Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2000, 9

Диего и Фрида

Перевод с французского Н. Кулиш




Жан-Мари Леклезио

ДИЕГО И ФРИДА

Перевод с французского Н. Кулиш

Встреча с людоедом

Диего впервые встречается с Фридой в 1923 году, когда по заказу Министерства просвещения начинает работу над фресками для Подготовительной школы, где обучаются будущие студенты университета. Впоследствии Диего на свой лад расскажет об этой встрече, изменившей всю его жизнь и ставшей самым важным моментом в биографии Фриды.

Он работает в амфитеатре Боливара, большом актовом зале, где устраиваются также концерты и театральные представления для учащихся, и вдруг за колоннами раздается чей-то насмешливый возглас: “Осторожно, Диего, Науи идет!” Науи Олин — одна из натурщиц Диего, ее настоящее имя Кармен Мондрагон, она любовница художника Мурильо, знаменитого Доктора Атля, и сама тоже занимается живописью. Лупе Марин, женщина, с которой сейчас живет Диего, наверняка отчаянно ревнует. В другой день, когда Науи Олин позирует Диего, он снова слышит тот же насмешливый голос: “Осторожно, Диего! Лупе идет!” Однажды вечером Диего работает, стоя на верхней площадке лесов, а Лупе Марин сидит в зале и вышивает; из-за дверей доносится какой-то говор, и вдруг появляется юная девушка, которую словно кто-то втолкнул в зал.

Диего удивленно смотрит на эту “девочку лет десяти-двенадцати” (на самом деле ей было пятнадцать) в форме Подготовительной школы, но совершенно не похожую на других учащихся. “Она держалась с каким-то необычайным достоинством и уверенностью, в глазах пылал странный огонь. Ее красота была красотой ребенка, но грудь уже была хорошо развита” — так вспоминал об этом Диего, рассказывая свою жизнь Глэдис Марч в 1944—1957 годах. То, что после этого вторжения Фрида и Лупе Марин встали лицом к лицу, сверля друг друга враждебными взглядами, возможно, было выдумкой. В дымке воспоминаний все делается зыбким, все подлинно и все вымышлено в этой первой встрече, когда, словно по велению судьбы, оказываются рядом девочка-дьяволенок, живая и легкая, как балерина, лукавая и серьезная, но испепеляемая жаждой абсолюта, и людоед-пожиратель женщин, неистовый в работе.

В послереволюционном Мехико, где происходит столько событий и рождается столько идей, сталкиваясь и обогащая друг друга, эта встреча решит все. Она изменит всю жизнь Диего, откроет ему новую грань его личности, о которой он прежде и не догадывался, а девушку превратит в одну из самобытнейших и одареннейших художниц современной эпохи.

А значит, там, в амфитеатре Боливара, и правда случилось нечто необыкновенное, когда Фрида храбро заговорила с великаном, примостившимся на неустойчивых лесах, и попросила разрешения посмотреть, как он работает. Это выражение “достоинства”, о котором он говорит, то есть по-детски прямой и решительный взгляд и очарование юной девушки, которое смущает его чувства, уже захватили художника целиком, хотя ни он, ни она пока не осознают этого. Позже Диего поймет, как важна была эта нежданная, не оцененная им встреча, и захочет пережить ее вновь, рассказать о ней иначе, по-своему, когда после разрыва с Лупе Марин он обретет свободу и сможет начать все заново.

В 1928 году, расписывая стены в Министерстве просвещения и создавая мрачные фрески, навеянные трагическими событиями русской революции, Диего видит внизу “девушку лет восемнадцати. У нее было стройное крепкое тело, тонкие черты лица. Волосы у нее были длинные, а густые черные брови сходились у переносицы, напоминая крылья дрозда: две черные дуги над сияющими карими глазами”, и он не узнает задорного ребенка, ворвавшегося к нему в амфитеатр Боливара.

Возможно, эта вторая встреча, окончательно связавшая их судьбы, прошла в несколько иных обстоятельствах, но художнику хочется рассказать о ней именно так. На сей раз кое-что изменилось. Насмешливая девчонка, чей голос раздавался из-за колонн амфитеатра, превратилась в девушку, которая за пять лет перенесла тягчайшие страдания и в свою очередь стала художницей. Ей не терпелось увидеть человека, которым она восхищается, чьей женой она решила стать, чьих детей будет вынашивать. По-видимому, живопись для нее — это прежде всего шанс встретиться с ним, возможность снова, но еще дерзновеннее распахнуть двери амфитеатра и ворваться в жизнь своего избранника.

Такая отвага, такая неукротимая воля в столь хрупком, невесомом теле, такой огонь в завораживающем взгляде темных глаз не могут оставить Диего равнодушным. Он медленно спускается с лесов, идет ей навстречу. Он не сразу узнает ее: для него, сорокадвухлетнего мужчины, эти пять лет пролетели как один день, а для Фриды, превратившейся из подростка в женщину, они были долгими и мучительными. Затем, когда она говорит ему о своих картинах, о желании стать профессиональной художницей, его вдруг озаряет: да это та самая бесцеремонная девчонка, которая смерила ехидным взглядом его подругу Лупе Марин, уже видя в ней соперницу, которая вступила в перепалку с Лупе и сумела дать ей отпор, так что своенравная Лупе опешила и, усмехнувшись, сказала: “Ты погляди на нее! Совсем еще ребенок, а не боится такой рослой и сильной женщины, как я!”

Возможно, Диего все это выдумал, рассказывая свою жизнь как роман. Однако сейчас, пять лет спустя, Лупе Марин уже нет рядом с ним. Он хочет быть свободным. И Фрида знает об этом, знает, что теперь сможет заворожить его своим взглядом, сможет принадлежать ему.

Когда она видится с ним во второй раз, во время работы над фресками в Министерстве просвещения (или, что правдоподобнее, у итальянки-фотографа Тины Модотти, как позднее рассказывала сама Фрида), это зрелый, много повидавший в жизни мужчина. Огромного роста, массивный — Фрида в насмешку называет его “слоном”, — он больше чем вдвое старше ее (ему сорок два!), уже дважды был женат, у него четверо детей: сын от Ангелины, дочь от любовницы Маревны — Марика, которую он так и не захотел признать, утверждая, что она — “дитя Перемирия”, то есть всеобщего ликования по случаю окончания войны, и две дочери от Лупе Марин.

Но у него на удивление детское лицо, выпуклый и гладкий лоб, “огромный купол”, как пишет в своем дневнике фотограф Эдвард Вестон; лицо, в котором все существующие расы словно соединились в одну космическую расу, придуманную Хосе Васконселосом, большие, очень широко расставленные глаза с мягким, чуть рассеянным взглядом, а его сдержанность иногда граничит с робостью, и главное, он кажется чрезвычайно легкомысленным. Анита Бреннер, представляя художника своим нью-йоркским читателям, создает поразительный портрет (статья “Неистовый крестоносец живописи”, “Нью-Йорк таймс”, апрель 1933 года): “У него мягкие манеры и телосложение итальянца, хорошо подвешенный язык и серьезный вид испанца, цвет кожи и маленькие широкие ладони мексиканского индейца, живой и проницательный взгляд еврея, многозначительная неразговорчивость русского и качества, присущие лишь ему одному, — щедрое обаяние, обольстительный ум, способность приручать мысли, так что каждому из собеседников кажется, будто он обращается только к нему”. И журналистка добавляет: “Он упорно настаивает на том, что в нем нет ничего от англосакса”.

Всех поражает в нем этот контраст: устрашающе громадная, массивная фигура — и мягкое выражение лица, томный взгляд, маленькие беспокойные руки. От него исходит какая-то первобытная сила, и при всем его уродстве перед ним нельзя устоять. Женщин тянет к нему как магнитом, прежде всего, конечно, из-за его славы — вокруг художника вьются политики и интеллектуалы, чувствуется запах денег, — но еще и из-за света, который им видится в его глазах, из-за его физической силы и слабости его чувств, из-за приятного ощущения своей власти над ним. Эли Фор, как-то повстречавший его на Монпарнасе после войны, удивился такой мощи в таком молодом человеке. Вот что он пишет в 1937 году: “Лет двенадцать назад я познакомился в Париже с человеком, обладавшим почти чудовищным умом. Таким я представлял себе сказителей, которые за десять веков до Гомера во множестве населяли берега Пинда и острова Эгейского моря... — И добавляет: — то ли мифолог, то ли мифоман”. Ибо Диего Ривера вызывает оторопь не только своим гигантским ростом, но и тем, что он говорит. Это враль, хвастун, сочинитель невероятных историй, он живет своими выдумками. Фриду он пугает — не столько даже тем, что способен выстрелить в фонограф, сколько оглушающим потоком слов и неотразимым обаянием, исходящим от художника и превращающим его в какое-то сказочное чудовище, смесь Пантагрюэля и Панурга.

Диего охотно поддерживает самые фантастические слухи на собственный счет. Он вырос в лесной глуши, в горах возле Гуанахуато, и воспитала его индеанка из племени отоми по имени Антония. Когда ему было шесть лет, с ним играли и нянчились обитательницы борделей Гуанахуато, а в девять у него был первый сексуальный контакт с молоденькой учительницей протестантской школы. В десять лет, одержимый страстью к живописи и жаждой успеха, он начинает посещать Академию художеств Сан-Карлос в Мехико.

Диего с удовольствием рассказывает о себе всевозможные ужасы. В его не вполне достоверной автобиографии говорится о “людоедских опытах”. Будто бы в 1904 году, изучая анатомию в медицинском училище в Мехико, он уговорил однокурсников есть человеческое мясо, чтобы подкрепить силы, — по примеру чудаковатого парижского меховщика, который кормил кошек кошачьим мясом, надеясь, что это улучшит качество их меха. Диего уверяет также, будто его любимым блюдом были женские ляжки и груди и, конечно же, мозги молодых девушек в уксусе. Диего забавлялся, рассказывая о себе подобные истории, особенно часто он это делал в Париже, и его сумрачный взгляд и серьезное выражение лица сбивали с толку критика Эли Фора, который был не вполне уверен, что правильно понял этот черный юмор по-мексикански.

Если образ великана-пожирателя женщин (и человеческого мяса), сдвигающего горы, — это плод фантазии Диего, то, возможно, он более правдив, когда рассказывает о своем детстве. Когда ему было полтора года, умер его брат-близнец Карлос, мать от горя надолго заболела, и свои сыновние чувства он перенес на кормилицу, индеанку Антонию.

Об Антонии нам мало что известно. Если верить Марии дель Пилар, сестре Диего, это была всего лишь преданная служанка, простая крестьянка с грубоватой речью и врожденным здравым смыслом; иногда она брала мальчика с собой в горы близ Гуанахуато, где он играл со своими сверстниками и животными с фермы. Диего изображает ее совсем иной, он говорит о ней с восхищением и обожанием. По его словам, индеанка Антония была одной из самых значительных фигур его детства. Это она приобщила Диего к многоликому, неисчерпаемому миру индейцев, который оставил такой глубокий след в его жизни. “Она стоит передо мной как живая, — пишет он в автобиографии. — Рослая, спокойная женщина лет двадцати, с прямой, мускулистой спиной, стройной, изящной осанкой, чудесно вылепленными ногами, она держала голову очень высоко, словно несла на ней какую-то тяжесть”.

Всю свою жизнь Диего был влюблен в этот образ, наполовину вымышленный, наполовину реальный, в котором для него воплотилась мощь и чистейшая красота доколумбовой Америки. “Для художника, — говорит Диего, — она была идеальным типом индейской женщины, и я часто изображал ее по памяти, в длинном красном платье и большом синем платке”.

Индеанка Антония из племени отоми, носившая красное платье и синий платок, как было принято у женщин Гуанахуато, ввела его в мир индейцев, который будет питать все его будущее творчество. Благодаря ей детство Диего стало детством полубога (или великана): он растет в лесной глуши, знакомится с древним искусством магии и врачевания с помощью трав. Он живет на воле, коза служит ему кормилицей, звери лесные — “даже самые свирепые и ядовитые” — становятся его друзьями: ну прямо юный Геракл или чудовищный младенец Пантагрюэль. Странное дело: это воспоминание для Диего важнее всего, няня-индеанка и кормилица-коза вытесняют из памяти основных действующих лиц его детства — мать, теток Сесарию и Висенту (двух ханжей, которых он с удовольствием высмеивает), и даже сестру Марию.

В сущности, Диего, как многие одинокие люди, хочет сказать, что у него не было детства и что по-настоящему его жизнь началась с занятий живописью. А также с любовной страсти.

Именно это делает его неотразимым в глазах Фриды: он — мужчина в полном смысле слова, властный и чувственный, — перед женщинами слаб как ребенок, он эгоист и эпикуреец, он ветрен и ревнив, он выдумщик, мифоман, но при всем том он — воплощение силы, пылкости и нежности, какие может дать лишь необычайная, почти сверхчеловеческая наивность. Диего первым готов поверить в существование этого полуреального, полувымышленного персонажа. Он сам путает раннюю одаренность с ранней сексуальностью и намеревается взять от жизни все, что только можно: не только признание в мире живописи, но также и женщин, славу, деньги, земные блага и власть. Неумолимая жажда к жизни, который заменяет ему честолюбие.

Его учителей в Академии Сан-Карлос, Хосе Веласко и Рибэла, поражает и очаровывает в нем этот аппетит к жизни, упорное желание преуспеть — но также и энергия и упорство, которые он вкладывает в свое ученичество. Ривера не без тщеславия вспоминает, как однажды он привлек внимание Рибэла, рисуя этюд обнаженной натуры. Старый мастер сделал ему замечание: он начал работу не так, как положено, и теперь не сможет правильно ее завершить. Диего продолжал рисовать, и весь класс столпился вокруг них, ожидая, что скажет учитель. Когда этюд был закончен, Рибэл после долгого молчания сказал: “А все-таки у вас получилось интересно. Зайдите завтра с утра ко мне в мастерскую, мы поговорим”. Суждение Рибэла в точности отвечало тому, что Диего искал в живописи: “Самое главное — что движение и жизнь вызывают у вас интерес... Не обращайте внимания на критиков и завистливых собратьев”.

В этих словах — все будущее Диего: движение, жизнь и духовная независимость. И кружок, собравшийся вокруг него, пока он рисовал, — публика, которая ждет, которая завидует ему, которая делает из него не просто художника, но актера, священнослужителя, творца иллюзий и чудес.

В первые годы учебы в Мехико Диего знакомится с величайшим из мексиканских рисовальщиков того времени, то есть конца XIX века, человеком, которому народное искусство обязано новым рождением и которого он впоследствии считал своим истинным учителем, — Хосе Гуадалупе Посадой.

Иллюстратор, карикатурист, гениальный гравер, и вдобавок тоже родом из Гуанахуато, Посада в то время был владельцем граверной лавки и мастерской в центре Мехико, недалеко от Академии художеств, в доме 5 по улице Санта-Инес (теперь — улица Монеда). Диего приходит туда каждый день, каждую свободную минуту, чтобы посмотреть новые рисунки Посады, которые мастер выставляет сушиться в витрине мастерской. То, что Диего там видит, говорит его чувствам больше, волнует его сильнее, чем холодные академические полотна в Академии Сан-Карлос: это уличные сценки, карикатуры на известных политиков, прелатов, генералов, судей, светских дам и дам полусвета, похожие на “Капричос” Гойи и на шаржи Оноре Домье. И еще — наивные иллюстрации к модным куплетам, балладам — корридос, которые поют на рынках в Мехико, Толуке, Пачуке. А главное, гравюры, которые принесли ему славу, сделали его, по словам Аниты Бреннер, “пророком” революции, — изображения “пляски смерти”, навеянные мексиканским фольклором, в стиле детского лакомства на День всех святых — сахарных скелетов и черепов, — гравюры, высмеивающие развращенное общество Мексики при Порфирио Диасе. Порой они выполнены на цветной бумаге, кажутся неуклюжими, примитивными, но они впитали в себя свежесть и силу тех, кто их разглядывает, людей из народа, которых Диего встречал в Гуанахуато, шахтеров и крестьян, спустившихся с гор: средоточие культуры для таких людей — не библиотека и не картинная галерея, а индейские бродячие торговцы почтекас, продающие ярко раскрашенные листки, и певцы корридос, за несколько песо исполняющие модные песенки. <…>

Бертрам Вольфе рассказывает в своей книге о том, как Диего по-детски восторженно отзывался о гравюрах Посады, сравнивал их с гравюрами Микеланджело. Посада помог Диего осознать две особенности его творческого “я”, которые впоследствии определят всю его жизнь. Во-первых, его “мексиканскую самобытность”: источником вдохновения для него станет народное художественное творчество, хранящее традиции древней индейской культуры. “Искусство мексиканских индейцев, — сказал он однажды Глэдис Марч, — так сильно и так правдиво потому, что неразрывно связано с родиной: с землей, с пейзажем, с предметами и животными, с местными божествами, с красками того мира, в котором они живут. Чувство — вот сердцевина этого искусства, то главное, что оно хочет выразить. Оно соткано из надежд людских, из страхов, радостей, суеверий и страданий”. <…>

Второе, что осознал Диего, рассматривая рисунки Посады, — это необходимость революционной борьбы. Карикатуры Посады, его выпады против режима Диаса, постоянные насмешки над спесивыми буржуа, ядовитые сарказмы против духовенства и военных, вся эта мрачная суета, в которой преступления, предрассудки и уродства разлагающегося общества сводятся к глумливому абсурду смерти, воспитали в Диего бунтаря. Никакие политические события не смогут поколебать его убеждений: Диего не был рожден, чтобы стать политиком. Это была еще одна истина, которую открыли ему гравюры Посады. Позднее, познакомившись с политическим лидером Троцким или с аристократом от литературы Андре Бретоном, он испытает неловкость, какую испытывает человек, сталкиваясь с чуждыми ему идеями. Он предпочтет этим идеям дух Посады, в котором соединились насмешка и вековая мудрость, гримаса смерти и воспоминание о самобытной красоте индейского народа, девушка с лилиями и скелет в кружевах, — весь этот мир на закате жизни художника появится на фреске “Воскресный послеполуденный сон в парке Аламеда”, написанной в 1947—1948 годах.

В реальной жизни Диего столкнется с революционной идеей зимой 1906 года, когда армия Диаса потопила в крови демонстрацию пеонов — рубщиков сахарного тростника. И Диего делает выбор. Кровь, обагрившая улицы Орисабы, не высохнет никогда, питая в нем любовь к народу, скрепляя связь между художником и жизнью. Отныне для него будет важно только одно: выразить величие и силу духа рабочих и крестьян и, подобно Посаде, показать миру предсмертную гримасу власть имущих.

 

Дикарь в Париже

И Диего, и Фрида, каждый в свое время и каждый по-своему, в решающий для их творчества момент поддались соблазну новых веяний в западноевропейской культуре. Диего подпал под их влияние всецело и надолго; он провел во Франции и в Испании четырнадцать лет, много разъезжал, встречался со всеми, кто тогда совершал переворот в искусстве и создавал современную живопись. Там он женился, там у него родился сын, там он познал жизнь богемы, нищету и войну, нашел свой путь в искусстве. Он вернулся в Мексику обогащенный опытом, в ореоле рождающейся славы и набравшись революционных идей.

А Фрида приезжает в Париж, когда она уже достигла зрелости как человек и как художник. Приезжает без всякого энтузиазма, по приглашению Андре Бретона и сюрреалистов, которые хотят призвать ее под свое выцветшее знамя. Она пробудет там совсем недолго, возненавидит Париж и парижских художников, este pinche Paris — этот чертов Париж, как она напишет друзьям, и вернется в Мексику с убеждением, что от Европы и от профессионалов интеллектуального бунта ее отделяет непреодолимая пропасть. В ее глазах Европа — и особенно Франция — не слишком отличается от Гринголандии, которую она вместе с Диего повидала в Сан-Франциско, Детройте, Нью-Йорке. А поскольку Диего в Европе с ней не было, это путешествие вообще ничего ей не дало.

У Диего было иначе: пребывание в Европе наложило отпечаток на всю его жизнь. Расставшись с отрочеством и с Академией Сан-Карлос, он сразу же решает отправиться в Испанию. Он хочет вырваться из дома, избежать материальных трудностей (на закате своего владычества Порфирио Диас не жалует художников), но еще и приобрести новые знания, помериться силами с великими мастерами. В 1909 году, когда Диего отправляется в свое первое путешествие, произведения искусства еще не были экспортным товаром. Музейные шедевры не вывозились на выставки, репродукций не существовало, копии были посредственными. Чтобы увидеть Эль Греко, Гойю, Веласкеса, Рафаэля, Рембрандта, Брейгеля , Босха, Ван Эйка или Микеланджело, надо было идти в музей. Получив стипендию от губернатора штата Веракрус Теодоро Деэсы и вдохновившись рассказами художника Мурильо (Доктора Атля), юный Диего (ему двадцать три года) попадает в Европу начала века.

Первым делом он посещает Испанию, где в мадридском музее Прадо выставлены шедевры Гойи и Веласкеса. Диего настолько восхищается творчеством Гойи, что даже пытается подражать ему — он подумывает об изготовлении подделок! — но очень скоро вынужден отказаться от этой идеи: он никогда не сумеет в совершенстве копировать чью-то манеру. <...>

Но одной Испании ему недостаточно. В 1909—1910 годах всемирная столица искусства — это Париж. А центр этой столицы — Монпарнас. Именно там, на Монпарнасе, и устраивается Диего со своими скудными финансами, сначала в пансионе, потом в мастерской, которую снимает на улице Депар.

Во время поездки в Брюссель он знакомится с Ангелиной Беловой, молодой женщиной из России с чисто славянской внешностью, с длинными, очень светлыми волосами и светло-голубыми глазами, “мягкой, чувствительной и неправдоподобно честной”, как он опишет ее впоследствии, и тоже художницей. Она не смогла устоять перед обаянием Диего и — в этих словах вполне ощутима его наивная жестокость — “к своему величайшему несчастью, решила стать моей законной женой”. Ангелина делит с ним все радости и невзгоды его парижской жизни. Она безумно любит этого молодого художника, так не похожего на нее, этого вспыльчивого мексиканского великана, неистового, иногда по-детски простодушного и поражающего ее своим сумрачным, эксцентричным гением.

Впоследствии Фрида не сможет не считаться с этими четырнадцатью годами его парижской жизни, другой его жизни, которая была у него, когда сама она только успела появиться на свет. В 1915 году — Фрида в то время еще была ребенком — Ангелина рожает мальчика, единственного сына, какой был у Диего, и вскоре мальчик умирает. Вероятно, для того чтобы изгладить это воспоминание, Фрида, еще не успев встретиться с Диего, решает, что станет матерью его сына, и гордо сообщает об этом своим одноклассникам в Подготовительной школе. Вокруг Диего уже тогда витают призраки.

Но Париж — это еще и школа живописи. Диего рассказал о том, какое потрясение испытал вскоре после приезда, увидев в витрине торговца картинами Амбруаза Воллара картину Сезанна:

Я начал разглядывать картину часов в одиннадцать утра. В полдень Воллар отправился обедать и запер дверь галереи. Когда через час он вернулся и увидел, что я все еще стою перед картиной, погруженный в созерцание, то метнул на меня свирепый взгляд. Потом он уселся за стол, но краем глаза все время наблюдал за мной. Я был так плохо одет, что он, должно быть, принял меня за вора. Потом он вдруг встал, взял другую картину Сезанна и поставил ее в витрину вместо первой. Минуту спустя убрал ее и поставил третью. Потом одну за другой принес еще три картины Сезанна. Уже начинало темнеть. Воллар зажег свет в витрине и поставил туда еще одну картину Сезанна. <...> Наконец, он вышел ко мне и, стоя в дверях, крикнул: “Да поймите вы, больше их у меня нет!”

Диего явился домой в половине третьего утра, у него начался жар, он бредил — так подействовали на него холод парижских улиц и потрясение от картин Сезанна.

Вернувшись ненадолго на родину, Диего Ривера становится свидетелем одного из важнейших событий современной истории — мексиканской революции 1910 года, родоначальницы многих народных революций. Именно этот год Фрида будет указывать как год своего рождения, хотя на самом деле она родилась тремя годами раньше. Революция ударила как молния и отбросила на обочину всех тех, кого не опалила своим огнем: сочувствующих, художников, интеллектуалов, по большей части выходцев из буржуазии. Ни Диего, ни его друг Васконселос не остаются равнодушными к революционной эпопее. Но они не могут принять в ней участие, и когда под властью Франсиско Мадеро в стране вновь воцаряется порядок, им кажется, что вокруг почти ничего не изменилось. Из-за своей принадлежности к привилегированной касте они не способны ощутить всю мощь катаклизма, который потряс мексиканское общество и эхо которого разнесется по всему миру. Падение старого диктатора Порфирио Диаса могло тогда показаться событием малозначительным, и понадобятся десять лет взросления в Париже, чтобы Диего понял, какую роль сыграла революция в его стране и какова его собственная роль в этой революции.

А Фриде не нужен столь долгий период созревания. Она принадлежит к поколению, которое появилось на свет вместе с революцией и вместе с ней росло. Новые идеи вошли в ее плоть и кровь. Еще и поэтому Диего будет казаться ей каким-то сказочным героем: ведь он все видел, он был на улицах Мехико, когда Сапата вел за собой крестьян, вооруженных мачете, он общался с русскими революционерами, встречался со Сталиным!

Париж, куда Диего возвращается зимой 1911 года, тоже революционный город, только там происходит не социальная революция, а величайший переворот, какой знала история искусства, когда одновременно закладываются основы модернизма в живописи, архитектуре, музыке, поэзии, литературе: эстетический анархизм дадаистов, предваряющий появление сюрреализма, и новые веяния в живописи, которые исходят от вызывающего, фантастического искусства Пабло Пикассо.

Первая встреча с живописью Сезанна, ставшая для Диего потрясением, вовлекает его в эти нескончаемые поиски нового. Вернувшись, он сразу становится сторонником эстетических теорий кубизма и, весь во власти нового увлечения, пишет в своей мастерской на улице Депар картину за картиной. Занимаясь живописью, Диего побеждает в себе демонов. Это жизненно необходимо: послереволюционная Мексика — хаос, в котором еще не нашлось места искусству. Для Диего кубизм — возможность самому совершить революцию. Классическая испанская живопись, которую он изучал в Академии Сан-Карлос и в Толедо, проникаясь влиянием Эль Греко, была сокрушена и низвергнута кубизмом с его изломами и дерзким отрицанием основ. Всякое движение вперед, говорит Диего, это революционное движение, “которое не щадит ничего”.

В 1914 году сбывается самое заветное желание Диего. Вместе с Фудзитой и Кавасимой он приходит в мастерскую Пабло Пикассо и знакомится с художником. С этой минуты Диего становится своим в маленьком и неугомонном кружке, чьей деятельностью отмечены годы, предшествовавшие первой мировой войне. На Монпарнасе его окружают художники, ищущие пути к новому искусству: Пикабиа, Хуан Грис, Брак, Модильяни. В жилах Риверы течет и еврейская кровь (его бабушка с отцовской стороны, Инес Акоста, была из португальских евреев), поэтому у него возникает особая общность с художниками и писателями-эмигрантами еврейского происхождения — Сутиным, Кислингом, Максом Жакобом, Ильей Эренбургом (который сделает Риверу прототипом своего героя Хулио Хуренито, принца богемы, хвастуна и враля). И, конечно же, ему близок Пабло Пикассо. А с Амедео Модильяни его будет связывать настоящая, хоть и эксцентричная, дружба, с братской взаимопомощью, совместными попойками и бурными ссорами. Какое-то время Амедео и его возлюбленная Жанна Эбютерн, впавшие в беспросветную нищету, даже жили в квартире Диего и Ангелины на улице Депар.

С началом войны перестала поступать стипендия от мексиканского правительства, и Диего, подобно Модильяни и многим другим художникам, для которых Париж военного времени превратился в западню, остается в своей нетопленой мастерской без всяких средств к существованию. В эти тревожные годы Диего, захваченный вихрем парижской богемной жизни, проявляет себя как “людоед”, как пожиратель женщин. Бурная и беспорядочная страсть свяжет его с Маревной Воробера-Стебельской, подругой Ангелины Беловой, тоже русского происхождения , хрупкой с виду блондинкой, наделенной огромной волей и огромным честолюбием. У них родится девочка по имени Марика, “дитя Перемирия”. На память об этой сумасбродной любви у Диего останутся два эскиза с натуры, запечатлевшие его монпарнасских друзей, и шрам на затылке: когда они расставались, Маревна ударила его ножом.

В то время он был способен подолгу не работать, его всецело занимают внешние события — любовные интрижки, забота о выживании. Эти сумбурные, мрачные годы оставят глубокий след в его сердце. Именно тогда он осознал, что поиск в искусстве — его главная потребность. Для Диего, как и для Модильяни, искусство не роскошь и не иллюстрация жизни. Искусство и есть сама его жизнь, и он приносит в жертву искусству жизнь других, стремление к счастью, все земные свершения.

В конце 1918 года, вскоре после Перемирия, Диего теряет сына: мальчик умирает от менингита и от лишений военного времени .

Эта душевная рана будет болеть до конца его дней. Несмотря на любовь Ангелины, несмотря на дружеское тепло, которым окружают этого добродушного великана, этого робкого людоеда все те, кого он очаровал, он понимает: парижский период в его жизни закончился, пора продолжить искания где-то еще.

Принять окончательное решение ему, по-видимому, помогла встреча с великим Эли Фором. Как подчеркивает Бертрам Вольфе, благодаря Эли Фору художник осознал, в чем для него заключается правда в искусстве, какая миссия ему предстоит. Художник, объясняет Эли Фор, не одинок. В его творчестве находит выражение некий язык, внятный для всех, и, чтобы достичь этой универсальности, ему нужна поддержка всего народа. Очевидно, Фор, аристократ духа и эстет, почувствовал в Диего Ривере глубинную мощь и гений, стихийную энергию дикаря, которую не смог укротить интеллектуальный опыт Монпарнаса, почти чудовищную силу, приводящую в ужас всех, кто с ней соприкасается.

Но Диего и сам уже знает то, о чем сказал ему Эли Фор: он не принадлежит культуре Западной Европы, и послевоенный Париж больше не может удержать его. И он бросает все. Он уезжает навсегда, одержимый желанием работать, стремлением вновь обрести себя, и совсем не думает об Ангелине, которую оставил в несчастье.

Он побывал в Италии, увидел фрески Микеланджело, картины Тинторетто, шедевры этрусского искусства, Пестум, Сицилию, вещи, “которые выворачивают вам нутро”. И понял, где место его живописи: не в прокуренных мастерских Монпарнаса, а на стенах домов, возведенных революцией, — там она будет доступна всему народу. 19 мая 1921 года он пишет своему другу Альфонсо Рейесу: “Это путешествие открывает новый этап в моей жизни. <...> Здесь не существует разницы между жизнью людей и произведениями искусства. Фрески не кончаются за дверьми церквей, они живут на улицах, в домах, и повсюду, куда бы ни упал взгляд, все знакомое, все народное. <...> Сталелитейные заводы, рудники, верфи гармонично сочетаются с храмами, колокольнями, дворцами. На Сицилии фронтоны — это портреты холмов, а деревенские дома построены простыми каменщиками с тем же чувством совершенной гармонии”.

Революция 1917 года в России, о которой рассказывали ему друзья, убедила его в том, что новые времена уже на пороге. И внезапно его охватывает лихорадочное возбуждение, жажда увидеть, как это свершится. Ему больше нечему учиться у Европы священных камней, Европы, опустошенной безумной войной, которая сгубила его сына. Все, к чему он стремится, — там, за океаном, в еще неведомой, зовущей его Мексике. После падения Венустиано Каррансы, который использовал мексиканскую революцию к выгоде крупных землевладельцев, и после прихода к власти Альваро Обрегона, человека из народа, Диего может вернуться на родину.

В 1921 году, когда Диего Ривера вновь ступил на землю Мексики, Фриде Кало исполнилось четырнадцать лет, но на вид ей было не больше двенадцати. Легенду, связанную с именем Диего, она узнает из газет, из разговоров одноклассников по Подготовительной школе. Точнее, это даже не легенда, а репутация распутника и анархиста. Диего Ривера обольстил и ужаснул людей по ту сторону моря, надменных французов, которые некогда пытались покорить Мексику, но были разбиты народной армией Бенито Хуареса под Пуэблой 5 мая 1867 года. Художник зачаровал их своим искусством, ошеломил своим неуемным красноречием. Он — герой дня. К тому же правительство Альваро Обрегона поручило дела культуры его другу Хосе Васконселосу, тоже недавно вернувшемуся из Европы.

Несколько лет назад, в 1910 году, при Порфирио Диасе, два художника уже пытались создать нечто новое: Доктор Атль и Мануэль Ороско хотели расписать фресками амфитеатр Национальной подготовительной школы — но старый диктатор не очень-то жаловал народное искусство.

Вернувшись к этой идее, Васконселос не хочет поручать работу художникам, которых считает слишком приверженными классике, и обращается к иконоборцу, “людоеду” Ривере. Его горячность, его необузданные инстинкты, его колоссальная работоспособность — все это уже располагает к нему. И он становится центром формирующегося движения муралистов, подобно тому как Пикассо был центром кубистской революции. В этой борьбе за пространство, доступное народу, вокруг него группируются видные мексиканские мастера: Херардо Мурильо, Хорхе Энсисо, Сикейрос, Жан Шарло (француз по происхождению), Фермин Ревуэльтас, Монтенегро, Хавьер Герреро, Карлос Мерида из Гватемалы, Руфино Тамайо. Диего первым понял смысл той революции в живописи, которая должна была последовать за революцией политической, призвана была прославить ее героизм. Во время поездки в Чьяпас и Юкатан на празднование столетия независимости Мексики и Первый международный студенческий конгресс он открыл для себя необычайную мощь искусства майя. Глядя на фрески Храма ягуаров в Чичен-Ица, он понял, что должен запечатлеть на стенах современных зданий религию освобождения Человека.

По возвращении в Мехико он становится и руководителем, и главным исполнителем гигантского проекта, задуманного Васконселосом: роспись Подготовительной школы он целиком берет на себя, поручая своим помощникам только готовить фон, смешивать краски, разбавлять их растительной смолой и закреплять соком опунции.

За работой это поистине гигант, физической силой и твердостью воли он превосходит всех остальных, потому и справляется с непомерной задачей. Если из Европы Диего приехал со скверной репутацией распутника и “дикаря”, то здесь, на лесах в Подготовительной школе или в мастерской коллежа Сан-Ильдефонсо, рождается легенда о гениальном Ривере, легенда, которая кружит голову хрупкой юной девушке с решительным взглядом по имени Фрида Кало.

 

Фрида — “настоящий демон”

 

Когда Диего встречает Фриду впервые — если не считать ее ребяческой выходки в амфитеатре Подготовительной школы, — его поражает контраст между хрупкостью тела и тревожной красотой лица и еще этот напряженный, вопрошающий взгляд блестящих темных глаз, по-детски искренний и потому обезоруживающий.

Фрида не похожа ни на одну из женщин, которых он знал до сих пор. Ни на Ангелину с ее бледным, озаренным внутренним светом лицом славянки, ни на импульсивную Маревну, ни на чувственную, необузданную Лупе Марин. Она не принадлежит далекой Европе, не вышла из обедневшей гвадалахарской аристократии, среди которой прошла молодость Лупе Марин, и в ней не чувствуется той холодной решимости, что читается на ангельском личике Тины Модотти. Это девушка из космической расы Васконселоса, и чем-то она похожа на самого Диего: в ней причудливо сочетаются беззаботная веселость индейцев и печаль метисов, и ко всему примешиваются иудейские беспокойность и чувственность, которые она унаследовала от отца. Все это сразу бросается ему в глаза и притягивает его, равно как и юный возраст Фриды.

Но когда он, как положено жениху, начинает каждую неделю посещать дом Кало в Койоакане и пытается лучше узнать Фриду, то выясняет, что под этим хрупким обликом скрывается человек, переживший страшное испытание. Фрида не любит говорить о прошлом, она держит все в себе. Как многие мексиканки ее круга, она очень сдержанна в выражении чувств и обладает своеобразным едким юмором, присущим также и Диего, — лучше уж ругательство или непристойная шутка, чем жалобы на жизнь. Она занимается живописью, и то, что открывается Диего в ее работах, поражает и покоряет его. Все разочарования Фриды, все ее драмы, огромное страдание, вошедшее в ее жизнь, — все это показано на картинах, выражено с таким невозмутимым бесстыдством и такой внутренней независимостью, какие редко встречаются на свете.

У этой влюбленной барышни с непринужденными манерами за ее недолгий век накопился тяжелейший жизненный опыт. Родившись в 1907 году в бедной семье, она рано поняла, что ей не стоит питать больших надежд. Ее отцу Гильермо Кало живется нелегко. При Порфирио Диасе он был официальным фотографом, а после революции остался без сбережений, без будущего и теперь еле сводит концы с концами — держит фотостудию в центре Мехико и снимает на фоне пыльной драпировки первопричастниц и новобрачных. О пропитании семьи заботится мать Фриды Матильда Кальдерон: продает мебель и другие вещи, сдает комнаты холостякам, экономит буквально на всем. Вероятно, Фрида была не очень близка с матерью. Родителями Матильды были дочь испанского генерала по имени Исабель и фотограф индейского происхождения из Мичоакана Антонио Кальдерон. Эта женщина, благочестивая до ханжества, тихая, но с жестким характером, вынуждена играть незавидную роль при Гильермо, артистичном, ранимом, далеком от реальности. В юности она была такой живой, такой привлекательной, а теперь, ради семьи, стала суровой и властной. “Mi jefe” (“мой начальник”), — говорит о ней Фрида. Как и Диего, Фрида в раннем детстве была обделена материнской любовью: после рождения дочери Кристины (на год младше Фриды) изнуренная частыми родами Матильда Кальдерон впадает в депрессию и не может заботиться о двух своих малютках. Фриду, как в свое время Диего, воспитывала няня-индеанка. Впоследствии Диего напишет символический портрет этой женщины, представив ее в виде индейской богини в маске, из сосцов которой течет волшебное молоко. Однако не подлежит сомнению: именно от Матильды Кальдерон Фрида унаследовала то, что выделяет ее среди подружек, — энергию, сияющий взгляд и почти религиозную преданность идеалу революции.

А мечтательный и ранимый отец станет прообразом мужчины-ребенка, которого Фрида будет искать себе всю жизнь. У него бывают “приступы головокружения”, как осторожно называет их Фрида. На самом деле он болен эпилепсией, и дочь с ранних лет знает, что нужно делать, если у него случится припадок на улице. Она укладывает его навзничь, расстегивает на нем одежду и держит в руках его фотоаппарат, чтобы какой-нибудь вор не воспользовался удобным случаем! Фрида — самая любимая из шести дочерей Гильермо, и она обожает отца, несмотря на его слабость или, быть может, из-за его уязвимости. После его смерти в 1952 году она напишет портрет, строгий, в стиле фотографий, какие делал он сам: застывшая поза, праздничный костюм, блеклые беспокойные глаза, усы, такие черные и густые, что кажутся наклеенными; желтоватый фон, напоминающий о выцветших драпировках в студии на улице Мадеро, украшен необычным узором из яйцеклеток и сперматозоидов — так Фрида изображает мгновение своего зачатия. Подпись под картиной полна любви: “Я написала портрет моего отца, Вильгельма Кало, германо-венгерского происхождения, художника и фотографа по профессии, человека благородного, умного, доброго и смелого, потому что он шестьдесят лет страдал эпилепсией, но никогда не прекращал работать и боролся против Гитлера. Обожаю его. Фрида Кало, его дочь”.

Фриде очень рано пришлось узнать, что такое страдание. В 1913 году, в шесть лет, она заболела полиомиелитом, и левая нога осталась частично парализованной. Увечная нога на всю жизнь станет для нее источником мучений и причиной комплексов. Всю жизнь Фрида будет стыдиться этой слишком худой ноги, напоминавшей ей рисунки Посады или ацтекского бога войны Уицилопочтли, которого изображают с иссохшей ногой. На автопортретах она чаще всего старается скрыть свое увечье, а на единственной картине, где она изображена обнаженной (Диего написал ее в 1930 году), она сидит в кресле, в застенчиво-неловкой позе, поджав под себя больную ногу.

На семейной фотографии, сделанной вскоре после выздоровления Фриды, уже чувствуется одиночество, в которое ввергло ее страдание. Маленькая девочка с серьезным лицом стоит под балконом дома в Койоакане, чуть в стороне от остальных, нижняя часть ее тела наполовину скрыта кустами. Она поняла, что никогда не станет такой, как другие; соседские девочки и мальчики с неосознанной детской жестокостью дразнят ее; как вспоминает Аврора Рейес, когда Фрида в своих высоких ботинках — она будет носить такие всю жизнь — каталась на велосипеде, ей кричали: “Frida, pata de palo!” (“Фрида-деревянная нога!”). Подрастающая Фрида остро ощущает свое одиночество. Ее единственный друг — сестра Матита — вскоре навсегда покинет родительский дом. Семилетняя Фрида помогает сестре бежать, но потом ее охватывает чувство вины, и в молодые годы она будет долго и упорно искать Матиту, чтобы вернуть беглянку домой. Матиту простят лишь много лет спустя, когда ей исполнится двадцать семь, а Фриде — двадцать.

В формировании личности Фриды важную роль сыграло мучительное сознание того, что она не похожа на других. В те годы она еще не помышляет о живописи. Но она живет в мире фантазии и грез, скрашивает одиночество, воображая, будто видит в оконном стекле другую Фриду, своего двойника, свою сестру. “На запотевшем стекле я пальцем рисовала дверь, — пишет она в дневнике, — и через эту воображаемую дверь, полная радостного нетерпения, ускользала из комнаты. Я направлялась к молочной лавке Пинсона. Пройдя сквозь букву “О” на вывеске, я спускалась к центру земли, где меня всегда поджидала “воображаемая подруга”. Я уже не помню ее лица, не помню, какого цвета у нее были волосы. Но помню, что она была веселая, много смеялась. Негромким смехом. Она была ловкая, танцевала так, словно ничего не весила. А я танцевала с ней и рассказывала ей все мои секреты...”

Фрида так и не расстанется со своим двойником. На картине 1939 года, названной “Две Фриды”, изображены две девушки, словно сиамские близнецы они сидят, взявшись за руки, видны их сердца, соединенные общей артерией. Одиночество и боль превратили детскую мечту в навязчивый призрак, наделили почти мифической силой другое “я”, зеркальное отражение, в которое она всматривается снова и снова.

Судьба Фриды удивительна тем, что все в этой судьбе абсолютно непредсказуемо. В отличие от Диего Риверы она вовсе не собиралась становиться художницей. Конечно, отец воспитал в ней любовь к искусству, и еще в коллеже она испытывает жгучий интерес к молодым, жаждущим признания художникам новой Мексики. В Подготовительной школе она примыкает к шумливой, словоохотливой компании студентов, которые в знак принадлежности к группе носят фуражку и называют себя “Качучас”. Группа, сделавшая своим кумиром революционера Хосе Васконселоса, занимается преимущественно литературой: среди ее участников Мигель Лира, которого Фрида за пристрастие к китайской поэзии прозвала Чунг Ли, музыкант Анхело Салас, писатель Октавио Бустаманте. А еще — Алехандро Гомес Ариас, студент юридического факультета и журналист, лидер и вдохновитель “Качучас”; Фрида в него влюбляется. Они встречаются у дверей юридического факультета, вместе бывают на вечеринках, на балах, она пишет ему письма, полные многозначительных намеков, в шутливо-страстном тоне, называет его своим novio, женихом, а себя — его женой или даже его escuinclе — бездомной собачкой. Она играет в любовь и, очевидно, незаметно для себя втягивается в эту игру. Нравы в мексиканском обществе двадцатых годов довольно-таки строгие — Долорес Ольмедо пишет в статье, посвященной выставке Фриды Кало в Париже, что в 1922 году “лишь немногие женщины могли поступить в университет” и что “Фрида была в числе тридцати пяти женщин, которым впервые позволили учиться наравне с двумя тысячами студентов-мужчин”. Пылкий, необузданный темперамент девушки вырывается за рамки этой условной школьной любви. Фрида мечтает куда-нибудь уехать, стать свободной. 1 января 1925 года она пишет Алехандро письмо, в котором предлагает вместе отправиться в Соединенные Штаты: “Тебе не кажется, что мы должны что-нибудь сделать с нашей жизнью? Если мы всю жизнь проведем в Мексике, то так и останемся ничтожествами, и вообще, по-моему, нет ничего прекраснее путешествий, я прихожу в ярость от мысли, что мне не хватает воли сделать то, о чем я тебе говорю. Ты мне ответишь, что одной воли тут мало, нужны еще и деньги, но можно год поработать и скопить нужную сумму, и тогда проблем не будет. Впрочем, откровенно говоря, я мало что в этом смыслю, ты должен мне рассказать, в чем там преимущества и в чем сложности и правда ли, что гринго такие противные. Видишь ли, все то, что я написала от звездочки и до сих пор, — не более чем воздушные замки, и лучше было бы развеять мои иллюзии прямо сейчас...”

Но Фрида не похожа на свою сестру Матиту, она не настолько решительна и не настолько самостоятельна, чтобы бросить родителей и ринуться навстречу приключениям, а Алехандро Гомес Ариас отнюдь не искатель приключений. Его отношение к порывистой и сентиментальной школьнице — сдержанно-покровительственное. Он играет при ней роль старшего брата, которого у Фриды никогда не было: участвует в ее затеях, но может и проявить строгость, если сочтет нужным. Фрида для него — маленькая девочка, mi nina de la Preparatoria ; а иногда и lagrimilla — плакса. В ней странным образом соединяются чувственность и идеализм, эротические фантазии и мистические порывы. В то время она еще далека от революционных убеждений. 16 января 1924 года она взволнованно пишет Алехандро: “Больше всего я молилась за мою сестру Мати. Священник ее знает и обещает много молиться за нее. А еще я просила Господа и Пресвятую Деву, чтобы у тебя все было хорошо и чтобы ты всегда меня любил, и за твою маму и сестренку я тоже молилась”. Религиозные чувства, в которых мать воспитала Фриду, у нее еще очень сильны. Склонность к мистической экзальтации сохранится у Фриды на всю жизнь. Только место святых займут революционеры — Карл Маркс, Ленин, Сапата, Мао и Сталин.

Вскоре ужасное происшествие изменит всю жизнь Фриды, навсегда замкнет ее в тесном мире одиночества и неизбывной боли, где единственным исходом станет искусство.

17 сентября 1925 года (ей тогда еще не исполнилось восемнадцати) Фрида вместе с Алехандро садится в автобус — эти автобусы пустили совсем недавно, и горожанам они нравятся, потому что ходят гораздо быстрее трамваев. На перекрестке у рынка Сан-Хуан в автобус врезается трамвай.

Позднее Фрида расскажет:

Это случилось сразу после того, как мы сели в автобус. Вначале мы ехали в другом, но я заметила, что потеряла зонтик, и мы вышли, чтобы его найти; вот так я и оказалась в автобусе, который разорвал меня в клочья. Столкновение произошло на углу, перед рынком Сан-Хуан. Трамвай ехал медленно, но водитель нашего автобуса был молод и нетерпелив. Трамвай повернул — и наш автобус оказался зажатым между ним и стеной.

Я тогда была неглупа для своих лет, но, хотя и пользовалась определенной свободой, не имела никакого житейского опыта. Наверно, поэтому я не сразу поняла, что со мной произошло, какие травмы я получила. Первое, о чем я подумала, это хорошенькая пестрая безделушка, которую в тот день купила и везла с собой. Я попыталась ее найти, думая, что авария несерьезная.

Неправда, будто люди в первую минуту осознают, что с ними произошло, неправда, будто они плачут. Я не плакала. От толчка нас всех бросило вперед, и обломок одной из ступенек автобуса пронзил меня, как шпага пронзает быка. Какой-то прохожий, видя, что я истекаю кровью, взял меня на руки и положил на бильярдный стол, а там уж обо мне позаботился Красный Крест.

Вот так я потеряла невинность. У меня была повреждена почка, я не могла мочиться, но хуже всего было с позвоночником. Казалось, никто особенно не беспокоится. Рентгена мне не делали. Я кое-как села и попросила известить моих родных. Матильда узнала о том, что случилось, из газет, она первая пришла ко мне и потом три месяца сутками не отходила от меня. Моя мать месяц была в шоке, она так и не навестила меня. Когда обо мне сказали сестре Адриане, она упала в обморок. А отец от расстройства заболел, и я увидела его только три недели спустя.

Последствия аварии чудовищны, большинство врачей, осматривающих Фриду, удивляются, как она осталась жива: тройной перелом позвоночника в поясничной области, перелом шейки бедра и нескольких ребер, левая нога сломана в одиннадцати местах, правая ступня раздроблена, вывих левого плеча, тройной перелом таза. Обломок стальной ступеньки автобуса врезался в левый бок и вышел через влагалище.

Но сопротивляемость и жизненная сила Фриды беспримерны. Она выжила в аварии, сумела пережить и отчаяние, которое наступило потом. Страдания, выпавшие на ее долю, почти невозможно выдержать.

“Ты не представляешь, как мне больно, — пишет она Алехандро месяц спустя, — каждый раз, когда меня поворачивают в кровати, я проливаю потоки слез, впрочем, как говорится, собачьему визгу и женским слезам верить нельзя”.

Ирония и черный юмор помогают Фриде найти в себе сверхчеловеческие силы, чтобы преодолеть отчаяние и боль. Она пишет, читает, без конца перебрасывается шутками с Матильдой. Она постигает смысл мексиканского слова aguantar — терпеть. 5 декабря 1925 года: “Одно хорошо: я начинаю привыкать к страданию”.

Из больницы Красного Креста Фриду привозят в родительский дом в Койоакане. Она прикована к постели. И принимает решение: она займется живописью. Матери Фрида говорит: “Я осталась жива, и вдобавок мне есть ради чего жить. Ради живописи”. Мать устраивает над ее кроватью нечто вроде балдахина и прикрепляет там зеркало, чтобы девушка могла видеть и рисовать себя. Эта кровать и это зеркало пройдут через все ее творчество: снова, как в детстве, она нашла путь к другой Фриде, которая весела и грациозна, вечно танцует и которой можно доверить все свои секреты.

В жизни девушки, прежде такой озорной и такой своенравной, мечтавшей “отправиться в плавание или в далекое путешествие”, отныне есть место только живописи, мрачным шуткам и одиночеству. Одиночеству тем более глубокому, что Алехандро, ее жених, уехал учиться в Германию, откуда письма идут месяцами. Отъезд Алехандро — отнюдь не случайность: родители не одобряют его дружбы с такой распущенной, дерзкой особой, которая к тому же навсегда останется калекой.

Теперь Фрида может в полной мере оценить всю серьезность случившегося: врачи сказали, что она никогда не сможет стать матерью. В 1926 году она сочиняет извещение, полное насмешливой горечи:

ЛЕОНАРДО

родился в больнице Красного Креста

в году 1925 от рождества Христова, крещен

в следующем году в городе Койоакане

его матерью была Фрида Кало

а крестными — Исабель Кампос и Алехандро Гомес.

Теперь ей придется одной сражаться с кошмаром, который стал ее судьбой. Временами она поддается отчаянию. 30 марта 1927 года она пишет Алисии Гомес Ариас (сестре Алехандро):

Пожалуйста, не обижайтесь, что я не приглашаю вас: я не уверена, что Алехандро одобрил бы это, и потом, вы представить себе не можете, как ужасен этот дом и как мне было бы стыдно, если бы вы пришли сюда, хотя, уверяю вас, мне очень хотелось бы вас видеть...” 6 апреля: “Если так будет продолжаться, то лучше бы меня убрали с этой планеты...” 25 апреля, в письме Алехандро: “Вчера мне было так плохо, так грустно, ты не можешь себе представить, до какого отчаяния может довести человека такая болезнь, я чувствую омерзительную дурноту и не знаю, чем это объяснить, а иногда — жуткую боль, которая ни от чего не проходит. <...> Да, это я, именно я и никто другой, это я мучаюсь, впадаю в отчаяние и все такое. Не могу много писать, потому что очень трудно наклоняться, не могу ходить, потому что ужасно болит нога, от чтения быстро устаю — впрочем, и читать особенно нечего, — остается только плакать, да и на это иногда нет сил... Ты не представляешь, как угнетает меня это сидение в четырех стенах. Вот и все! Больше о моем отчаянии сказать нечего...

После роковой аварии Фрида перенесла самые ужасные физические страдания, какие могут выпасть человеку. Но главное испытание у нее впереди. Ей предстоит вновь научиться владеть телом, вновь обрести свободу, и в это она вкладывает всю свою необычайную жизненную силу.

Началом этой битвы становится возвращение в родительский дом в Койоакане. Она заставляет себя выходить на улицу, посещать друзей по Подготовительной школе. Через три месяца после выписки из больницы она садится в автобус и едет в центр Мехико.

Теперь живопись — это главное для нее, смысл ее жизни. Жанр автопортрета она начала осваивать еще в 1923 году, и первая ее настоящая картина — собственный портрет в стиле Боттичелли, который она дарит Алехандро, надеясь удержать его. На этом романтическом портрете, несколько застывшем, как у прерафаэлитов или у мексиканского художника Сатурнино Эррана, она предстает во всей своей хрупкости: темный лиловатый фон подчеркивает страдальческую бледность лица. Единственное, в чем проявляется индивидуальность автора, — пытливый, искрящийся умом взгляд черных глаз из-под густых бровей и саркастический девиз внизу картины (Алехандро вновь собирается за океан):

Heute ist Immer Noch
(День еще не кончился)

Несколько месяцев тяжелейших страданий стоили долгих лет житейского опыта. Фрида в свои девятнадцать — зрелая, уверенная в себе женщина. Она эксцентрична, напориста, у нее выработались убеждения. Она обожает отца, такого кроткого, такого артистичного, и сестру Матильду, которой хватило смелости убежать из дому. Она ненавидит буржуазные условности, непомерную набожность матери и сестру Кристину, к которой испытывает болезненную ревность.

Разлука с Алехандро тоже обходится ей дорого, усугубляет одиночество и отчаяние. Но она не из тех девушек, которыми можно пренебрегать. Она уже поняла, что ей не будет исцеления от одиночества. 17 сентября 1927 года она пишет Алехандро: “Когда ты вернешься, я не смогу дать тебе ничего такого, чего бы тебе хотелось. Раньше я была ребячливой и кокетливой, теперь буду ребячливой и ни на что не годной, а это гораздо хуже... Вся моя жизнь в тебе, но насладиться этой жизнью я не смогу никогда”.

Любовь кажется недостижимой, но Фрида не может смириться с поражением, с уделом калеки. Она изменилась, похудела, глаза под черными дугами бровей горят еще ярче, губы плотно и сурово сжаты: такой предстает она на фотографии, сделанной отцом в феврале 1926 года. Она стоит в окружении сестер и двоюродных братьев, одетая мальчиком, опираясь на трость, которая явно не просто служит дополнением к костюму.

Она решила жить дальше. Наперекор рецидивам болезни, затворничеству, корсетам и костылям она борется с неотступным, давящим одиночеством. Ей двадцать лет, в ее искалеченном теле бурлит молодая, нетерпеливая жажда жизни. Из газет она узнает о необычайных событиях во внешнем мире, о борьбе за власть между Обрегоном и Кальесом, о североамериканской угрозе, потом об убийстве Обрегона, гибели Франсиско Вильи, о выступлениях студентов. С особым вниманием она читает заметки, посвященные русской революции и народным волнениям в Шанхае.

Студентов из группы “Качучас” мало занимала политика, и Фрида до своего несчастья была равнодушна к революционным идеям. Когда Алехандро уехал в Германию, она подшучивала над ним: “Поменьше флиртуй с девушками там, на курорте... особенно во Франции и в Италии и, разумеется, в России, где много юных коммунисток...” (2 августа 1927 года).

Помимо живописи и сочинения писем друзьям, выздоравливающая Фрида увлекается чтением. Она читает романы Хуана Габриэля Боркмана, стихи Элиаса Нандино или статьи Александра Керенского о революции в России. Бывший глава Временного правительства, отстраненный Лениным от власти, только что прибыл в Соединенные Штаты, и его свидетельство о реальной русской революции весьма расходится с коммунистическими идеалами. Тем не менее в январе 1928 года, под влиянием Хермана дель Кампо, бывшего студента Подготовительной школы, Фрида присоединяется к небольшой группе интеллектуалов, симпатизирующих коммунистам. Среди них — кубинский эмигрант Хулио Антонио Мелья и мексиканский художник Хавьер Герреро — официальный любовник итальянки Тины Модотти. Тина полна революционной энергии, молода и обладает романтической красотой, которая зачаровывает Фриду. Она была вынуждена переезжать из страны в страну, пока не нашла приют в Мехико. После революции в Мексике обосновались политические эмигранты из разных стран, она стала “родным домом для всех латиноамериканцев”, как замечает историк Даниэль Косио Вильегас.

Тину Модотти и Хулио Антонио Мелью революция притягивает, словно магнит. После убийства Обрегона в ресторане “Ла Бомбилья” в Сан-Анхеле (недалеко от дома Кало), после захвата власти генералом Кальесом и убийства Вильи начинаются беспорядки, умы возбуждены. Понятно, что Фриду привлекают столь яркие личности, особенно Тина Модотти — молодая, красивая, талантливая и всецело посвятившая себя революции. Не говоря уж о том, что к ней часто заходит Диего Ривера.

Дерзкая девчонка превратилась в молодую женщину с горящим, полным решимости взглядом, с печатью пережитого страдания на лице. Своеобразие почти азиатского лица, подчеркнутое иссиня-черными, разделенными на пробор волосами и строгой одеждой, заставляет сердце Диего биться чаще. И все-таки она входит в его жизнь прежде всего через живопись.

Диего поместил ее в самом центре фрески на четвертом этаже Министерства просвещения, сделанной по заказу Васконселоса: одетая в красное, бок о бок с Тиной Модотти и Хулио Мельей, она раздает рабочим ружья и штыки. Но между Фридой и Диего уже начались стычки, которые будут продолжаться всю их совместную жизнь . Диего поддразнивает Фриду, утверждает, что у нее собачья морда; а Фрида, не растерявшись, отвечает: “А у тебя морда как у жабы”.

Это начало их любви.

(Продолжение — в бумажной версии)





Версия для печати