Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 15:13 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Иностранная литература» 2002, №2


Стихи из цикла «Книга Синеры»
Перевод с каталанского и вступление Натальи Ванханен
версия для печати (3193)
« »

“...Терпеть не могу литературные премии, скупость, неряшливость, поздравления к именинам и Рождеству... чествования, ветер, беспорядок, шум, а также вечеринки и застолья вне дома, всё, что называется общественной жизнью, концерты, разговоры по душам, дружеские советы, всяческий разгул суетности и тщеславия”.

Это из интервью каталонского поэта Сальвадора Эсприу, которого на родине неизменно именуют великим. Что за брюзга, бука и нелюдим стоит, должно быть, за подобными словами, какая малоартистическая натура! Добавим к этому ординарную внешность государственного чиновника, корректный галстук, темный пиджак и белую рубашку, настойчиво фигурирующие на всех фотографиях, — и портрет безнадежно небогемной личности будет завершен. А за кадром, за не слишком выразительными фото, подчеркнуто официальными, даже чопорными, словно звучит спокойный голос, без всякой аффектации произносящий: “Не люблю я говорить о себе и своем творчестве — особенно о поэзии. Да и, признаться, понятия не имею, что собственно такое поэзия — ну разве что некая опора, помогающая прожить, а может, и умереть достойно”.

Сальвадор Эсприу родился в небольшом городке в окрестностях старинной Жероны в 1913 году. Умер в Барселоне в 1985-м. Его жизнь и судьба нераздельно связаны с Каталонией — вечной любовью и болью поэта, — перед которой по особому, совестливому складу характера он всегда ощущал себя в долгу. В юности из чувства долга перед семьей он не стал историком, как хотелось, а заменил в адвокатской конторе заболевшего отца и занялся ненавистной юриспруденцией. Позже, в годы франкизма, из того же чувства сыновнего долга — на этот раз перед родиной — Эсприу, будучи убежденным республиканцем, тем не менее, как многие сограждане, не эмигрирует, а останется в Каталонии. О своей позиции он мог бы сказать словами Ахматовой: “Я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был”.

Диктатура нуждалась в неделимой державе. В стране насильственно насаждали единый государственный язык — испанский, — игнорируя существование каталанского, баскского, галисийского, не говоря уж о диалектах. Стоящие у власти люди в военной форме во всем предпочитали единообразие. Закрывались школы на национальных языках, переставали выходить журналы, а Сальвадор Эсприу, не боясь потерять читателя, продолжал писать на родном каталанском.

Творческий путь Эсприу довольно необычен в том смысле, что большинство литераторов начинает со стихов и лишь с годами приходит к прозе. Сальвадор Эсприу, которого Каталония чтит прежде всего как поэта, напротив начинал с прозы. Первыми увидели свет романы — “Доктор Рип” (1931) , “Лайа” (1932) — и рассказы. Только в 1946 году, в эпоху глухого безвременья, появляется первая книга стихов “Кладбище Синеры” — видно, настала пора призвать на помощь поэзию, чтобы “прожить достойно”.

За первым сборником последуют поэтические книги “Часы”, “Mrs. Death” и имевшая большой успех “Бычья шкура” — само название говорит, что это об Испании, ведь очертания Иберийского полуострова напоминают распластанную шкуру быка.

Загадочный топоним Синера вновь возникает в поэзии Эсприу в 1963 году, когда в том избранных стихотворений поэт включает большой цикл “Книга Синеры”. Что же такое Синера?

Этого места на карте нет. Синера — прочитанное наоборот “Аренис”, название городка, где прошло детство поэта. Эсприу создает миф о Синере, прекрасном и печальном царстве прошлого, об островке детства, озаренном прощальным закатным светом. Там нет ничего незначительного и полна смысла любая малость, будь то визит к неведомым старым дамам или шум ночного дождя.

Поэт создает миф, но ничего не выдумывает. Он скрупулезно точен в деталях, его “опись мгновений” даже отдает педантизмом: если в саду было пять деревьев, их и в стихах будет пять, и ни одним больше. Да и как может быть иначе? Ведь там, в волшебной Синере, происходит самое важное — сотворение души.

После первой же поэтической книги за Эсприу надолго закрепилась слава “поэта смерти”. О смерти он действительно говорит много, однако едва ли размышляет о ней настойчивее, чем столь любимый им Унамуно или, скажем, Луис Сернуда, или Дамасо Алонсо. Вряд ли эта тема притягивает его сильнее, чем любого другого серьезного поэта в той или иной части света. Он лишь пристально и непредвзято вглядывается в мир, и конец человеческого существования не может не занимать его наравне с другими явлениями — ну может быть, он занимает его чуть-чуть больше.

Угроза существованию родного языка, возможность его гибели — вот что вызывает серьезную тревогу. Сальвадора Эсприу, вот откуда и впрямь веет на него холодком небытия. Не раздувать ура-патриотизм, а хранить родной очаг — родную речь, свое сокровенное слово — такова, по его мнению, миссия поэта.

Уже во времена франкизма популярность стихов Эсприу была огромна. Даже те их них, которые на первый взгляд не имели ничего общего с политикой, исполнялись как песни протеста, по ним делались театральные постановки; нашелся даже скульптор, проиллюстрировавший его книгу... своими статуями.

При остром ощущении трагичности жизни Эсприу менее всего был склонен к драматизации. “Не сомневаюсь, что человечество вовлечено в весьма серьезный катаклизм, но раз уж дело зашло так далеко, я попросил бы средства массовой информации несколько умерить пыл и не напоминать нам об этом ежеминутно с такой идиотской готовностью”, — говорил он.

Человек аскетического склада, Эсприу искренне полагал, что для “прибавления ума” достаточно пяти-шести книг (в их числе “Божественная комедия” и “Дон Кихот”), а для счастья — хоть время от времени видеть природу и картины Вермера.

В зрелые годы Эсприу увлекся театром, написал несколько пьес. Однако главным делом его жизни всегда оставалась поэзия, а центром мироздания — горькая и прекрасная Синера, не существующая на карте, но парящая где-то в духовных просторах каталонского мира.


         ***
Присели у решетчатой калитки
тишайшим летним вечером. Смеркалось.
Фонарь светил растерянно и тускло,
и медленно катился по оврагам
далекий лай собак с окраин ночи.
А ночь была во всем - в холмах и в звуке
шагов, когда впотьмах случайный путник,
приблизясь, обдавал неясным страхом.
Один сказал: - Я видел, как сегодня
кружили низко ласточки над полем.
- К дождю, должно быть, - отозвался кто-то.
А я прикрыл глаза и вдруг увидел
всю вереницу милых мне умерших
и понял, как пуста без них дорога,
а дни идут и канут друг за другом
в сыпучие, зыбучие пески.

         ***
Как ты сегодня, так же, как и ты,
мы возводили на сыром песке
тот замок, что давно слизнуло море
своим собачьим влажным языком.
Мы всё еще на кромке побережья,
а вдоль воды проносится со свистом
лохматый дым шальных товарняков,
и кто-то вслед глядит прощальным взглядом.
На башне Очарованных Блаженных
тень часового чутко охраняет
незыблемый покой своих господ.
Как нищие слепцы, мы тычем палкой
в сухой колодец обмелевших снов
и ждем напрасно, что случится чудо.
Ночные горы в клобуках тумана 
под своды тьмы уходят друг за другом.
Вдали звонят - по нашим временам. 

         ***
Как чутко и пытливо палки нищих
ощупывали прутья на оградах
вдоль наших улиц. Нищие входили
со стороны Мал Темпса (Лихогорья).
Из-за пригорка, где росли агавы, 
тянулась вереница попрошаек
так долго, будто шествие застыло.
И хриплый голос древней кантилены
нас зазывал настырно и глумливо
на торжище нарывов, язв и гноя.
Унылая процессия спускалась
по площади, чтоб после затеряться
под пыльной тенью сумрачных платанов
вдали, за чернотою кипарисов.
Все чудилось потом, что чем-то липким
запятнаны ворота городские,
дворы, прибой и самый воздух лета!
Я помню, как на улице остался
один старик, отбившийся от прочих.
И два его бельма, налитых кровью,
глядели в запредельные пустоты.
И роем налетала мошкара.

         ***
Незрячего пытала маета:
- Нам уповать на счастье бесполезно?
И с хохотом в ответ разверзлась бездна
ввалившегося старческого рта.

И факел лица серые зажег.
И площадь громыхнула наковальней.
И гневного прибоя голос дальний
нахлынул и разбился о порог.

Слепые бельма глянули в тоске,
бросая маете и страху вызов,
но гул уже растаял вдалеке,
в безветрии бессонных кипарисов.

Нам сон придется яви предпочесть:
не скотский сон, о нет, иного рода - 
пусть снятся нам достоинство и честь,
и все добро, какое в сердце есть,
и наша с вами трудная свобода.

         ***
Спасибо и за то, что подают
нам милостыню радостных минут!

А все же вечный праздник был бы сладок - 
ряд кипарисов, стройный их порядок,
и виноградник на холме, и сад,
бессмертный наш язык и долгий взгляд
на всё, чего не возвратить назад.

Среди вражды мы сберегали Слово.
Плевал в лицо нам гаер площадной,
а Слово было кровью, и родной
язык взывал из времени былого.

В воде не видно шрамов. Ни следа
людей и лодок не хранит вода.
Чудной старьевщик прочь уходит взгорьем.
В мешке лоскутья - память прежних лет,
а дождь и ветер заметают след,
и путь его вдали смывает морем.

         ***
Когда по влаге каменных оград
стелился плющ закатно-золотой,
заботливые руки через сад
нас приводили в гости к старым дамам,
все знавшим обо всех -
живых и мертвых.
Нам разговор их представлялся странным -
казалось, говорили звука ради.
И лишь одна, с сиянием во взгляде,
молчала так,
что тишь была живой
и вдаль плыла над нашей головой,
как аист в час кастильского заката.
Мы, помню, трепетали перед ней,
бог весть с чего, и ждали, как подарка,
ее улыбки.
Сколько долгих дней
прошло с тех пор, и сколько на фарфоре
осталось трещин! Сколько черепков!
Под сколькими дождями мокло море, 
и сколько раз дремал на дне зрачков
у ящерицы лучик предпоследний,
и сколько давних слов 
- старинных бредней - 
меня уводит в глубь далеких лет
по той тропе, которой больше нет.

         ***
С песчаной и глухой овечьей тропки
угадывался дальний блеск вершины,
неразличимой из-за частокола
густого тростника. Пел вечный голос
морского ветра. Густо пахло паром
полей и терпким дымом листопада.
Вдали собаки лаяли знакомо.
Шагну - и вот я под опекой тени,
лежащей у отеческого дома.

         ***
Резная тень большого эвкалипта.
А в стороне от дома, за часовней,
акаций чахлых заросли и долгий,
далекий звон источника. Не глядя,
я различу излучины дороги
в моем краю, заученном на память.
Крестьянский окрик, тяжкий стук мотыги,
лягушек перекличка да телега,
груженая соленым шумом моря.

         ***
Идет, бубня под шумок - 
в речах ни капли рассудка - 
оврагами вдоль дорог.

Идет этот дождь во тьме,
идет которые сутки,
идет, повредясь в уме.

Идет, застилая твердь,
идет, перестать не в силах,
неотвратимый, как смерть.

Зажгли две добрых руки
над сетью улиц унылых
далекие огоньки:

пусть капли летят стремглав,
но все же не сгинут сразу
во тьме высоких агав - 

да будет каждой дано
помешкать в зеркале глаза,
ложась на морское дно.

         ***
Полночь одинока.
Точки звезд неярки
над безлюдьем суши.
На море далёко 
очертанье барки.
В сторону от дома
мчит ее сирокко - 
парусу шальному
вверенные души.

         ***
Здесь странствию конец. Ладью покинув,
я узнаю вслепую эти склоны
с их козами, лавандой, молочаем,
где скат то фиолетов, то малинов,
где вновь прикосновенье замечаем
прозрачных пальцев вышины бессонной.
Предел моей земли очерчен строго:
спускается заката колесница
за кромку кипарисов вдоль отрога,
а ближний ряд холмов на горизонте
уже последним светом золотится.
Вся жизнь моя - всего лишь сбор украдкой
обломков слов, растерянных когда-то,
а быть бы ей несокрушимой кладкой - 
стеной высокой в тишине заката!

         ***
Но даже там, где сухо и угрюмо
глядит земля, подобная пустыне,
гудит сосна над выжженою сушей.
Я ей на равных говорю: - Послушай,
как древний ствол я встану на вершине,
над древним морем разветвится дума - 
да вырастет из сумрачного шума
суровой песни голая твердыня!




в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100