить, что Людвика, героя романа, могли приговорить к шести годам каторжных работ в шахте из-за простой открытки, в которой он написал: “Оптимизм — опиум для народа, здоровый дух воняет идиотизмом”. Трудно понять, отчего слово “интеллектуал” или “индивидуалист” могло считаться в этих странах оскорбительным, почему адюльтер рассматривался как преступление против Партии. В сущности, Кундера, сам того не желая, уподобился Кафке: он рассказывает те же абсурдные, жестокие истории, что и его знаменитый соотечественник, с той лишь разницей, что у него-то они — подлинные. Смех берет при мысли, что через двадцать с лишним лет та же страна выберет в президенты писателя Вацлава Гавела. И верно, сегодня революция походит на скверную шутку; подумать только: гуманистическая утопия послала на каторгу миллионы людей! Так и кажется, будто к узникам ГУЛАГа вот-вот явится Марсель Беливо с сообщением, что их всего-навсего снимали скрытой камерой для передачи “Сюрприз на Приз”.

Великие романы, в отличие от людей, не стареют: Людвик по-прежнему любит Гелену, которая замужем за Павлом, а тем временем русские подлодки терпеливо ржавеют на дне морском, иногда даже и с матросами внутри, чьих криков о помощи никто не слышит. “Шутка” рассказывает о победе любви и чувства юмора над скукой и начетничеством. В прежние времена в странах Восточной Европы шутить запрещалось. Отныне по всей земле наблюдается обратное: юмор теперь обязателен, наш мир — одна сплошная Шутка. Книга Кундеры сохраняет актуальность постольку, поскольку жизнь стала беспрерывным празднеством — без морали, без стыда. Теперь уже вполне очевидно, что в начале 60-х годов Кундера, сам того не подозревая, был первым романистом Конца Истории :“Вы думаете, разрушения могут быть красивыми?” — говорит Костка где-то уже на двадцатой странице. Ужас, описанный автором, ныне вывернут наизнанку. В своих последних романах (например, в “Неспешности”) Кундера увлеченно занимается насмешкой над насмешкой. Вершина иронии: в эпоху “Шутки” смех был оружием против тоталитаризма, в наше же время смех сам тоталитарен. Что, разумеется, не помешает Кундере продолжать шутить и по этому поводу.

 

№ 39. Д. Г. Лоуренс “Любовник леди Чаттерли” (1928)

Внимание — ситуация усложняется! Не следует путать Дэвида Герберта Лоуренса, сокращенно “Д. Г.” (1885— 1930), с Т. Э. Лоуренсом, по прозвищу Лоуренс Аравийский, который жил в то же время (1888— 1935), но не фигурирует на 39-м месте нашего хит-парада, ибо он не написал Любовника леди Чаттерли”.

Речь идет о несколько фривольном романе, который в 1928 году шокировал своей откровенностью читателей; будучи опубликован в Италии, он, однако, подвергался запрету в Англии и Америке вплоть до конца 50-х годов. Вообще, многие романы из нашего списка постигла та же судьба, как будто для участия в хит-параде века книга непременно должна была вызвать скандал: это и “Лолита”, и “Улисс”, и наш “Lady Chatterley’s Lover” (сегодня именно эта фамилия — Chatterley — вызывает смешки во франкоязычных странах, и действительно, нужна была большая смелость, чтобы окрестить Chatterley героиню-нимфоманку из буржуазной среды).

Леди Чаттерли — большая шалунья — не теряет времени даром. Нужно сказать, что ее супруг Клиффорд парализован наполовину (на нижнюю) в результате фронтового ранения, чего нельзя сказать о его лесничем Оливере Меллорсе, человеке, конечно, менее утонченном, но зато щедро наделенном мужской силой. В те времена женский оргазм еще не имел права на существование. Так вот, миссис Чаттерли борется за право на сексуальное наслаждение, проживая при этом в самой пуританской стране мира. Конни Чаттерли — это Эмма Бовари, только родившаяся по другую сторону Ла-Манша; она стала родоначальницей всех наших юных романисток, озабоченных проблемами собственной плоти, просто ей на семьдесят лет больше, чем Клер Лежандр, Алис Масса или Лоретт Нобекур.

Легко понять, что “Любовник леди Чаттерли” — прежде всего гимн чувственной любви, правде чувств и ощущений, где нет места пуританству; кроме того, роман противопоставляет свободу буржуазным предрассудкам, супружескую неверность — браку, человеческую природу — общественной морали и воспевает смешение классов. Уже в своем письме 1913 года Д. Г. Л. провозгласил: “Что мне знание?! Все, чего я хочу, это слушаться зова крови — прямо и непосредственно, без докучного вмешательства интеллекта, или морали, или всего другого”. Спустя пятнадцать лет Д. Г. Лоуренс идет еще дальше: появление секса в жизни леди Чаттерли представляет собой, по его убеждению, истинную революцию, аналогичную марксистской бомбе замедленного действия. Наслаждение стало политикой! Лоуренс мечтает о “демократии слияния плоти”, способной превзойти классовую борьбу. Ах, если бы богатые чаще спали с бедными!.. Мир сделался бы более цельным (а кроме того, бедняк даст любому богачу сто очков вперед в постели, вот откуда у людей интерес к палаточному отдыху!). Д. Г. Лоуренс, несомненно, стал первым глашатаем того явления, которое впоследствии назовут сексуальной революцией; сей переворот в нравах, как всем нам известно, произошел между 1965 годом (изобретение противозачаточной пилюли) и 1982-м (нашествие СПИДа) и с тех пор благополучно предан забвению.

Д. Г. Лоуренс написал множество других романов, гораздо более интересных, чем этот залихватский опус, этот, по выражению Генри Миллера, “генитальный букет”, ставший последней книгой его жизни (тут сразу вспоминаются “Влюбленные женщины” и “Пернатый змей”); однако именно она вошла в историю литературы. Откуда вывод: любовь потомков — это роскошная дамочка, еще более ветреная, нежели леди Чаттерли (чей прототип, немка Фрида фон Рихтофен, превосходнейшим образом наставляла рога самому Лоуренсу — с его же благословения). А что касается скандала, то его методика действует по-прежнему безотказно: читайте “American Psycho” Брета Истона Эллиса и “Элементарные частицы” Мишеля Уэльбека, которые прославились именно благодаря развернувшейся вокруг них полемике. Когда же весь этот гвалт стихает, остаются два основополагающих романа ХХ века, вполне заслужившие места в нашем списке (и несомненно попавшие бы в него, если бы опрос проводился на 20 лет позже).

Я, конечно, мог бы также поведать вам о своих сексуальных экспериментах с животными и некоторыми овощами и фруктами, но это уж как-нибудь в другой раз.

 

№ 38. Маргарет Митчелл “Унесенные ветром” (1936)

Вы уж не взыщите, но стоит мне вспомнить, что в этом списке книг века даже нет Жерара де Вилье, как меня охватывает чувство глубокого разочарования. Мало того, под № 38 там значится Маргарет Митчелл (1900— 1949) с ее “Унесенными ветром” — исключительно потому, что наши шесть тысяч респондентов когда-то посмотрели старый фильм с Кларком Гейблом!

Вы меня, конечно, заверите, что оригинал “Gone with the wind” — этот здоровенный “кирпич” — предпочтительней фильма и уж куда лучше римейка Режин Дефорж “Голубой велосипед”, даже и с Летицией Каста в главной роли (гм... хотя, честно говоря...). Знайте, что сия скептическая мина прославила меня во всем квартале Одеон. М-да-а-а... (Здесь читатель должен представить мое лицо с недоверчиво поднятой правой бровью — и так в течение целых пяти секунд.) По зрелом размышлении (еще бы, ведь я выпускник Школы политнаук!) объявляю вам, что в отношении “Унесенных ветром” могу высказать множество доводов и “за” и “против”.

“За”: верно, согласен; конечно, очень хорошо, что в этом списке фигурируют несколько бестселлеров. За всяческими литературными экспериментами и формалистическими новациями ХХ век начал постепенно забывать о главной задаче романиста: он должен, в первую очередь просто-напросто рассказывать истории, повествовать о приключениях и роковой любви, придумывать благородных героев, как, например, это делал Александр Дюма, и посылать их бегать по лугам и скакать галопом (или, наоборот, скакать по лугам и бегать галопом), а также целоваться посреди пылающего города, как Скарлетт О’Хара и Ретт Батлер. Романтика требует, чтобы все это скакало галопом, целовалось, разлучалось, снова встречалось и снова целовалось! Литература должна быть эдаким фильмом, который воображаемый киноаппарат прокручивает у нас в голове. Жак Лоран, будь он еще жив, объяснил бы вам это гораздо лучше меня, но поскольку он недавно покинул нас, отсылаю читателя к его “Роману о романе” (издательство “Галлимар”, 1978).

“Против”: все-таки это очень слащавое сочинение с устаревшими приемами; историческая фреска, война, убивающая людей, герой — циничный красавец, героиня — юная влюбленная гусыня, чьей идеальной любви угрожает людское безумие... Поистине, со времени изобретения кинематографа стало ясно, что такие истории, скорее всего, изжили себя в современной литературе. Когда нужно отобрать всего пятьдесят книг, отразивших наш в высшей степени бурный и революционный век, я не уверен, что “Унесенные ветром” непременно должны войти в список. Это книга позапрошлого века! Виктор Гюго — согласен, но не Макс Галло! Теперь вот из-за Маргарет Митчелл, этой милейшей леди с американского Юга, книжные магазины завалены штабелями романов, написанных розовой водицей на фоне исторических катаклизмов и (или) с добавкой местного колорита. Длинные, нудные опусы, в которых дни “сияют”, юноши “стремительны и мрачны”, а ресницы девушек “трепещут, как крылья бабочки”. Неужели мы ждали столько тысячелетий лишь для того, чтобы прочесть: “Скарлетт не ответила, но сердце ее мучительно сжалось. Если бы только она не была вдовой! Если бы она все еще была Скарлетт О’Хара! Она бы носила свое светло-зеленое платье с темно-зелеными бархатными ленточками, которые трепетали бы у нее на груди!” Н-да, вот уж действительно унесенные романом!

Разумеется, я мог бы еще многое порассказать вам об этой Скарлетт: мой американский прадедушка частенько встречал ее в доках Атланты; в молодые годы она звалась “гулёной” и, могу заверить, отнюдь не была сурова к мужчинам...

 

 

№ 28. Джеймс Джойс “Улисс” (1922)

“Улисс” Джеймса Джойса (1882— 1941) с лихвой заслужил свое место в этом хит-параде хотя бы своим весом. Этот роман — вершина творчества почти слепого ирландского писателя-пропойцы, который перебрался поближе к “Фуке” в 20-е годы, — был опубликован в Париже в день сорокалетия автора и стал, по выражению Оливье Ролена, в первую очередь “энциклопедией всех жанров”, произведя в литературе такую же революцию, как кубизм в живописи. Впрочем, любопытно бы узнать, сколько человек из шести тысяч, что прислали нам заполненные бюллетени, позволившие составить эту “табель о рангах”, действительно одолели все 858 страниц “Улисса”...

Мне-то самому везет — я завел целую команду “негров”, которые читают книжки за меня: Патрик Пуавр д’Арвор, Клер Шазаль и Филипп Лабро... Ну ладно, я пошутил, на самом-то деле я одинок, как бездомный пес.

Пересказ содержания “Улисса занял бы часа три, а в нашем распоряжении всего три странички. Поэтому скажем так: роман, написанный в форме коллажа, повествует о странствиях некоего дублинца по имени Леопольд Блум в его родном городе-театре, в компании приятеля, Стивена Дедала, на протяжении одного дня — четверга 16 июня 1904 года. Название романа должно служить нам подсказкой: если Джойс озаглавил его “Улисс”, значит, он считал эту книгу римейком Гомеровой “Одиссеи”. Что касается данной одиссеи, то ее скорее можно назвать вселенским выпивоном, который начинается с утренней трапезой, а завершается, как и положено всем удачным кутежам, в борделе. Роман кончается внутренним монологом Молли Блум — без пунктуации, но не без экзальтации: “...и когда он меня обнял под мавританской стеной я сказала себе в общем-то какая разница он или другой и тогда я глазами попросила его еще разок спросить меня да и тогда он спросил хочу ли я сказать да мой горный цветочек и сперва я крепко обняла его и прижала к себе чтобы он почувствовал мои душистые груди да и сердце у него забилось как сумасшедшее и да я сказала да я очень хочу Да”.

Чтение “Улисса” подобно двенадцати подвигам Геракла вместе взятым. Это необычайно сложный, нескончаемый, изнурительный, варварский, безумный, занудный и блистательно-утонченный роман. Вскоре после его публикации, в том же году, Вирджиния Вулф не пожалеет для Джойса строгих оценок в своем “Дневнике писателя”: “Я закончила читать “Улисса” и думаю, что роман не удался. В нем конечно чувствуется гениальность, но гениальность самого низкого пошиба. Книга получилась рыхлой и невнятной, претенциозной и вульгарной... Мне невольно представляется эдакий хулиган-мальчишка, ученик начальной школы, умный и даровитый, но настолько уверенный в себе, настолько эгоистичный, что он теряет всякое чувство меры, становится экстравагантным, самовлюбленным, невоспитанным, нахальным горлопаном, который огорчает людей, расположенных к нему, и решительно отвращает от себя тех, кому и без того не нравился”. Вот именно эта нападка и сподвигла меня полюбить Джойса, ибо я считаю, что одна из наипервейших задач писателя — быть экстравагантным, самовлюбленным, нахальным горлопаном. Конечно, для чтения Джойса требуются непомерные усилия; это автор очень нелегкий, но зато вы его уже никогда не забудете. Вопрос: много ли вы прочли романов, которые не забудутся уже НИКОГДА? Вот то-то же! И потому книги, подобные “Улиссу”, крайне редки и крайне ценны. При этом возникает ощущение, что вы не читаете “Улисса”, а сами сочиняете роман так же, как сочинял его автор; Джойс вывел новую породу читателей — “читатель-соавтор”. (“Галлимару” следовало бы, вероятно, продавать его романы за полцены!)

“Улисс”, вне всякого сомнения, один из тех романов, которые я смертельно ненавижу, но о которых, однако, думаю чаще всего. Закрыв эту книгу — с величайшим облегчением, — я понял, что никогда уже не буду таким, как прежде. Мой вам совет: если возможно, читайте “Улисса мертвецки пьяными, прямо там, в Дублине, — ведь и “У подножия вулкана” Малколма Лаури следует читать не где-нибудь, а в Мексике, притом хорошенько надравшись. Везите “Улисса” в Ирландию, чтобы проверить на месте, вправду ли чайки, парящие у вас над головой, распевают “гроа-гонна-генкири-гейк”, и я готов спорить на билет в оба конца, что это будет в тысячу раз лучше, чем штудировать “Справочник туриста”.

Если бы у меня осталась хоть минутка, я бы вам рассказал про ирландский паб у нас в доме, на первом этаже, но вместо этого я лучше отправлюсь туда прямо сейчас.

 

 

№ 22. Джордж Оруэлл “1984” (1948)

Приветствую вас, друзья, в вашем собственном доме; знайте: я вас вижу, я вас изучаю, я слежу за каждым вашим движением... Ну-с, и что же, собственно, я углядел? А углядел я, что № 22 пришелся на “1984” — последнюю книгу в жизни англичанина Джорджа Оруэлла (1903— 1950).

Сейчас на дворе 2001 год. И, стало быть, 1984-й был у нас 17 лет назад. А роман “1984” вышел в 1948 году (выбирая название, Оруэлл просто поменял местами две последние цифры в дате публикации). Так что же — значит, Оруэлл ошибся, как ошиблись создатели “Нью-Йорка— 1997”, “Космоса-1999” или “Космической одиссеи-2001”, рассказав о

событиях, которые не состоялись в назначенный срок? Или мы все-таки живем в описанном им мире — тоталитарном обществе, где все люди находятся под неусыпным наблюдением Телекрана? В обществе, чья история непрерывно переписывается, чей язык варварски искорежен и превращен в новояз, где людям промывают мозги, где сексуальная жизнь строго регламентирована, где граждан угнетают, прикрываясь стремлением к любви, миру и согласию? Где все организовано так, чтобы помешать нам свободно мыслить?

Ответ таков: конечно да; конечно, мы живем в подобном мире. Большой Брат существует на самом деле; например, в квартале Леваллуа-Перре установлены телекамеры, снимающие прохожих на улицах; институт Медиаметрии разрабатывает инфракрасную камеру, фиксирующую реакции телезрителей прямо у них дома, у экрана; веб-камеры в Интернете передают на весь мир информацию о частной жизни людей; нас регистрируют, фиксируют, фотографируют — благодаря кредитным карточкам, мобильным телефонам, спутникам слежения и прочей технике. Наша речь сведена к кошмарному волапюку с минимальным словарным запасом (о французском языке и говорить нечего — в ближайшие десятилетия он просто исчезнет). Нашими желаниями манипулирует реклама. Ревизионисты стирают из нашей памяти миллионы смертей. В Голландии даже существует телеигра (успешно продающаяся во всем мире), которая так и называется — “Большой Брат”: она позволяет круглые сутки наблюдать за жизнью десяти участников, запертых в квартире, битком набитой телекамерами.

Нет, прав был Франсуа Брюн, утверждавший в своем эссе “Под солнцем Большого Брата (издательство “Арматтан”), что Джордж Оруэлл не ошибся: даже если этот пророческий роман и был написан под впечатлением от тоталитарных режимов его времени — нацизма и сталинизма, — а также под влиянием романа “О дивный новый мир” Олдоса Хаксли (британца, как и он сам), это не помешало автору подробнейшим образом описать эволюцию западного мира в течение ближайших пятидесяти лет. Недаром же Стэн Баретс, один из крупнейших специалистов по литературе science-fiction во Франции, задался вопросом: “Что же это на самом деле — еще фантастика или уже памфлет?”

“1984 Оруэлла неизменно читается с ужасом и захватывающим интересом. Нас поражает не только пророческий дар автора, но и особое видение будущего, оказавшее громадное влияние на все жанры искусства, в частности на кино и литературу cyberpunk. До Оруэлла грядущее, с его невинным фильмом “Flash Gordon”, марсианами и летающими блюдцами, выглядело вполне мирным, ласковым и светлым. После Оруэлла будущее никогда уже таким не покажется: теперь это тюремный мир, пугающий и мрачный, это “Brazil”, это “Blade Runner”... Оруэлл создал новую эстетику: грядущее в его книге — это огромный ГУЛАГ, из которого его герою, Уинстону Смиту, никогда не удастся сбежать. К счастью для себя, Оруэлл умер в 1950 году, через два года после выхода книги, то есть слишком рано для того, чтобы убедиться, насколько он был прав в своих пессимистических прогнозах. А впрочем, “1984” заканчивается следующей фразой: “ОН ПОЛЮБИЛ БОЛЬШОГО БРАТА”. Уинстона Смита все-таки перевоспитали; он, как и все мы, проникся духом покорности и смирения. Система побеждает в тот миг, как ей удается заставить людей полюбить свою тюрьму.

Стоп!.. Кажется, кое-кто из вас читает меня не слишком внимательно... вот ты, да-да, именно ты — расселся там, ковыряешь в носу и думаешь, я тебя не вижу! Ну-ка, опусти глаза; я приказываю тебе, опусти глаза: на тебя смотрит Большой Брат! И берегись у меня, а не то я живо подошлю к тебе свою Бегбедеровскую полицию!

 

 

№ 12. Сэмюэл Беккет “В ожидании Годо” (1953)

Черт побери, ну конечно же! Я так и знал! Это ведь мне следовало написать театральную пьесу про двух бездомных бродяг, ожидающих своего дружка, который не придет! Ну что мне стоило — ведь это пара пустяков! И если я не значусь тут под номером 12, то делать нечего, сам виноват.

Сэмюэл Беккет, блистательный ирландец, родившийся в Дублине в 1906 году и проживший в Париже (как Джойс) с 1936-го до самой смерти в 1989-м, — вот кто написал ее, эту театральную пьесу, написал в 1953 году и по-французски, после чего получил в 1969-м Нобелевскую премию (ей-богу, в этом списке явная передозировка нобелеатов!). Пьеса называется “В ожидании Годо”, и если вы о ней никогда не слышали, значит, вы глухи, слепы или совершенно бескультурны. Двое бродяг, Владимир и Эстрагон, или иначе, Диди и Гого, маются в бесконечном ожидании некоего Годо. Беккет вообще очень любит бомжей: еще Моллой, герой его романа, вышедшего в 1951 году, отнюдь не купался в золоте. Владимир и Эстрагон встречают парочку садомазохистов — Поццо, господина, и его раба Лукки, которого хозяин тащит за собой на поводке. Затем они долго спорят под деревом, а мы ждем, когда же они на этом дереве повесятся. Но в отличие от “Татарской пустыни”, где эти самые татары все-таки в конце концов появляются, здесь Годо нет как нет. И значит, героям приходится заполнять нескончаемую паузу разговором; временами “В ожидании Годо” напоминает приемную зубного врача, где пациенты нарочито оживленно беседуют, лишь бы забыть о предстоящей пытке; а еще это смахивает на ситуацию с застрявшим лифтом в каком-нибудь из небоскребов квартала Дефанс. Что же до самого Годо, то он отнюдь не God (Бог) — Беккет сам написал об этом: “Если бы под Годо я подразумевал Бога, то так прямо и назвал бы его — God, а не Godot”. Тут-то всем все становится ясно. “Ну конечно же, Годо — это Смерть!” — с понимающим видом воскликнут зрители. Ибо “В ожидании Годо” — пьеса, где каждый зритель становится соавтором Беккета (даже если этот последний и сохраняет все права на нее).

Эта интермедия, явно менее комическая, нежели “Лысая певица” Ионеско (написанная тремя годами раньше), все-таки забавнее пьес Брехта. “Годо” навсегда пребудет самым известным произведением Беккета (переведенным на 50 языков!) и ЖЕМЧУЖИНОЙ послевоенного театра абсурда. В некие достопамятные времена драматурги вдруг обнаружили, что мы умираем ни за понюх табаку, что жизнь лишена всякого смысла, и вообще придумывать сюжетную канву и реалистических героев жутко утомительно. Но при всем том пьесы Беккета отличает вполне доходчивый юмор (хотя впоследствии автор его несколько подрастерял). “Что я должен говорить?” — “Говори: я доволен”. — “Я доволен”. — “Я тоже”. — “Мы оба довольны”. — “Ну и что ж мы будем делать теперь, когда мы довольны?” Жан Ануй сказал о театре Беккета: “Это “Мысли” Паскаля в исполнении Фрателлини”. Честно говоря, я так и не понял, что это — комплимент или колкость?

“В ожидании Годо” ставит проблему, которая актуальна для нас даже и сегодня, в 2001 году, и будет актуальной, по крайней мере, в течение всех ближайших столетий: если все идет к лучшему в этом лучшем из миров (согласно Панглосу и Алену Мэнку), если мы перестали воевать, если мы все как один хороши и милы, если к нам вернулось процветание, доходы текут рекой, а История завершена, то как все-таки ответить на этот невинный вопросец, который одним махом возвращает нас на грешную землю: “Ну и что ж мы будем делать теперь, когда мы довольны?”

 

 

№ 2. Марсель Пруст “В поисках утраченного времени” (1913— 1927)

Как видите, великий Марсель Пруст (1871— 1922) стоит только на втором месте в списке пятидесяти книг века, но знаете почему? Потому что он — первый среди всех писателей нашего тысячелетия и, следовательно, в рамках крошечного ХХ века находится как бы вне конкурса.

О его шедевре все уже многажды сказано, и написано, и разжевано, иногда даже больше, чем нужно, и вы хотите, чтобы я изложил содержание этого трехтысячестраничного монстра в нескольких строчках?! Да сегодня не Пруст — сегодня я маюсь в поисках утраченного времени! Впрочем, само название романа говорит о многом: “Поиски утраченного времени чуть было не вышли под заголовками “Перебои чувств”, “Убиенные голубки” и “Сталактиты прошлого”, но выбранное в конечном счете название как нельзя лучше выражает суть нашего века. Если вдуматься, именно ХХ век ускорил бег времени, все сделал мгновенно преходящим, и Пруст неосознанно, но безошибочно, как и положено настоящему гению, угадал это свойство. Сегодня долг каждого писателя состоит в том, чтобы помочь нам отыскать время, разрушенное нашим веком, ибо “подлинные райские кущи — это те, которые мы утратили”. Пруст построил свой семитомный карточный домик лишь для того, чтобы сообщить нам одну простую истину: литература нужна для того, чтобы найти время... для чтения!

Ну и конечно я мог бы вкратце пересказать вам его роман, одновременно и импрессионистский и кубистский, автобиографический и вымышленный, отобрав несколько основных сюжетных линий: да, это роман о любви, доведенной ревностью до безумия, — любви Свана к Одетте, Рассказчика к Альбертине; разумеется, это история Марселя, светского выскочки, жаждущего получить приглашение к принцессе Германтской, но, поскольку это ему не удается, ставшего литератором-мизантропом; бесспорно, это coming-out стыдливого гомосексуалиста, который описывает декадентов своего времени, барона де Шарлю и его друга Жюпьена, дабы за их счет обелить самого себя; о’кей, это энциклопедия упадочных нравов аристократического общества до и во время Первой мировой войны 1914— 1918 годов; несомненно, он повествует также и о жизни молодого человека, рассказывающего, как он стал писателем, ибо спотыкался о булыжники мостовой вместо того, чтобы забрасывать ими, как это принято сегодня, спецназовцев.

Но говорить обо всем этом — значит умолчать о настоящем герое книги, а именно — о вновь обретенном времени. В нем — в обретенном времени — может таиться великое множество самых разных вещей: тоска по детству, накатившая в тот миг, когда ты грызешь миндальное пирожное; смерть, когда снова встречаешься с одряхлевшими снобами; эрозия любовной страсти, или как превратить страдание в скуку; своевольная память — настоящая машина для странствий во времени, которое можно побороть только когда пишешь, слушаешь сонату Вентейля или колокол Мартенвиля. “Воспоминание о некоем образе — это всего лишь сожаление о некоем мгновении; и дома, и дороги, и улицы, увы, так же эфемерны, как годы”.

Не побоюсь сказать: Пруст часто пишет слишком длинные фразы, и многие люди с трудом вникают в его текст. Но не упрекайте себя, нужно просто привыкнуть к ритму его прозы. Лично я преодолел это затруднение, сказав себе так: эти бесконечно усовершенствуемые фразы соответствуют работе человеческого мозга. Стоит ли обвинять Пруста в том, что его фразы слишком длинны, если у вас в голове складываются и вовсе нескончаемые периоды (притом наверняка менее интересные, уж извините меня за прямоту)?!

Пруст не хотел умирать и потому, став затворником, жил по ночам и спал днем, питаясь, точно вампир, кровью Сен-Жерменского предместья, исступленно работая над своим романом с 1906 по 1922 год; он умер в том же году — и выиграл, обессмертив себя, ибо “настоящая жизнь, жизнь наконец-то постигнутая и разгаданная, а следовательно, единственная реально прожитая — это литература”. Роман “По направлению к Свану”, отвергнутый Андре Жидом в “Галлимаре”, был издан в 1913 году издательством “Грассэ” за счет автора; следующий том — “Под сенью девушек в цвету”, — опубликованный уже “Галлимаром”, принес автору Гонкуровскую премию в 1919 году; Пруст еще застанет выход томов “У Германтов” (1921) и “Содом и Гоморра” (1922), однако три последние книги — “Пленница”, “Беглянка” и “Обретенное время” — вышли после смерти писателя, в 1923, 1925 и 1927 годах, в весьма топорной обработке его брата Робера.

И вот в 1927 году наступил конец века. Пять лет спустя появится Селин и еще 48 книг, участвующих в нашем хит-параде, не считая всех остальных, которые туда не попали, но по большому счету игра уже окончена. Никто больше НИКОГДА не сможет писать так, как раньше. Никто больше никогда не сможет ЖИТЬ, как раньше. Отныне всякий раз, когда образ, ощущение, звук или запах напомнят вам нечто другое — ну я не знаю, что именно: может, в данную конкретную минуту, читая меня, вы вспоминаете о каком-нибудь давнем событии, переживании, школьном учителе, “заколебавшем” вас этим самым Прустом в старших классах, — так вот, всякий раз, как вас постигнет такая вспышка памяти, знайте, что это и есть Обретенное Время. Что это и есть Пруст. И что это в тысячу раз прекраснее всех DVD на свете и интереснее, чем Playstation. Сказать вам почему? Потому что Пруст учит нас, что время — не существует. Что все возрасты нашей жизни, вплоть до смертного часа, остаются при нас. И что только мы сами вольны выбрать для себя тот миг, который нам дороже всего.

 

 

№ 1. Альбер Камю “Посторонний” (1942)

Номер первый в списке из пятидесяти книг века, выбранных в результате опроса шести тысяч французов, опять-таки не я, хотя мне на это плевать, я даже не обижаюсь, все равно я попаду в первый же инвентарный список шедевров ХХI столетия, верно? Или нет?

Прежде всего следует подчеркнуть, что наш главный победитель — подарок для лентяев: роман очень короток, всего 123 страницы крупным шрифтом. Откуда вывод: зачем надрываться, если можно создать шедевр, не марая при этом тысяч страниц, подобно Прусту, шедевр, который вы прочтете за какие-нибудь полчаса, минута в минуту. А вот и другая приятная новость: книга номер 1 из нашего списка является первым романом писателя. Таким образом, мы имеем дело с первым Первым романом. И наконец еще одна новость, на сей раз неприятная для ксенофобов: самый любимый роман французов называется в оригинале “L’еtranger”.

В нем рассказывается история некоего Мерсо — чокнутого типа, которому плевать абсолютно на все: его мать умирает — его это не колышет; он убивает араба на алжирском пляже — ему это безразлично; его приговаривают к смерти — он даже не защищается. Знаменитая первая фраза книги — прекрасный тому пример: “Моя мать умерла сегодня. А может, и вчера, не знаю точно”. Вы представляете — парень даже не знает день смерти родной матери! Мы не всегда отдаем себе отчет в следующем: все знаменитые лузеры, все презренные убийцы, все разочарованные антигерои в современной литературе — потомки Мерсо. Это счастливые Сизифы, неодураченные бунтари, нигилисты-оптимисты, циничные кандиды — в общем, ходячие парадоксы, продолжающие существовать вопреки тщетности бытия.

Ибо для Альбера Камю (1913— 1960) жизнь — абсурдна. К чему все это? Зачем? Для чего, например, эта бессмысленная хроника? Неужели у вас нет более интересного занятия, чем читать мою писанину? Все суета сует в этом ничтожном мире (Камю — Екклесиаст для “черноногих”). Однако эта скупая на выражение трезвость мысли не помешала Камю принять в 1957 году Нобелевскую премию по литературе (в возрасте 44 лет, что сделало его самым молодым лауреатом после Киплинга). Почему? Да потому, что он сам выразил свой экзистенциализм в простом девизе: “Чем меньше в жизни смысла, тем лучше она прожита”. Все бессмысленно — и что же? А если это как раз и есть “неизбежное счастье”? В противоположность снобистскому отказу Сартра, который семью годами позже напрямую сравнит значение своего творчества с его высокой оценкой, Альбер Камю берет Нобелевскую премию именно потому, что она ему вполне безразлична. Оказывается, можно плевать на целую вселенную и все-таки принимать ее, даже любить. Иначе нужно сразу же взять и удавиться, поскольку такова единственная “действительно серьезная философская проблема”.

Сама смерть Камю — и та абсурдна. Этот плейбой, этот двойник Хемфри Богарта, хоть и страдавший туберкулезом, был убит в возрасте сорока семи лет не своей болезнью, а каким-то платаном, росшим на обочине Национального шоссе № 6, между Вильблевеном и Вильнёв-ла-Гюйяром, при пособничестве Мишеля Галлимара и автомобиля “фейсел вега” с откидным верхом.

Единственная не абсурдная вещь — это изобретенный Камю стиль: короткие фразы в прошедшем времени (“подлежащее, сказуемое, дополнение, точка”, — как написал Мальро в своем внутреннем отзыве издателю); этот сухой бесстрастный слог оказал громадное влияние на всех авторов второй половины века, включая и “новый роман”. Однако этот стиль отнюдь не препятствует созданию сильных образов — взять, например, описание слез и капель пота на лице Переза: “Они разбегались и сливались, покрывая прозрачной маской его убитое горем лицо”. Даже если вам чересчур усердно вдалбливали “Постороннего” в школе, не поленитесь перечитать сейчас этот роман, чье опаленное яростным солнцем отчаяние нередко служит, как говорится в рекламе аперитива “Suze”, “предметом для подражания, хоть он неподражаем!” Интеллигентный гуманизм Альбера Камю временами может и поднадоесть, но четкая, решительная манера изложения — никогда.

***

Спросим же себя в момент завершения сей последней “инвентаризации перед распродажей нашего литературного товара”, когда спокойно близится конец света и человечество с улыбкой организует свои собственные похороны: нет ли тонкой иронии в том, что первое место (а значит, последнее, если считать в обратном порядке) занял именно Альбер Камю — писатель, объяснивший нам, что секрет счастья скрыт в умении приспосабливаться ко всем на свете катастрофам?

Перевод с французского Ирины Волевич

Версия для печати