Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2000, 9

Из стихотворений эмигрантских лет

Перевод с польского и вступление Натальи Астафьевой




Казимеж Вежиньский

Из стихотворений эмигрантских лет

Перевод с польского и вступление Натальи Астафьевой

Весной 1978 года был привезен в Варшаву и перезахоронен на варшавском кладбище Повонзки прах Казимежа Вежиньского. Вежиньский умер в 1969-м в Лондоне, последние тридцать лет жизни провел в эмиграции.

А первая его книга вышла в Варшаве в 1919-м, мгновенно была распродана, тут же вышло второе издание, третье. Книга называлась “Весна и вино” и была полна, как вспоминала много лет спустя Мария Домбровская, “одной только радостью существования”.

Между тем молодой Вежиньский yжe воевал в Польских легионах, был в русском плену, бежал из лагеря военнопленных, добрался до Киева, летом 1918-го пробрался в Варшаву. В ноябре 1918-го Варшава была провозглашена столицей возродившегося государства и сразу же любимцами столицы стала великолепная пятерка молодых поэтов: Тувим, Ивашкевич, Слонимский, Лехонь, Вежиньский, назвавших себя группой “Скамандр” и начавших издавать свой журнал “Скамандр”. Скамандр — река, протекавшая близ древней Трои, но молодые скамандриты думали о современности. Эйфории варшавян в первые недели, месяцы, годы независимости отвечали напор и оптимизм новых поэтов. Они надолго утвердились на польском Парнасе. Вежиньский в 36-м получает Государственную премию по литературе, в 38-м его выбирают в Польскую академию литературы.

В сентябре 1939-го началась вторая мировая война. Судьбы поэтов “Скамандра” складываются по-разному. Ивашкевич остается в Польше, Слонимский едет в Париж, потом в Лондон, Тувим с Лехонем и вслед за ними Вежиньский после крушения Франции добрались через Португалию до Рио-де-Жанейро, оттуда — в Нью-Йорк. По окончании воины Тувим и Слонимский возвращаются в Польшу; Лехонь и Вежиньский, не приняв новую действительность, предпочли стать эмигрантами. Лехоня эмиграция убила, Вежиньского — обновила.

“Обновлением” стали для Вежиньского, как он вспоминает, его новые стихи первых послевоенных лет. “Я отдавал себе отчет, — пишет он, — что принадлежу к счастливцам, свобода которых недосягаема ни для какого террора. У меня было в распоряжении слово, вещь более долговечная, чем правящие режимы”. В другом мемуарном эссе он высказывается еще определеннее: “С язвительным удовольствием я осознавал, что пишу вопреки мрачнейшей сталинской реакции, царящей в Польше, и с некоторым страхом понимал, что могу пользоваться сколько хочу счастьем писать все, что мне вздумается”.

Конечно же, Вежиньский тосковал о Польше. В 1964-м он перебрался в Европу, поближе к Польше. В 65-м раздумывал о возможности поехать в Варшаву на похороны Марии Домбровской. В 66-м подготовил книгу избранных стихотворений послевоенных лет для польского издательства; книга вышла лишь в 72-м , когда его уже не было в живых. Десятки стихотворений Вежиньского могли появиться в Польше лишь после 1989 года.

Среди них — стихотворение “Некролог”. Многие близкие поэта погибли или в Варшаве в дни восстания, или в Майданеке, или были сосланы далеко на восток. Но он говорит обо всех погибших — поляках и неполяках; в этом стихотворении конца 60-x он подводит кошмарный итог кошмарного века.

Вежиньский перешагнул рубеж середины века и стал поэтом для читателей следующих поколений. Ради этого он должен был перешагнуть через себя: “Я отбросил давние формы, которыми владел, тянуло меня только к трудным новым. Особенно захватили меня ритмы, разнообразия и упоительной силы которых я не предчувствовал. Прежде я держался регулярной строфы, теперь я вышел за ее границы”. В послевоенной поэзии Вeжиньского роль свободного стиха, верлибра, росла от книги к книге, в последних его книгах верлибр преобладает.

В предлагаемую читателю подборку включены стихи 40— 60 годов.

Осень в Лиссабоне

На чужом побережье я, из мира иного,
Понимаю все меньше вас, всех тех, что вокруг,
Только разве что листик мне шепнет свое слово,
Зашуршит под ногами — это осени звук.

Только разве что птица пронесется морская,
С неба падает камнем — птица, что не поет.
И гляжу я на море и стою, вспоминая:
Это лист, это осень, это чайки полет.

И домой возвращаюсь, но и здесь я не дома,
И гляжу, посторонний, на чужое житье:
Я войной, как снарядом, поражен — от разгрома
Только то уцелело, что уже не мое.

(1942)

Строфа о свободе

Свобода нам нужна, как нам нужна природа,
Как птиц и облаков апостольство над Польшей,
Как рек текущие законным правом воды,
Как горы, что вросли в глубь вечности подошвой,
Как по утрам рассвет, как звезды среди тьмы,
Как свойство бытия меняться понемногу, —
Свобода нам нужна, как нужно Божье Богу,
На то она дана, чтоб людям быть людьми.

(1946)

Запах

Мечиславу Грыдзевскому

Все отдать вам готов я, но только не травы
Луговые, не лиственницу золотую.
Камышом пахнет пруд, зарастающий, ржавый.
Что-то мне говорит он. А что, не пойму я.

Целый день я хожу и под деревом сяду,
И песок, и ручей — все в глазах замелькало,
Повторяю, что видел, без связи, без ладу,
И луга, и пруды — и опять все сначала.

Только ночью, когда мы идем и вбираем
Запах ряски и ночь в лунном блеске и воске,
Я внезапно пойму, что брожу моим краем
И что травы и пахнут и вянут по-польски.

(1951)

 

Тувим

По клеверищам польской речи,
Где густо и тепло от меда,
Шумящий Тувим льется речкой
Из родника, из словорода.

Там речь пьет воду ключевую
И брызжет в лица, и хохочет,
И родниковые целует,
Не зная чьи, уста и очи.

Слова, что вымолвились сами,
Пряные, злые, блеск и сочность,
Ах, неустанными устами
В счастье и в боль сосредоточась.

Там панны сходятся и кони,
Полудни, сны, лесные чащи,
Земля в потоке этом тонет,
Поток в земле течет шумящий.

Несется Тувим быстрым стрежнем
От родника до послесловья,
А ветер камышом прибрежным
Бежит с верховья до низовья.

(1960)

Некролог

Некрологи — это для тех, что умирали в постели.
А для тех, что из газовых камер,
Из снегов за Полярным кругом,
Из рвов придорожных, где глаза им пыль засыпала,
Из подвалов, где отпадало полчерепа, как крышка жестянки,
Из следственных кабинетов, где заглушались крики и вопли
Пытаемых,
Даже стон, —

Для тех, которые подыхали в смраде тюремных параш,
У которых в раскаленных вагонах язык прилипал к нёбу,
Которых везли в неизвестном направленье,
Далеко за Франкфурт,
Далеко за Тулу, —

Для тех, что должны были сами копать могилу,
Которым связывали за спиною руки и ставили на колени у ямы,
Которых вывозили на баржах и топили среди Белого моря,
По которых ничего не осталось,
Даже имени,
Ничего, —

Для них не пишут некрологов,
Для них есть только вдовья память
И слёзная молитва матерей
Или удивленный взгляд ребенка
И заживающая годами
Не ставшая смертельной рана.

Из ночи в ночь растущая тишина
Давнишнего несчастья,
Она заглушает крик и вопли
Безутешных,
Даже стон.

Злодеянье безмерно.
О, земля, будь верной:
Вечный им покой,
Requiem aeternam.

(1960)

Колокола

Не нужно мне вечное время,
Мне нашей эпохи хватает,
Чтоб обезуметь.
Бежать от огненных ливней
Под кров какой-то загробный
Я не способен.

Не в силах утратить общность
С недолей человечьей,
С подземным стоном —
А ждать, пока испарится
Эпохи сезонная мерзость,
То не по мне.

Стуком часов оглушенный,
Которые бьют мне в уши,
С трудом добегаю
До каменной колокольни,
Чтобы успеть ударить
В набат пожарный.

Но первый, кто меня слышит,
Ничуть не чувствует страха,
Даже не вздрогнет:
Покой, ко всему равнодушный,
Надвременное время,
Бесчеловечная вечность.

И хоть я ее понимаю,
Когда тяну за веревки,
Но что мне в этом,
Вижу в тучах огонь небесный
С той стороны и должен,
Хочу быть безумным.

(1969)





Версия для печати