Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2001, 9

Меня зовут Красный

Роман. Перевод с турецкого Веры Феоновой


Орхан Памук

Меня зовут Красный

Роман

Перевод с турецкого Веры Феоновой

Посвящается Рюйе

  

И вот вы убили душу и препирались о ней.

Коран, сура “Корова”, аят 72

Не сравнится слепой и зрячий.

Коран, сура “Ангелы”, аят 19

Аллаху принадлежит и восток, и запад.

Коран, сура “Корова”, аят 115

Я — мертвый

Я — мертвый, я — труп на дне колодца. Я давно перестал дышать, у меня остановилось сердце, но никто — кроме подлого убийцы — не знает, что со мной произошло. Этот негодяй, желая убедиться, что я мертв, слушал мое дыхание, щупал пульс, а потом пнул ногой в бок, отнес к колодцу и сбросил в него. Мой череп при падении треснул, лицо расплющилось, кости переломались, рот наполнился кровью.

Я ушел из дома четыре дня назад: жена и дети, наверное, ждут меня, а дочь все глаза проплакала, глядя на калитку.

А может, не ждут? Может, смирились с тем, что меня нет? Это было бы плохо. Что такое жизнь? Она существовала очень долгое время до моего рождения и после моей смерти будет длиться бесконечно! Пока я был жив, я никогда не думал об этом; просто жил от рассвета до заката, пока не становилось темно.

Пожалуй, я был счастлив, да, похоже, был счастлив; это я теперь понимаю: ведь я делал лучшие заставки, в мастерской нашего падишаха нет художника, который хотя бы приближался ко мне по мастерству. И на стороне я подрабатывал в месяц по девятьсот акча. Такое благополучие заставляет еще больше пожалеть о моей смерти.

В мастерской я рисовал заставки и покрывал их позолотой; а еще я раскрашивал листья, ветки, розы, другие цветы, птиц, кудрявые облака в китайском стиле, переплетающийся кустарник и притаившихся в нем газелей, а также галеры, падишахов, деревья, дворцы, охотников. Прежде я иногда расписывал тарелки, рамы для зеркал, ложки, потолки в виллах на Босфоре, сундуки. Но в последнее время занимался только книгой, потому что наш падишах щедро платил за эту работу. Не могу сказать, что, встретившись со смертью, я осознал ничтожное место денег в жизни. Человек, даже если он умер, понимает, как важны деньги для живых.

Догадываюсь, о чем вы думаете, если слышите сейчас мой голос: да брось ты считать, сколько зарабатывал. Лучше расскажи, что увидел там? Что происходит после смерти, где твоя душа, каковы рай и ад? Что такое смерть, страдает ли твоя душа? Вы правы. Я знаю: всем интересно — что там, в ином мире? Когда-то я слышал рассказ о человеке, который из любопытства отправлялся на поле битвы и расхаживал там между трупами. Он надеялся встретить кого-нибудь, ожившего после гибели, чтобы узнать от него тайны иного мира. Воины Тимура приняли этого человека за врага и рассекли надвое саблей; он решил, что в ином мире человек делится на две половины.

Но ничего такого нет. Напротив, раздвоенные на земле, здесь души воссоединяются. Вопреки утверждениям гяуров, безбожников и соблазненных сатаной богохульников, иной мир, слава Всевышнему, существует. Подтверждение тому — мое обращение к вам оттуда. Я умер, но, как видите, не исчез. Хотя должен сказать, что я не встретил здесь упомянутых в Коране серебряных райских дворцов, не увидел деревьев с большими листьями и спелыми плодами и прекрасных девственниц. Помню, как часто и с каким удовольствием я рисовал гурий с большими глазами, изображая происходящее в раю. Не встретил я и четырех рек из молока, вина, сладкой воды и меда, описанных если не в Коране, то вечными мечтателями, такими, как Ибн аль-Араби.

Короче: я, всем известный художник Зариф-эфенди, умер, но не был похоронен. Поэтому моя душа все еще со мной. Чтобы она могла приблизиться к раю или аду — куда уж предназначено, она должна вырваться из моего бренного тела.

Пусть поскорее обнаружат мой труп, совершат намаз и наконец похоронят меня! Но еще важнее: пусть найдут моего убийцу! Хочу, чтобы вы знали: даже если меня похоронят на самом пышном кладбище, пока не найдут убийцу, я буду беспокойно ворочаться в могиле. Найдите это чудовище, и тогда я буду рассказывать вам подробно обо всем, что увижу в загробном мире.

Выясните, кто и почему вдруг убил меня так? Вы скажете: в мире полно подлых убийц, и какая разница, раз я мертв. Но дело в том, что за моей смертью кроется опасная угроза для нашей религии, традиций, образа мысли. Вы верите в ислам. Так подумайте, почему враги ислама убили меня? Докопайтесь до истины, ведь они могут убить и вас. Сбывается все, о чем говорил проповедник Нусрет Ходжа из Эрзурума, слова которого я слушал со слезами на глазах. И еще хочу сказать: если будет написана книга обо всем, что происходит с нами, никогда ни один даже самый талантливый художник не сумеет ее проиллюстрировать. Так же как — только не поймите меня неправильно! — Коран. Великая сила такой книги будет исходить из этой невозможности нарисовать к ней картинки. Хотя сомневаюсь, что вы сумеете это понять.

 

Меня зовут Кара

После двенадцати лет странствий я вернулся в Стамбул, город, где родился и вырос. Говорят, мертвых призывает земля, меня же призвала смерть. Я направлялся в город, думая только о смерти, но встретился с любовью. Когда я приехал в Стамбул, любовь казалась такой же далекой и забытой, как мои воспоминания о городе. Двенадцать лет назад в Стамбуле я влюбился в девочку, дочку моей тети.

Года через четыре после того, как я, покинув Стамбул, собирал налоги, доставлял письма, бродя по нескончаемым степям, заснеженным горам и невеселым городам страны персов, я понял, что начинаю забывать лицо любимой девочки, оставшейся в Стамбуле. Я силился вспомнить его, но в конце концов смирился: сколько бы ты ни любил, лицо, которое не видишь, постепенно забывается. Когда через двенадцать лет, уже в тридцать шесть, я вернулся в свой город, я понимал, что любимое лицо забыто окончательно.

Из письма мужа тети, полученного мною в Тебризе, я узнал некоторые новости о родственниках. Дядя звал меня в Стамбул, он написал, что готовит тайную книгу для нашего падишаха и ему нужна моя помощь. Он слышал, что в Тебризе я занимался изготовлением книг для османских пашей, губернаторов и других заказчиков из Стамбула. Действительно, я принимал заказы, сразу брал с заказчиков деньги, разыскивал известных мастеров, каллиграфов и иллюстраторов, которые не смогли уйти в Казвин или другие персидские города и страдали от войны, османских солдат, безденежья и одиночества; они писали тексты, иллюстрировали, переплетали книги, и я отсылал их в Стамбул. Если бы когда-то муж тети не привил мне любовь к красивой книге, я ни за что не стал бы заниматься этим делом.

Некоторые кварталы и улицы, по которым я ходил в юности, за двенадцать лет превратились в пустыри, где бегали стаи бродячих собак, но, с другой стороны, в городе были построены богатые дома, поражавшие роскошью приехавших издалека, таких, как я: в окнах — дорогие цветные венецианские стекла, а эркеры вторых этажей выступают над высокими оградами.

В Стамбуле, как, впрочем, и в других городах, деньги теперь ничего не стоили. Когда я отправлялся на Восток, в пекарне за одну акча давали огромный хлеб в четыреста дирхемов, сейчас за эти деньги можно было получить половину хлеба, вкус которого к тому же не имел ничего общего с тем хлебом, который я ел в детстве.

В это время разврата, дороговизны, преступности, разбоев прославился проповедник по имени Нусрет, объявивший, что он принадлежит к роду пророка Мухаммеда; он читал проповеди в мечети Баязида. Этот проповедник из Эрзурума объяснял все беды, свалившиеся на Стамбул за последние десять лет: городские пожары, смерть десятков тысяч людей при каждой эпидемии чумы, не приносящие побед войны с сефевидами, бунты христиан на Западе, — тем, что мусульмане свернули с пути пророка Мухаммеда, отошли от заповедей Корана, что христиане свободно продают вино, а дервиши играют в обителях на музыкальных инструментах.

После вечернего азана я зашел в кофейню. Здесь было многолюдно и тепло. Рядом с очагом на возвышении сидел рассказчик, я видел подобных в Тебризе и других персидских городах, только называют их там не меддахами, а пэрдэдарами; меддах повесил рисунок собаки, выполненный на грубой бумаге, и, время от времени указывая на стену, повел рассказ от имени собаки.

 

Я — собака

Я — собака. Не обладая равным мне умом, вы считаете, что собака не может разговаривать. Между тем вы верите, что могут разговаривать мертвые, верите в рассказы, смысла которых не понимаете. Знайте же: собака говорит, но лишь с теми, кто умеет слушать.

Давным-давно, в незапамятные времена, в одну из самых больших мечетей одной столицы — предположим, она называлась мечеть Баязида — пришел из провинциального города начинающий проповедник. Возможно, он не скрывал своего имени, например сказал, что его зовут Хусрет Ходжа. Он был лживый и тупоголовый, этот проповедник. Он был силен не столько умом, сколько языком, да простит меня Господь! Каждую пятницу проповедник приводил собравшихся в мечети в такой экстаз, что люди рыдали и падали в обморок. Сам он никогда не рыдал, напротив, рыдания толпы вдохновляли его на еще более сильные обличения. Видимо, из любви к его обличениям торговцы овощами, султанская гвардия, повара, простые горожане и даже многие проповедники, такие же, как он, стали рабами этого человека. Ему нравилось обожание толпы; он быстро понял, что заставить плакать, а то и напугать верующих — легкое и к тому же весьма приятное занятие, да и заработать можно неплохо. Он громогласно вещал в мечети:

— Мы забыли ислам времени Великого Пророка и верим лжи, мы полюбили чужие книги, называем их мусульманскими. Отсюда — дороговизна, чума, поражения. Разве во времена Пророка Мухаммеда читали молитвы по умершим? Разве отмечали сорок дней со дня смерти, раздавали сладости, чтобы помянуть душу усопшего? Разве читали Коран, как песню, на разные тона? Разве, поднявшись на минарет, читали азан, любуясь своим голосом и похваляясь арабским языком? Мусульмане идут на кладбища просить помощи у мертвых, в мавзолеях поклоняются камням, как идолопоклонники, привязывают тряпицы, загадывая желания, дают клятвы. Разве во времена Пророка Мухаммеда были секты, обучающие такому? Известно, что члены некоторых исламских орденов читают Коран, собравшись вместе, танцуют в сопровождении музыкальных инструментов. Да они просто неверные. Надо разрушить их обители, а землю, на которой они стояли, выбросить в море; только тогда в тех местах можно будет совершать намаз, — Хусрет Ходжа входил в раж и брызгал слюной. — Эй, мусульмане, пить кофе — грех. Великий Пророк сказал, что кофе усыпляет разум, портит желудок, он вызывает грыжу в позвоночнике и бесплодие. Кофе — это искушение дьявола. Кофейни, — продолжал Хусрет Ходжа, — это места, где собираются любители повеселиться, богачи, привыкшие к роскоши, они занимаются там всяким бесстыдством. Кофейни следует закрыть даже раньше обителей. Разве у бедняков есть деньги на кофе? Люди пьют кофе, перестают понимать реальность и начинают верить в говорящую собаку; а презренная собака хулит меня и нашу религию.

Мне бы хотелось ответить на последние слова проповедника-эфенди.

Напомню вам одну из самых прекрасных сур Корана, суру “Пещера”. В восемнадцатом аяте этой суры, говорящей о любви человека к Аллаху, о чудесах, творимых Аллахом, о мимолетности времени, о сладости глубокого сна, упоминается собака, лежащая у входа в знаменитую пещеру, где спят семь юношей. Любой вправе гордиться упоминанием о нем в Коране. Я как собака горжусь этой сурой и надеюсь, что Аллах вразумит эрзурумцев, называющих врагов бесхвостыми собаками.

А теперь послушайте историю: однажды венецианский дож прислал в подарок дочери нашего сиятельного падишаха китайский шелк, китайские кувшины, расписанные голубыми цветами, а еще знаете что? Маленькую, капризную европейскую собачку с нежной, мягче соболиной, шерстью.

Знаете ли вы, что в европейских странах у каждой собаки есть хозяин? На шеях этих собак ошейники, даже самые бедные люди прогуливают своих собак, таща их на цепи. Несчастных собак держат дома, говорят, их даже в постель берут. Собаки не могут ни обнюхаться, ни познакомиться с другими собаками, они даже не могут ходить парами. Когда, гуляя с хозяевами, они встречают другую собаку, то лишь провожают ее грустным взглядом. Гяуры и представить себе не могут, что собаки свободно бродят стаями по улицам Стамбула, что у нас нет хозяев и что мы бегаем, где хотим, в любом месте справляем нужду, кусаем, кого хотим, греемся на солнышке или сладко спим, выбрав подходящее тенистое место.

Меня назовут убийцей

Если бы до того, как я убил этого жалкого труса, мне сказали, что я могу загубить живую душу, я ни за что не поверил бы. Я живу теперь словно в тумане. Содеянное удаляется от меня наподобие заморского галеона, уходящего за горизонт. Иногда мне кажется, что я не совершал никакого преступления.

Мне очень не хотелось убивать Зарифа, но я понял, что другого пути нет. И взял на себя всю ответственность. Я не позволил поставить подвергать опасности весь цех художников из-за клеветы одного неразумного.

Но все же трудно привыкнуть к мысли, что ты убийца. Мне не сидится дома, я в тревоге мечусь по улицам, смотрю на лица прохожих и вижу, что большинство людей считают себя невинными. На самом деле они просто не попадали в такое положение, когда были бы вынуждены совершить убийство. После того как я убил того несчастного, мне хватило четырех дней хождения по улицам Стамбула, чтобы понять: каждый, у кого в глазах я видел свет ума, а на лице тень душевных страданий, по сути своей — убийца. Невинны только дураки.

Сегодня вечером, например, когда я согревался горячим кофе в кофейне за рынком Эсир и, глядя на рисунок собаки, смеялся вместе со всеми над тем, что рассказывает собака, я почувствовал, что сидящий рядом со мной тип — такой же убийца, как и я. Он, как и я, смеялся над рассказом меддаха, рука его мирно лежала рядом с моей, но пальцы, держащие кофейную чашечку, беспокойно подрагивали, и я понял, что он моей породы. Резко повернувшись, я посмотрел ему прямо в лицо. Он смутился, испугался. Когда стали расходиться, какой-то знакомый взял его под руку:

— Уж теперь-то почитатели Нусрета Ходжи разгромят кофейню.

Но тот взглядом прервал его. Их страх передался и мне. Никто никому не доверяет, каждый ждет подлости от другого в любой момент.

Когда во время прогулок я встречаюсь взглядом с прохожими, мне в голову приходит странная мысль: если я подумаю сейчас, что я — убийца, человек прочтет это на моем лице.

И тогда я перестану быть безымянным призраком, бродящим среди вас, и превращусь в обыкновенного преступника, конкретного человека, который способен обрушить камень на голову себе подобного. Так что позвольте мне не думать о содеянном: пусть умные люди вычислят меня по моим разговорам и рисункам, как они находят воров по следам. Тогда-то мы и получим ответ на очень часто задаваемый сейчас вопрос: должен ли быть и есть ли у каждого художника собственный, присущий только ему стиль?

Возьмем великого мастера, короля художников Бехзада. В великолепной книге “Хосров и Ширин”, сделанной девяносто лет назад в Герате, я случайно наткнулся на миниатюру Бехзада, очень соответствующую моему состоянию, так как она изображала сцену убийства. Книга была из библиотеки наследника персидского престола, убитого в жестокой битве за трон. Вы помните конец дестана “Хосров и Ширин”; я говорю о произведении не Фирдоуси, а Низами:

После невероятных, полных опасностей приключений влюбленные женятся, но сын Хосрова от первой жены, молодой Шируйе, подобен сатане. Он мечтает завладеть троном отца и его молодой женой Ширин. Шируйе, про которого Низами пишет: “рот его источал скверный запах, как у львов”, проникает ночью в спальню отца и Ширин, в темноте ощупью находит их ложе и вонзает кинжал в печень отца. К утру отец истечет кровью и умрет рядом с разделяющей с ним ложе, спокойно спящей красавицей Ширин.

Миниатюра великого мастера Бехзада изображала настоящий страх, я ощутил его с первого взгляда; представьте себе ужас человека, который просыпается среди ночи в кромешной тьме и по шороху догадывается, что в комнате кто-то посторонний! А теперь представьте, что этот посторонний в одной руке держит кинжал, а другой сжимает ваше горло. Все подчинено одной цели: неясные очертания стены, окон — одного цвета с беззвучным криком, вырывающимся из вашего сдавленного горла; изящные завитушки и круги на красном ковре, веселые желтые и фиолетовые цветы на роскошном одеяле, по которому безжалостно ступают босые ноги убийцы, подчеркивают красоту изображения, на которое вы смотрите, и в то же время напоминают о том, как прекрасен мир, который вы покидает,: комната, в которой вы умираете. Но главное, что вы понимаете: это — равнодушие мира к вашей смерти и ваше полное одиночество в момент смерти, даже если рядом с вами жена.

Двадцать лет назад старый мастер держал в дрожащих руках книгу, мы вместе рассматривали рисунки. Вдруг лицо его осветилось, но не светом стоявшей рядом свечи, а восхищением. “Бехзад, — сказал он, — это настолько очевидно, что и подписи не надо”.

Бехзад знал свою силу и не оставлял подписи нигде, даже в самом укромном уголке. Старый мастер сказал, что Бехзад создавал непревзойденные шедевры и очень старался не оставить следа, по которому можно было бы определить личность того, кто нарисовал это чудо.

Чтобы понять, не остались ли на месте преступления какие-нибудь следы, которые помогут найти меня, я на следующую ночь пришел на тот пустырь, и вдруг в голове у меня стали вертеться вопросы о манере и стиле. Ведь то, что называют манерой, стилем, — это всего лишь особенность, присущая определенной личности.

В ту ночь, когда мы с Зарифом-эфенди отправились на пустынное пепелище, снег еще не выпал. Мы слышали далекий лай собак.

— Зачем мы сюда пришли? — спрашивал несчастный. — Что ты хочешь показать мне здесь в этот час?

— Вон там колодец, и в двенадцати шагах от него я спрятал деньги, скопленные за много лет, — отвечал я. — Если ты никому не расскажешь то, что сейчас говорил мне, деньги будут твои.

— Значит, ты согласен, что делаешь неправедное дело, — горячо сказал он.

— Согласен, — вынужден был соврать я.

— То, что вы сейчас рисуете, большой грех, знаешь ли ты это? — спросил он наивно. — Как вы могли отважиться на такое безбожие?! Вы все будете гореть в аду. Ваша боль и ваши страдания никогда не прекратятся. Вы и меня втянули.

Услышав эти слова, я с ужасом осознал, что все, кому он будет говорить об этом, поверят ему. Эниште-эфенди заказывал рисунки для книги тайно и платил хорошие деньги, поэтому о ней ходило много слухов. Кроме того, Главный художник мастер Осман ненавидит Эниште-эфенди и, я думаю, сознательно распространяет о нем сплетни.

— Слушай, — сказал я, стараясь казаться беспечным, — мы делаем заставки, орнаменты на полях страниц, рисуем самые красивые картинки, мы разукрашиваем шкафы, шкатулки. Это наша работа. Нам заказывают рисунок и говорят: вот сюда вы поместите корабль, газель, посадите падишаха, нарисуете птиц, здесь изобразите такую-то сцену. А один раз Эниште-эфенди поручил мне нарисовать лошадь, какую я хочу. Тогда, чтобы понять, какую лошадь мне хочется нарисовать, я, как великие мастера прошлого, нарисовал сотни лошадей. Вынув набросок, сделанный на грубой самаркандской бумаге, я показал Зарифу. Он заинтересовался, приблизил бумагу к глазам и стал рассматривать при бледном свете луны.

— Старые мастера Герата и Шираза, — продолжал я, — говорили, что художник должен пятьдесят лет подряд рисовать лошадей, лишь тогда он нарисует настоящую лошадь, такую, какой ее видел Аллах, и добавляли, что лучшие рисунки лошадей сделаны в темноте — ведь настоящие художники через пятьдесят лет работы слепнут и привыкают рисовать лошадь по памяти. Нам заказывают, и мы стараемся нарисовать самую совершенную лошадь, как рисовали старые мастера, вот и все. После того как сделан заказ, нечестно считать нас в чем-то виноватыми.

— Не знаю, правильно ли это, — сказал Зариф. — Ведь у нас есть своя воля. Я не боюсь никого, кроме Аллаха. А он дал нам разум, чтобы мы отличали плохое от хорошего.

— Аллах все видит, все знает, — сказал я по-арабски. — Он поймет: ты, я, мы работали, не имея понятия о том, что получится в результате. Кому ты донесешь на Эниште-эфенди? Ты не веришь, что эта книга делается по воле всемогущего падишаха?

Мы остановились возле колодца. В какой-то миг я увидел в темноте его глаза и понял, как ему страшно. Мне стало жаль его. Но стрела была уже выпущена. Я молил Аллаха укрепить меня в мысли, что передо мной не просто глупый трус, а подлец.

— Отсчитай двенадцать шагов отсюда и копай, — сказал я.

— А что будет потом?

— Скажу Эниште-эфенди, чтобы сжег рисунки. Что еще можно сделать? Ведь если твои слова услышат поклонники Нусрета Ходжи, они не оставят нас в живых, а рисунки уничтожат. У тебя же есть среди них знакомые? Если ты возьмешь мои деньги, я поверю, что ты не донесешь им на нас.

— А деньги в чем?

— В старом сосуде для маринадов; семьдесят пять венецианских золотых, — ответил я уверенно.

В голове пронеслось: золотых-то нет! А если я не дам денег, этот негодяй всех нас погубит!

Я ухватил двумя руками камень, лежащий рядом с колодцем. Он еще отсчитывал седьмой и восьмой шаги, когда я догнал его и изо всей силы ударил сзади по голове.

Уже после того как я сбросил труп в колодец, я подумал, что сделал все слишком грубо, как совсем не подобает истинному художнику.

Я — Эниште

Для Кара я — эниште, но так получилось, что не только он, все называют меня Эниште. Кара приходил к нам еще тридцать лет назад, когда мы жили на окраине Аксарая, на тенистой улице, где росли каштаны и липы. Летом я сопровождал в поездках Махмута-пашу, и тогда Кара с матерью перебирались в наш дом. Его покойная мать была старшей сестрой моей покойной жены. Кара было в ту пору шесть лет, он плакал, если плакала мать, молчал, если она молчала, и боязливо посматривал на меня.

Сейчас передо мной взрослый мужчина. Он выказывает мне уважение: почтительно поцеловал руку, преподнес в подарок монгольскую чернильницу со словами: “специально для красных чернил”. Кара сидит напротив меня, аккуратно подобрав ноги, а я вспоминаю годы, когда мать часто приводила его сюда, считая, что будущее его — в нашем доме; я заметил, что он любит книги, и это сблизило нас, он стал моим подмастерьем. Я рассказывал ему, что художники Шираза, уведя на самый верх рисунка линию горизонта, открыли новый стиль. Все художники изображали несчастную Лейлу, сгорающую от любви к Меджнуну, в пустыне; так они подчеркивали ее одиночество. Я объяснял мальчику, каким образом великому мастеру Бехзаду удалось изобразить ее еще более одинокой, хотя он рисовал, как она готовит пищу, разжигает огонь в очаге, идет меж шатрами в толпе женщин.

Как все молодые мужчины, посещавшие наш дом, Кара, конечно же, был влюблен в мою единственную дочь Шекюре. В те времена в мою красавицу были влюблены многие; я относился к этому спокойно. Но любовь Кара, который был своим человеком в доме и мог видеть лицо Шекюре, представляла определенную опасность. Он не сумел, как я надеялся, побороть эту любовь и совершил ошибку, открыв моей дочери свои пылкие чувства.

После этого ему пришлось забыть дорогу в наш дом.

Я думаю, Кара знает, что через три года после того, как он покинул Стамбул, моя дочь, будучи в самом прекрасном возрасте, вышла замуж за сипахи; этот легкомысленный тип, оставив ее с двумя детьми, отправился в военный поход, и вот уже четыре года мы не получали от него или о нем никакой весточки. Слухи по Стамбулу распространяются быстро, по тому, как Кара смотрит мне в глаза, я догадываюсь, что он давно обо всем узнал. Вот и сейчас, просматривая лежащую на подставке книгу о душе, он прислушивается к голосам за дверью — два года назад дочь с сыновьями вернулась в мой дом.

Мы сидели в комнате, где зимой я занимался рисованием. Я видел: Кара чувствует, что в соседней комнате находится Шекюре. Я перейти к главному, к тому, что изложил ему в письме, вызывая его из Тебриза в Стамбул:

— Сейчас я готовлю книгу, точно так же, как ты в Тебризе, когда заказывал книги художникам и каллиграфам. Мой заказчик — наш сиятельный падишах, опора нашего мира. Книга делается в тайне, и падишах тайно дал мне деньги через Главного казначея. Я договорился с лучшими художниками из художественной мастерской падишаха.

У нас иллюстрация делается к самой интересной сцене рассказа: первая встреча влюбленных, или горе Рустема, понявшего, что он убил собственного сына, или влюбленный Меджнун на фоне дикой природы среди львов, тигров, газелей и шакалов. Считается, что рисунок не может существовать отдельно от рассказа.

Я раньше тоже так думал. Но оказывается — может. Два года назад я был в Венеции в качестве посла нашего падишаха. Я видел там работы итальянских мастеров. Не зная, какие сюжеты они иллюстрируют, я старался понять суть нарисованного. Однажды я увидел рисунок на стене дворца и застыл, потрясенный.

Это было изображение человека, просто человека, как я. Гяур, конечно, не из наших. Но, глядя на него, я чувствовал, что вроде бы похож на него. Хотя внешнего сходства не было. Круглое полное лицо, скулы не выступают, подбородок совсем другой. Ни капли на меня не похож, но, когда я смотрел, сердце у меня билось, будто нарисовали меня.

От венецианского господина, который водил меня по дворцу, я узнал, что это изображение его друга, такого же благородного господина, как он сам. Рисунок показывал все, что было важного в жизни человека: панорама поместья, видневшегося из открытого окна, деревня и лес, который казался настоящим в переходящих одна в другую сочных красках. На столе перед ним часы, книги, ручки, карта, компас, коробки с золотыми монетами, всякие предметы непонятного для меня назначения, которые я видел и на других рисунках. И, наконец, рядом с отцом прекрасная, как сон, дочь.

Я понял, что этот рисунок и есть сам рассказ. Он — не приложение к рассказу, он — сам по себе.

Я никак не мог забыть этот рисунок. Всю ночь я думал о нем. Хотел бы я, чтобы меня изобразили на таком рисунке? Нет, это было бы слишком, так должен быть изображен наш падишах! Можно сделать книгу, которая показала бы падишаха и мир, что окружает его, подумал я.

Итальянский мастер так нарисовал венецианского бея, что, если ты никогда не видел этого человека, а тебе велят найти его в толпе, ты легко узнаешь его среди тысяч людей. Итальянские мастера нашли способ изображать людей, отличающихся друг от друга не только одеждой и наградами, но и лицом. Это называют портретом.

Если твое лицо нарисуют хоть раз таким образом, тебя уже никогда не забудут. Даже если ты будешь далеко, человек посмотрит на портрет и почувствует, что ты рядом. И те, кто никогда не видел тебя при жизни, через много лет после твоей смерти могут встретиться с тобой взглядом, будто ты стоишь напротив.

Был один художник, который, как и другие, приходил ко мне по ночам работать над тайной книгой для падишаха. Он лучше всех делал заставки. Бедный Зариф-эфенди вышел отсюда, а домой не пришел. Я боюсь, не убили ли его.

Я — Орхан

— Убили? — спросил Кара.

Кара был высокий, худой и немножко страшный. Я вошел к ним, когда дедушка сказал: “Убили”.

Дедушка посмотрел на меня совсем не сердито, так что я без стеснения бросился к нему на колени; правда, он тут же спустил меня на пол и сказал:

— Иди. Мы работаем.

От мангала шло такое приятное тепло, что мне совершенно не хотелось уходить. Я стоял, вдыхая запах красок, клея и кофе.

— Рисовать по-другому — значит видеть по-другому, — рассуждал дедушка, — за это и убили бедного художника. Хотя не знаю, убит он или просто пропал. Он работал в старом стиле. Сейчас в дворцовой мастерской под руководством Главного художника Османа рисуют миниатюры для “Сур-наме” падишаха. Художники работают дома. А мастер Осман — в мастерской. Я хотел бы, чтобы ты сначала отправился туда и увидел все своими глазами. Я боюсь, что Зарифа-эфенди убил кто-то из художников, работающих под прозвищами, которые много лет назад дал им Главный художник Осман: Келебек (Бабочка), Зейтин (Олива), Лейлек (Журавль)... Их ты можешь застать дома.

Я вышел в соседнюю комнату. Из угла, где ночью спала Хайрие, послышался скрип. Там оказалась не Хайрие, а мама. Увидев меня, она смутилась.

— Где ты был?

— Я был у дедушки. А ты что здесь делаешь?

— Разве я тебе не говорила не ходить к дедушке, когда у него гости? — ругала меня мама, но не очень громко: не хотела, чтобы слышал гость. — Что они делали? — спросила она потом ласковым голосом.

— Они сидели. Но не рисовали. Дедушка что-то объяснял, а гость слушал.

— Иди вниз, — сказала мама. — Пришли мне Хайрие. Побыстрее.

Она села и стала что-то писать на маленьком листке бумаги, положив его на специальную доску.

— Что ты пишешь, мама?

— Ты слышал, я велела тебе быстро спуститься и позвать Хайрие.

Меня зовут Кара

Как объяснял мне Эниште, султан желает, чтобы тайная книга была готова к тысячелетней годовщине хиджры. Повелитель вселенной, наш падишах в тысячный год исламского календаря хотел показать, что его художники владеют европейскими приемами рисунка не хуже европейцев. Падишах знал, как заняты мастера-художники, поскольку заказал им уже “Сур-наме”, и повелел, чтобы они работали не в тесноте мастерской, а по домам.

— Встретишься с мастером Османом, — сказал Эниште, — одни говорят, он слепнет, другие — слабеет умом. Я считаю, что он и слеп, и глуп.

Эниште готовил книгу для падишаха, хотя вообще никогда не занимался рисованием; это обстоятельство неизбежно должно было испортить отношения Эниште с почтенным мастером, Главным художником Османом. Слушая Эниште, я вспоминал детство и рассматривал вещи в комнате. За двенадцать лет я не забыл голубой ковер из Кулы на полу, медный кувшин, кофейный поднос, ковш и кофейные чашечки, про которые покойная тетя много раз говорила, что их привезли из Китая через Португалию. Все это: и подставка для книг, инкрустированная по краям перламутром, и полочка для кавука на стене, и красная бархатная подушка, до которой я дотронулся, чтобы вспомнить, какая она мягкая, — было перевезено сюда из дома в Аксарае, где проходило наше с Шекюре детство; все эти вещи хранили следы счастья в том доме и свет тех дней, когда я занимался рисованием.

— Я не боюсь смерти, — сказал, помолчав, Эниште, — я знаю, что после смерти человеку предстоит длинный путь. Я боюсь, что умру, не сумев закончить книгу для падишаха.

Я ответил, что за прошедшие годы многому научился у художников и готов помогать ему не жалея сил.

Поцеловав руку Эниште, я спустился по лестнице, вышел во двор и сразу же с удовольствием ощутил холодок на своей коже. Когда я закрывал дверь конюшни, подул ветер. Моя белая лошадь, которую я вел через двор, вздрогнула вместе со мной. Казалось, мы испытывали одинаковое нетерпение. Выйдя на улицу, я готов был одним махом вскочить на лошадь и унестись по узким улицам прочь отсюда, как сказочный всадник, уезжающий, чтобы не возвращаться, но тут передо мной вдруг появилась рослая женщина: еврейка в розовом одеянии, с узлом в руке. Она была большая и широкая, как шкаф, и одновременно подвижная и даже кокетливая.

Она сказала:

— Юноша, ты и в самом деле красив, как говорят. Женат ты или холост, не купишь ли шелковый платок для тайной возлюбленной у Эстер, самой знаменитой торговки Стамбула?

— Нет.

— А красный атласный кушак?

— Нет.

— Не говори: нет да нет! Разве может не быть у такого молодца невесты или тайной возлюбленной? Кто знает: она небось все глаза по тебе проплакала.

В какой-то миг ее тело изогнулось, как изящное тело акробата, и она очень проворно приблизилась ко мне. В то же мгновение в руке у нее, как у фокусника, появилось письмо. Я выхватил письмо и ловким движением, словно только и ждал этого, сунул его под рубаху. Письмо было большое, я чувствовал его жар между кушаком и моей кожей, холодной как лед.

— Садись на коня, пусть идет шагом, — сказала торговка Эстер. — Езжай вдоль стены, как она кончится, поверни на улицу направо, а как доедешь до гранатового дерева, обернись и посмотри на дом, из которого вышел, в окошко, что будет перед тобой.

Она исчезла так же неожиданно, как и появилась. Я неловко вскочил в седло, будто делал это впервые в жизни. Сердце билось, словно хотело выскочить из груди, руки не знали, как удержать поводья, но ноги сжали круп лошади, и умное животное пошло шагом, как велела Эстер; в конце стены мы свернули направо.

Где же гранатовое дерево? Может, это чахлое? Да, оно! Я слегка повернулся на лошади: а вот и окно, но в нем никого не было. Эта ведьма Эстер обманула меня!

Только я так подумал, как обледеневшие ставни распахнулись, словно взорвались, и на солнце, в сверкающей раме окна появилась моя прекрасная возлюбленная, через двенадцать лет я увидел ее лицо среди заснеженных веток. Моя черноглазая, смотрела то ли на меня, то ли вдаль, в другую жизнь. Я не понял, была она грустна или улыбалась; или грустно улыбалась?

В письмо был вложен рисунок, я понял, как похожа эта сцена — я на коне, она у окна — на так часто изображаемую сцену из “Хосрова и Ширин”; я сгорал от любви, как и было изображено в тех книгах, которые мы читали в детстве.

(Продолжение – в бумажной версии)