Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2000, 5

Вайзер Давидек

Роман. Перевод с польского Вадима Климовского


Павел Хюлле

Вайзер Давидек

Роман

Перевод с польского ВАДИМА КЛИМОВСКОГО

Юлиушу посвящается

Как же так случилось, как произошло, что мы стояли втроем в кабинете директора школы, и уши у нас под завязку набиты были зловещими словами протокол, допрос, присяга, как могло случиться, что мы запросто, безо всяких превратились вдруг впервые из нормальных учеников и детей в обвиняемых, каким чудом навязали нам эту взрослость — до сих пор не знаю. Может, какая-то подготовка была проведена заранее, однако нам об этом не было известно. Единственное, что я тогда чувствовал, это боль в левой ноге, так как нам было приказано стоять все время, и при этом — бесконечно повторяющиеся вопросы, коварные усмешки, угрозы вперемежку с умильными просьбами “объяснить все еще раз, по порядку и без всяких выдумок”.

Мужчина в форме вытирал со лба пот, тупо смотрел на нас взглядом загнанного зверя и то и дело грозил пальцем, бормоча под нос невнятные проклятия. Директор, расслабив узел галстука, барабанил пальцами по черной поверхности стола, а учитель естествознания М-ский входил каждую минуту, справляясь о ходе следствия. Мы смотрели, как лучи сентябрьского солнца, пробиваясь сквозь зашторенные окна, освещают пыльный ковер некогда бордового цвета, и нам было жаль прошедшего лета. А они всё спрашивали, без устали, по сто раз одно и то же, не в силах понять простейших вещей, ну словно это они были детьми. “Они запутывают следствие, за это положена статья уголовного кодекса!” — кричал мужчина в форме, а директор поддакивал, хватаясь ежеминутно за галстук: “Что мне с вами делать, ребята, что мне с вами делать”, — и теребил, расслабляя все больше, огромный треугольный узел, который издали можно было принять за бант якобинца. Только М-ский сохранял относительное спокойствие и уверенность, нашептывал на ухо тому, в форме, какую-то информацию, после чего оба поглядывали на нашу тройку с еще большим интересом, обычно предваряющим новую серию вопросов. “Каждый из вас говорит что-то свое, — кричал директор. — И всегда разное, как же так, почему вы не можете остановиться на одной версии?” А тот, что в форме, ему в тон: “Слишком важное дело для шуток, шутки кончились вчера, а сейчас пожалуйте всю голую правду на стол!”

Мы и в самом деле не знали, как выглядит голая правда, но ведь ни один из нас не врал, мы говорили только то, что они хотели услышать, и если М-ский спрашивал о снарядах, мы поддакивали: да, снаряды, — когда же человек в форме добавлял склад ржавых боеприпасов, никто из нас не возражал: да, где-то такой склад, наверное, был, а может, и сейчас есть, только неизвестно где, отчего у спрашивающего лицо шло красными пятнами и он закуривал новую сигарету. Наверное, это был какой-то неосознанный способ защиты, о который они разбивались не хуже мыльного пузыря; если бы, например, они спросили у нас, присутствовали ли мы при взрывах Вайзера, каждый подтвердил бы с готовностью: да, — однако никто не смог бы уточнить, в какую пору дня, и вдобавок один из нас промямлил бы сразу, что, собственно, Вайзер делал все это в одиночку, иногда приглашая только Эльку. Мы прекрасно чувствовали, что на вопросы, которые нам задают, нет правдивых ответов, и даже если бы спустя какое-то время оказалось, что все же есть, то и в этом случае все, что произошло в тот августовский день, останется для них абсолютно необъяснимым и непонятным. Вроде как для нас уравнения с двумя неизвестными.

Шимек и Петр стояли по бокам, а я в середке, со своей ноющей и опухшей от долгой неподвижности ногой. Они могли спасаться, уводя взгляды влево или вправо, я же оставался прямо перед глазами директора и оправленным в темную раму белым орлом над его головой. Моментами мне казалось, что орел шевелит одним из крыльев, собираясь вылететь во двор, и ждал, что все мы услышим звон разбитого стекла и птица упорхнет, но ничего такого не произошло. Вместо ожидаемого полета все гуще сыпались вопросы, угрозы и просьбы, а мы все стояли, ни в чем не виноватые и напуганные: чем все это кончится, ибо все ведь должно иметь свой конец, так же как и лето, последние отголоски которого долетали до наших ушей через приоткрытое окно кабинета.

— Не может человек исчезнуть без следа! — кричал тот, что в форме. — А ты, Королевский, — обратился он к Шимеку, — утверждаешь, что Вайзер и ваша подружка (он никак не мог запомнить, как звали Эльку) вышли в тот день вместе из дому, направились в сторону Буковой горки и что ты их больше не видел, хотя вас видели втроем на железнодорожной насыпи вскоре после полудня.

— А кто видел? — робко спросил Шимек, переступая с ноги на ногу.

— Ты мне тут вопросов не задавай, твое дело отвечать! — Мужчина в форме грозно сверкнул глазами. — Дождетесь, это для всех для вас плохо кончится!

Шимек проглотил слюну, и его оттопыренные уши вспыхнули:

—Так ведь нас видели за два дня до того.

Директор нервно перелистал бумаги, где были записаны наши показания.

— Неправда! Ты опять бессовестно врешь, твои друзья сказали ясно, что вы шли втроем по старой железнодорожной насыпи в сторону Брентова, или, может — теперь он обратился к нам, — это не ваши слова, а?

Петр кивнул в знак согласия.

— Да, пан директор, но мы вовсе не говорили, что это было в тот последний день, это правда было на два дня раньше.

Директор распустил узел галстука, так что тот уже вовсе стал похож не на нормальный галстук, а скорее на шарфик, узкий и пестрый, повязанный под воротничком. Мужчина в форме зыркнул в показания и состроил гримасу, но на этот раз удержался от крика, чтобы следующим вопросом заехать совсем с другого боку, коварно и внезапно. Может быть, он хотел знать, откуда Вайзер брал взрывчатку для своих взрывов, а может, его интересовала совсем уж ерунда, например, в каком платье была Элька, когда мы видели ее в последний раз, или не грозился ли Вайзер перед исчезновением, что сотворит нечто необыкновенное, что еще что-то покажет. Все это неизбежно вертелось вокруг тех двоих, но мы отлично понимали, что допрашивающие никогда не нащупают правду, потому что след, по которому они шли, с самого начала был ложным.

Не знаю, сколько прошло времени до того момента, когда М-ский предложил новый способ ведения следствия, однако еще до того я подумал, что Вайзер и Элька конечно же, каким-то лишь им известным образом слышат сейчас нас, стоящих в кабинете директора и дающих показания под диктовку грозного человека в форме. И, наверно, Вайзер прищелкивает языком с одобрением, когда слышит, как эти трое мучаются с нами, а Элька громко смеется, обнажая белые беличьи зубы. Петр и Шимек наверняка подумали то же самое, ни один из них даже не пикнул, когда М-ский приказал нам выйти в канцелярию и ожидать там индивидуального вызова. Это и был его новый замысел — допрашивать нас по одному, — от которого они ждали большего успеха.

В канцелярии нам наконец разрешили поесть, это было главное, к тому же минута отдыха от взглядов М-ского и криков человека в форме была прекрасна и неожиданна, и мы восприняли ее как явный знак провидения, что худшее уже позади. Та троица в кабинете дала нам немного времени, чтобы мы осмыслили безнадежность нашего положения и сделали соответствующие выводы, но нам не нужно было даже советоваться насчет дальнейших показаний. Мы знали, что каждый будет говорить как чувствует, только это давало нам наибольшие шансы выпутаться. Первым пошел Шимек, исчез в пасти кабинета покорно и тихо, и мы остались с Петром одни, впрочем, ненадолго. Через минуту прислали сторожа — следить за нами. С той минуты мы сидели в молчании, наполненном тиканьем стенных часов, прерывающимся только, когда они отбивали полный час.

Как же все-таки случилось, что мы подружились с Вайзером?

Раньше мы видели его часто, он ходил в ту же школу, что и мы, бегал в том же дворе и покупал в том же магазине Цирсона бутылки с лимонадом, которые взрослые называли почему-то пузырями. Однако он никогда не участвовал в наших играх, стоял в сторонке и явно не испытывал желания быть одним из нас. Когда мы играли в футбол на лугу у прусских казарм, он довольствовался молчаливым созерцанием, а когда встречали его на пляже в Елиткове, он говорил, что не умеет плавать, и быстро, словно стыдился этого, исчезал в толпе пляжников. Встречи эти были беглыми и бессодержательными, что соответствовало его облику: небольшого роста, очень худой и слегка сутулый, причем кожа у него была болезненно белая, и единственным достойным внимания контрастом к ней были неестественно огромные, широко открытые и очень темные глаза. Наверное, поэтому он выглядел так, словно постоянно чего-то боялся, словно ждал кого-то или чего-то, что принесет ему дурную весть. Он жил со своим дедом в одиннадцатой квартире, на дверях которой виднелась желтая табличка с надписью “А. Вайзер. Портной.” И это было в общем-то все, что мы могли о нем сказать, когда наступило то лето, возвещенное майскими хрущами и теплым ветром с юга. Так как же случилось, что мы сошлись с Вайзером?

Если все имеет свое начало, то в этом случае все началось с праздника Тела Господня, который тогда был позже обычного. В пыли и зное июньского утра мы шагали в процессии, отделенные от ксендза Дудака группой министрантов и новопричащенных третьеклашек, распевая вместе со всеми “Славься, Иисусе, Сын Девы Марии, Ты ж есть Бог истинный...” и следя с нескрываемым благоговением за движением кадильницы. Потому что самой главной являлась кадильница, а не облатка и не святые образа Божьей Матери и Бога, Сына Человеческого, не деревянные фигуры, которые несли члены Братства Розария на специальных носилках, не знамена и ленты в руках, облаченных в белые перчатки, но именно кадильница, качающаяся вправо и влево, вверх и вниз, дымящая серым облаком, кадильница из золоченой жести на толстой цепи того же цвета, и аромат ладана, раздражающий ноздри, но одновременно удивительно мягкий и приторный. В неподвижном воздухе клубы дыма удерживались, долго не меняя формы, и мы ускоряли шаг, наступая на пятки впереди идущим, чтобы схватить серые облачка, прежде чем они расплывутся в ничто.

Тогда-то мы и увидели Вайзера в роли для него не характерной, в роли, которую он сам выбрал и затем навязал всем нам, о чем, ясное дело, мы не могли знать. Здесь же, перед алтарем, который из года в год воздвигали рядом с нашим домом, ксендз Дудак усиленно замахал кадилом, выпустив великолепное облако дыма, которое мы ожидали с дрожью и напряжением. А когда серый дым рассеялся, мы увидели Вайзера, стоящего на небольшом бугорке слева от алтаря и наблюдающего за всем с нескрываемой гордостью. То была гордость генерала, принимающего парад. Да, Вайзер стоял на бугре и смотрел так, словно все песнопения, хоругви, образа, вся толпа, ленты были приготовлены специально для него, словно не было иной причины, по которой люди вышагивали по улицам нашего квартала с истовым пением на устах. Сегодня я знаю и нисколько в этом не сомневаюсь, что Вайзер был таким всегда, но в тот момент, когда рассеялся дым, он будто вышел из укрытия, показав нам впервые свое истинное лицо. Впрочем, это длилось недолго. Когда растаяла последняя ленточка ароматного кадильного дыма, и смолк писклявый голос ксендза Дудака, и толпа двинулась дальше к костелу, Вайзер исчез с бугорка и уже не сопровождал нас. Какой же генерал бежит за войсками по окончании смотра?

Оставшиеся до конца учебного года дни можно было сосчитать по пальцам, свирепствовал июньский зной, и каждое утро нас будили через открытые окна голоса птиц, возвещающие безраздельное господство лета. Вайзер снова превратился в робкого Вайзера, который только издали следил за нашими крикливыми играми. Но что-то уже изменилось, теперь в его взгляде, пронзительном и жгучем, мы ощущали снисходительный интерес — как будто скрытый глаз изучал каждый наш шаг. Может быть, подсознательно нам невыносим был этот взгляд, кто знает, но так или иначе в день выдачи аттестатов по Закону Божьему мы увидели его снова — как и в день Тела Господня или, скорее, в подобной ситуации. Костел Воскресения расположен был, впрочем как и весь наш район, рядом с лесом, и когда уже ксендз Дудак закончил свои молитвы и наставления, раздал наиболее усердным образки и нам вручили аттестаты, красиво напечатанные на мелованной бумаге, начались бешеные гонки к лесу в первую же минуту настоящих каникул, ибо школу мы покинули уже накануне и теперь впереди не ждало нас ничего, кроме двух месяцев чудесной свободы. Мы мчались всей оравой, вопя и орудуя локтями. Ничто, казалось бы, не могло сдержать эту стихию — ничто, кроме холодного взгляда Вайзера, а он стоял, опершись о ствол лиственницы, словно ждал нас здесь специально. Может, несколько минут, а может, всегда. Этого мы не знали ни тогда, ни позже в кабинете директора и прилегающей к нему канцелярии, в ожидании очередного допроса, и даже теперь, когда я пишу эти слова и когда Шимек живет совсем в другом городе, Петр погиб в семидесятом на улице, а Элька уехала в Германию и не написала оттуда ни одного письма. Ведь Вайзер мог ждать нас с самого начала, и это, пожалуй, главное в истории, которую я рассказываю без прикрас.

Итак, он стоял и смотрел, да, только и всего, казалось бы — только и всего. И однако он сдержал набегающую волну потных тел и орущих глоток, приняв ее на себя, и оттолкнул на миг, на тот краткий миг, в который стихия отступает, чтобы ударить с удвоенной силой. “Вайзер Давидек не ходит в костел!” — послышалось где-то сзади, и впереди подхватили этот лозунг в несколько измененном виде: “Давидек-Давид, Вайзер — жид!” И только теперь, когда это было произнесено, мы почувствовали к нему обыкновенную неприязнь, перерастающую в ненависть, за то, что он никогда не был с нами, не был одним из нас, а также за взгляд темных, слегка навыкате глаз, который наводил на простую мысль, что это мы отличаемся от него, а не он от нас. Шимек выскочил вперед и стал перед ним лицом к лицу. “Ты, Вайзер, а чего ты в самом деле не ходишь с нами на уроки Закона Божьего?” — и вопрос повис в воздухе между нами, требуя немедленного ответа. Он молчал, только улыбался, придурковато и нахально — как казалось нам тогда, — так что сзади начали бормотать, что надо сделать ему “макарончики”. “Макарончики” заключались в том, что поверженному на траву противнику разминали спину кулаками и коленями, и мы уже увидели его белую голую спину, уже его рубашка порхала в воздухе, перелетая из рук в руки, когда неожиданно в круг палачей ворвалась Элька — со сверкающими глазами, раздавая направо и налево тумаки, она кричала: “Оставьте его в покое, оставьте его в покое!” А когда это не подействовало, она впилась в одного из экзекуторов ногтями, обозначив на его лице длинные извилины быстро краснеющих бороздок. Мы отступили от Вайзера, кто-то даже подал ему смятую рубашку, и он, не произнося ни слова, надевал ее, словно ничего не произошло. Только через минуту мы поняли, что это не он, а мы вышли из потасовки униженными, он же остался самим собой, тем же неизменным Вайзером, и мог смотреть на нас, как в день Тела Господня, спокойно, холодно, бесстрастно и свысока. Трудно выдержать что-либо подобное, поэтому, как только он отдалился, шагая вдоль заросшей ограды костела, Шимек бросил первый камень, громко выкрикивая: “Давидек-Давид, Вайзер — жид!”, и другие последовали его примеру, и кричали то же самое, и бросали камни. Но он не оглянулся и не ускорил шаг, унося таким образом свою гордость, а нам оставляя бессильный стыд. Элька побежала за ним, и мы перестали швырять камни. Это было первое близкое знакомство с Вайзером — его мертвенно белая спина, мятая клетчатая рубашка и, как я уже говорил, невыносимый взгляд, который мы впервые почувствовали на себе в праздник Тела Господня, когда развеялось облако ладана, выпущенное из золотой кадильницы ксендзом Дудаком.

Было ли то простой случайностью? Или Вайзер оказался перед костелом по собственной воле, так же, как в праздник на бугорке рядом с алтарем? Но какая же сила велела ему это сделать, зачем он решил предстать перед нами именно таким? Эти вопросы долго не давали мне спокойно спать, и по окончании следствия, и потом, много лет спустя, когда я стал уже совсем другим. И если есть какой-то ответ, то только тот, что именно из-за его отсутствия заполняю я линованный листок, ни в чем не будучи уверен. Письма, которые я посылаю из года в год в Мангейм в надежде выяснить еще какие-то подробности, связанные с теми событиями и личностью Вайзера, остаются без ответа. Сначала я думал, что Элька, с тех пор как стала немкой, не хочет никаких вестей отсюда, никаких воспоминаний, которые могли бы поколебать ее новое — немецкое — равновесие. Но теперь уже так не считаю, по крайней мере не так уж в этом уверен. Между ней и Вайзером было что-то, чего мы никогда не могли понять, что связывало их странным образом и что ни по каким меркам невозможно определить как детское тяготение к другому полу или иными подобными терминами, которых у современного психолога нашелся бы полный карман. Ее упорное молчание — нечто большее, чем неприязнь к миру детства.

А в тот день, когда рубашка Вайзера летала в воздухе из рук в руки, мы поехали в разболтанном трамвае четвертого маршрута на пляж в Елитково. Несмотря на то, что до конца рабочего дня было еще далеко, в обоих вагонах была порядочная давка, солнце еще здорово припекало, и внутри вагона стоял характерный запах разогретой жарой краски. Нам и в голову не приходило вспоминать о Вайзере и об утренней сцене на опушке. Как только трамвай с отвратительным скрежетом развернулся на кругу рядом с деревянным распятием, мы побежали, размахивая полотенцами, к пляжу, не оглядываясь на развешанные между домами рыбацкие сети и на пирамидки корзин, пахнущих рыбьим жиром и дегтем. Только здесь начинались настоящие каникулы и вместе с ними ныряние за горстью песка, гонки до красного буйка и пробежки аж до сопотского мола, где смельчаки, стараясь друг друга перещеголять, рискуя сломать голову, прыгали в воду. Да и Елитково так же не могло существовать без нас, как город не мог существовать без пляжа и залива. Это были сообщающиеся сосуды, и, хотя нынче все уже совсем не такое, память о том времени убить невозможно. Во главе галдящей толпы бежал Петр, демонстрируя свой коронный пляжный номер: обычно он стаскивал рубашку и штаны еще на бегу и с ходу прыгал в воду, скрываясь в брызгах белой пены. Его босые ноги уже взметали песчаные фонтанчики, как вдруг он задержался у воды и крикнул, словно наступив на что-то острое: “Колюшка! Сюда! Сколько их!”

То, что мы увидели, было выше понимания злодейских возможностей природы. Тысячи колюшек, плывущих вверх брюшками, покачивались в ленивом ритме волн, образуя полосу мертвых тушек чуть ли не в несколько метров шириной. Достаточно было сунуть руку в воду, и чешуя, облеплявшая кожу, блестела словно кольчуга, но ощущение было не из приятных. Вместо ванны нам подсунули рыбный суп, в который хотелось только с отвращением плюнуть. Но то было — как оказалось — лишь начало. День ото дня “уха” густела, превращаясь в вонючее липкое месиво. В июньскую жару трупики гнили, лопались, как надутые рыбьи пузыри, и смрад разложения доносился даже до трамвайного круга. Пляжи опустели мгновенно, мертвая колюшка, казалось, прибывала, нашему отчаянию не было границ. Елитково отвергало нас. Над прибрежным месивом, которое постепенно меняло цвет от светло-зеленого до темно-коричневого, появились рои небывало огромных мух, питающихся падалью либо откладывающих там свои яйца. Море оказалось неприступным, несмотря на невероятную жару. Все без толку — безветренная погода, жара и голубое небо, обманывающее безупречной чистотой. Наконец городские власти постановили закрыть все пляжи от Стогов до самой Гдыни, что, собственно, явилось лишь формальным подтверждением реального положения дел.

(Продолжение — в бумажной версии)





Версия для печати