Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2000, 5

Господин Ладмираль скоро умрет

Повесть. Перевод с французского А. Брагинского


Пьер Бост

Господин Ладмираль скоро умрет

Повесть

Перевод с французского А. БРАГИНСКОГО

Когда господин Ладмираль жаловался, что стареет, он смотрел прямо в глаза собеседнику и говорил таким тоном, словно требовал немедленного опровержения. Те, кто плохо его знал, попадались на удочку и вежливо, как всегда в таких случаях, отвечали, что господин Ладмираль возводит на себя напраслину, что он выглядит молодцом и, бог даст, еще переживет всех. Тогда господин Ладмираль начинал сердиться и выдвигал свои аргументы: ему, мол, стало трудно работать при свете лампы, он-де встает раза четыре за ночь, у него после пилки дров постоянно болит поясница, да и вообще, чего говорить, раз ему за семьдесят. Последний аргумент призван был заткнуть рот самым большим оптимистам, и это ему удавалось, тем более что господину Ладмиралю было не только за семьдесят, но даже все семьдесят шесть. Так что, когда он жаловался на возраст, лучше было не перечить. Да и с какой стати лишать человека последних радостей? Его угнетала мысль о том, что он стареет, и возможность пожаловаться немного его утешала. На самом деле господин Ладмираль и вправду довольно быстро дряхлел. Старость подобна пологому склону, но в конце даже самого пологого склона камни начинают падать очень быстро.

Разумеется, не следовало слишком охотно соглашаться с доводами господина Ладмираля. Он оставлял только за собой право говорить, что стареет, а в действительности делал большие, но тщетные усилия, чтобы скрыть эту столь же очевидную, сколь и печальную истину, которую, в сущности, утаивал лишь от самого себя. Да еще ценой стольких ухищрений! Когда десятью годами раньше господин Ладмираль покинул Париж и поселился в Сент-Анж-де-Буа, он, дабы похвастаться преимуществами купленного там жилья, говорил, что дом расположен в восьми минутах ходьбы от станции. В те времена это было почти правдой. Но потом, по мере того как господин Ладмираль старел, дом оказывался от станции в десяти минутах, потом в четверти часа. Господин Ладмираль обратил внимание на сей феномен не сразу, но так и не сумел найти ему объяснение, вернее, так и не сумел с ним смириться. Приходилось играть в прятки со временем, производить фальшивые расчеты, утверждать, что спешат вокзальные часы или что неожиданно изменили график прибытия поездов.

— Я допускаю, — говорил он в минуты откровенности, — что хожу не так быстро, как прежде, но меня никто не убедит, что менее чем за десять лет (на самом дело было немного более десяти лет) дорога стала длиннее на десять минут.

У господина Ладмираля жила служанка по имени Мерседес, которая с неизменной вежливостью и с такой же неизменной твердостью изрекала в ответ весьма неприятные истины.

— Месье не прав, — говорила она, — не желая признать, что ходит как черепаха. Но если это устраивает месье, я не стану ему возражать. Моя мать похожа на месье. Достигнув определенного возраста, все люди становятся такими.

Господин Ладмираль покорно сносил столь почтительно выраженную дерзость. Он уже давно понял, как необходима ему в его одиночестве Мерседес и что ее просто не следует сердить, ибо она, по его мнению, была глупа как пень и зла, как индюшка. При первом же серьезном скандале, говорил он себе, она еще, чего доброго, уйдет, хлопнув дверью. Хотя ничего подобного не могло случиться, и господин Ладмираль хорошо это знал. Мерседес вовсе не собиралась бросать такое хорошее место, к тому же она любила своего старого хозяина. Но тот заботливо лелеял мнимый страх оказаться брошенным — быть может, последнее его воспоминание о былых отношениях с женщинами.

И как все женщины, Мерседес старалась не злоупотреблять своим положением, она просто им пользовалась, и этого ей было достаточно.

Когда снова возникали разногласия по поводу пресловутых восьми минут, Мерседес говорила:

— Если месье не будет ходить пятясь как рак, он не рискует опоздать к своему поезду.

— Во-первых, — шипел господин Ладмираль, — раки не пятятся.

— Возможно, — отвечала Мерседес, — месье более образован, чем я, но все равно месье отлично меня понял.

Господину Ладмиралю оставалось лишь с горечью в душе покинуть поле сражения, казалось бы удачно начатого. Но с Мерседес иначе не получалось. Едва разгоревшись, спор после двух-трех реплик неожиданно затухал. Либо сам господин Ладмираль, делая над собой усилие, прекращал его, ибо негоже хозяину терпеть поражение от своей прислуги, либо Мерседес решительно прерывала дебаты одной из тех реплик, которые лишают какие бы то ни было дискуссии всякого смысла. Покойная жена господина Ладмираля приучила его к более искусной и весьма отточенной технике ведения спора: скрупулезной, утонченной, почти изысканной, с использованием исчерпывающей аргументации. То было, возможно, устарелое, но весьма изощренное и обладавшее определенным стилем искусство перебранки. Никто из его детей не унаследовал этот материнский дар, и, овдовев, господин Ладмираль ощутил себя ужасно одиноким. Мерседес в этом смысле была далеко не на высоте, и перед таким несостоятельным партнером господин Ладмираль сознавал себя побежденным, даже одержав победу. Когда же Мерседес прерывала складывающуюся в его пользу перепалку, он чувствовал себя не в своей тарелке, нервничал, раздражался, в горле, подобно толпе, лишенной возможности вырваться вперед или отступить, застревали душившие его аргументы и возражения.

— Напоминаю, что месье и мадам Эдуар приезжают поездом десять пятьдесят, — объявила утром Мерседес. Это было воскресенье.

— Знаю, — сказал господин Ладмираль. — Я выйду без двадцати. Кстати, хочу заметить, что господина Эдуара зовут Гонзагом, о чем вам не следует забывать.

Сына господина Ладмираля действительно звали Гонзагом. Но когда Гонзаг женился, его жене так не понравилось это первое его имя, что она предпочла называть мужа вторым именем — Эдуар, казавшимся ей более солидным. Господин Ладмираль не мог смириться с подобным вторым крещением.

— Так или эдак, — заметила Мерседес, — все одно они приезжают поездом десять пятьдесят. И добавила, сменив тему: — Месье может не беспокоиться!

Сцена происходила на кухне. Только что вставший господин Ладмираль был в пижаме с широкими зелеными полосами. Штанины, подвернутые выше колен, открывали худые ноги и голые ступни в просторных ботинках с незавязанными шнурками. Мерседес попросила его не беспокоиться и забрала табурет как раз в тот момент, когда господин Ладмираль собрался воспользоваться им с намерением почистить обувь. Маневр Мерседес заставил его с щеткой в руках проковылять по кухне, чтобы поставить ногу на край слива. Мерседес тотчас понадобился слив.

— Месье может не беспокоиться, — повторила она. И оттеснила господина Ладмираля от мойки.

Казалось, она передвигается по кухне как придется, без всякого умысла. На самом же деле ее маршрут был составлен таким образом, что всякий раз в нужный момент она оказывалась именно там, где примостился склонившийся над ботинком господин Ладмираль.

Постепенно Мерседес удалось своими маневрами изгнать хозяина из кухни. Это была большая деревенская кухня, очень чистая и хорошо оборудованная, где Мерседес предпочитала, как и положено, царить в одиночестве. Господин Ладмираль тем временем отправился в ванную. Так он именовал, не без некоторых оснований, отделанную плиткой и масляной краской комнату с ванной и подогревателем воды. Однако господин Ладмираль никогда не купался. В детстве, юности, затем в зрелые годы он жил в домах, где ванна считалась роскошью, и господин Ладмираль вполне обоснованно констатировал, что несмотря на это он достиг преклонного возраста, не имея причин считать себя хуже и тем более, добавлял он, грязнее других.

Выдворенный из кухни, господин Ладмираль начал с того, что стянул ботинки. Он каждое утро надевал их на босу ногу, чтобы почистить, затем снимал и, пока занимался туалетом, помещал на подставку. Его дети подтрунивали над ним по поводу этой мании, но он неизменно отвечал, что у каждого свои бзики, что ему поздновато меняться, что даже их бедной матери не удалось с ним справиться и пришлось смириться и терпеть его чудачества в течение тридцати лет. Впрочем, справедливости ради надо признать, что у нее тоже была своя мания — наливать в чашку молоко раньше, чем кофе. К этому ее приучили в пансионе, и от этой привычки ей так и не удалось (а может, она и не хотела?) избавиться. Он буквально заболевал, каждое утро созерцая удручающую его картину. Существуют вещи, к которым не удается приспособиться. Поэтому в иные дни он специально устраивал так, чтобы не завтракать с женой, дабы дать себе передышку.

— Сие лишь служит доказательством, — не раз говорил господин Ладмираль, — что всегда можно выйти из положения, когда речь идет о мелочах. И если люди об этом не догадываются, то лишь потому, что не умеют широко смотреть на вещи.

Господин Ладмираль охотно приводил примеры такого рода своим детям. Двум своим детям! Еще одной его проблеме… Впрочем, в конце концов проблемы обычно удается решать. Неприятно только, когда они вдруг возникают. Его двое детей. Не слишком затрудняя себя размышлениями, господин Ладмираль тем не менее в один прекрасный день пришел к выводу, что сын Гонзаг и дочь Ирен не ладят друг с другом. С его точки зрения, “ладить” означало полное взаимопонимание между членами семьи, что представлялось ему естественным и само собой разумеющимся. Обратное выглядело едва ли допустимым. В связи с этим, как бы не ставя под сомнение наличие идеального союза между братом и сестрой, их старый отец со всей силой убежденности и при малейшей возможности публично высказывался в пользу подобного родственного союза. Именно поэтому он любил приводить примеры, которые, будучи сами по себе для него доказательствами, в конце концов стали заменять факты. Но ему редко удавалось делать это, когда дети, Гонзаг и Ирен, были вместе, ибо они не часто приезжали в Сент-Анж-де-Буа одновременно. По правде сказать, Ирен почти не приезжала вовсе. В последний раз это случилось два месяца назад, вот именно… по меньшей мере, и даже намного раньше. Еще стояли холода. В тот вечер она разожгла камин в своей комнате (Ирен заночевала, что случалось крайне редко). Да, это произошло во время внезапных апрельских заморозков. “Какой я дурак! — подумал господин Ладмираль. — Она же приехала в понедельник на Пасху! Да, скоро будет три месяца!” Гонзаг приезжал почти каждое воскресенье с женой и тремя детьми. И всегда поездом десять пятьдесят, как в это утро. Слегка раздраженный, господин Ладмираль нахмурил брови, словно кто-то сказал ему, что он опять опоздает на станцию. И нарочно не стал торопиться.

Обнаженный до пояса господин Ладмираль тщательно вымылся. Прежде он был довольно полным, отчего при его нынешней худобе кожи оказалось немного больше, чем нужно, и на груди по обе стороны седой растительности повисли подобия мешочков в виде очертаний двух корабликов. Плечи у него стали сутулыми, хотя руки были по-прежнему сильными, а на коже жемчужного цвета возникли ржавые пятнышки. Господин Ладмираль наклоняется вперед и, положив ладонь на грудь, придирчиво разглядывает себя в зеркале. Затем улыбается. Он чувствует, как бьется его сердце — ни быстро, ни медленно, совсем ровно и на своем привычном месте. Каждое утро господин Ладмираль повторяет этот жест, напоминая пассажира, который, проснувшись ощупывает себя, проверяя, не потерял ли билет. В прежнее время господин Ладмираль таким способом контролировал и другие части тела. Теперь он озабочен одним сердцем.

Но оставим разговор об этом обнаженном старческом теле. Лицо выглядит лучше. Не то чтобы оно чем-то выделяется, но его нельзя назвать и незначительным. В первую очередь обращает на себя внимание растущая веером седая борода с прямыми, твердыми и густыми, как щетка, волосами, скрывающая всю нижнюю часть лица. Когда рот господина Ладмираля в покое, его вовсе не видно, и только когда господин Ладмираль говорит, в глубине этих седых зарослей просыпаются и начинают быстро шевелиться полные, красные губы, похожие на напуганных внезапным светом моллюсков. У господина Ладмираля пара черных маленьких, глубоко посаженных глаз. Те, кому господин Ладмираль хорошо знаком, знают, что эти глаза смотрят очень пристально, хотя поначалу из-за живости и колючести взгляда они могут показаться слишком беспокойными. Лицо у господина Ладмираля подвижное, выразительное, временами даже с отблесками безумия. Голова круглая, скулы выступающие, взлохмаченные седые волосы так ловко расположены на черепе в виде короны, что анфас кажется, будто господин Ладмираль наделен буйной гривой, в то время как со спины он выглядит совершенно лысым.

Господин Ладмираль закончил водные процедуры и оделся. Независимо от дня недели, в будни и в воскресенье, вот уже в течение пятидесяти лет — все тот же бархатный черный костюм, состоящий из суженных к лодыжкам брюк и наглухо застегнутой прямой блузы с широким бантом у ворота. Отправляясь на станцию, он наденет шляпу из черного драпа с узкими, приподнятыми в виде желобков полями и станет похож именно на того, кем был всегда и остается сегодня, а именно на человека, воплотившего в себе черты персонажа, которого вплоть до 1890 года именовали художником.

Скромная, но четко выделяющаяся на черном бархате ленточка ордена Почетного легиона свидетельствует о том, что господин Ладмираль был, что называется, признанным, почти знаменитым живописцем. Во всяком случае, его заслуги признавались официально. И это чистая правда.

Юрбен Ладмираль, лауреат Римской премии, член Академии, был удостоен высших наград в Салоне, писал портреты самых высокопоставленных лиц и получал государственные заказы, отнюдь не прибегая к своим довольно многочисленным в ту эпоху полезным связям. Впрочем, самые полезные связи это как раз те, к которым нет нужды прибегать. Они действуют сами собой.

Господин Ладмираль охотно признавал, что никогда не был гением. И подобное уничижение, что паче гордости, у человека, на самом деле ценившего себя даже чуть выше, чем он того заслуживал, помогло ему прослыть, как это часто бывает в таких случаях, великим скромником и принесло множество почестей, выгод и оснований для самоуважения. Каковое в сочетании с удовлетворенным тщеславием вследствие удавшейся карьеры позволило мэтру Юрбену Ладмиралю чувствовать себя счастливым. Тем более что, обожая живопись, он обладал достаточным вкусом, чтобы, не восхищаясь сверх меры собственной, ценить по заслугам чужую. И часто объяснял сыну и дочери, что могло бы стать драмой его жизни, если бы он не презирал драм. И в его словах звучало еле уловимое сожаление.

— Моя ошибка лишь в одном, — говорил он, — я не проявил достаточно смелости. В остальном моя ли вина, что я не сказал своего слова в живописи? Я писал так, как писали в мое время, как меня учили. Я верил своим учителям. Нам внушали почтение к традициям, правилам, предкам. Убеждали, что истинная свобода предполагает в первую очередь послушание, что настоящая индивидуальность неотделима от дисциплины, и все такое прочее. Я в это верил, считал правильным. И мало-помалу, усердно учась, копируя шедевры, слушаясь советов старших, я, будучи весьма способным художником, стал овладевать искусством живописи и в один прекрасный день почувствовал себя мастером. Мне лишь не удалось обрести пресловутую оригинальность, призванную в конце концов увенчать усилия тех, кто сумел только на первых порах подчиниться рутине. Я попал в своего рода ловушку! Дело в том, что я прекрасно видел и понимал достоинства этой оригинальности в работах других — это меня больше всего обескураживало. Хорошо помню кипение страстей вокруг художников — как бы это сказать? — нового направления… Большая выставка Сезанна в 1894 году была именно такой. Интересной, да, но... Я спрашивал себя: куда это ведет? Могу признаться, что не понимал этого... То же впечатление от впервые увиденного полотна Ван Гога. С ним самим мне довелось встретиться на год раньше, когда вместе с вашей матерью я ездил на этюды в Арль. Тогда этот парень работал у Кормона! Мне кажется… я уверен, что он был безумен…

Сказать по правде, от всего этого у меня волосы становились дыбом. Хоть я признавал, что им обоим удалось сохранить и выразить свою индивидуальность — спорить с этим было бы бессмысленно, — но какое отношение это имело ко мне? Если бы я стал подражать самобытности других, это не помогло бы мне обрести собственную. Уж лучше было, как и раньше, следовать по стопам моих учителей, давно привычным путем. А жаль, ибо новая манера внушала мне большой интерес. Но художник не может быть флюгером. Впрочем, буду откровенен, поначалу мне не нравилось то, что они делали. Кроме разве что Моне. Однако в дальнейшем, по мере того как я стал к ним привыкать, понимать их, мне пришлось признаться самому себе, что, быть может, правы именно они, но было уже поздно, не мог же я тащиться в хвосте смельчаков, которых мои прежние единомышленники успели извалять в грязи. Я, правда, так никогда не поступал, не пытался вставлять им палки в колеса, пусть пишут как хотят. Тем более что уже тогда смутно подумывал об Академии. Лишь смутно, ведь у меня, если угодно, были обязанности, вернее, обязательства... Но обязательства быстро превращаются в обязанности, если хочешь быть честным с самим собой. Возможно, я мог бы на что-то решиться в 1905 году, изменить манеру письма. Я даже сделал, не очень утруждая себя, кое-какие пробы. И признаться, это меня чему-то научило. Но я пребывал в некоторой растерянности... К тому же вашей матери не нравилась моя затея, совсем не нравилась; она очень огорчалась, видя, как я, в моем возрасте, пытаюсь нащупать что-то новое, что-то изменить, в то время как мы уже заняли определенное положение… А потом появились фовисты и кубисты. Тут уж я стоял намертво! Они для меня были совершенно неприемлемы. А так как помимо всего прочего мне не хотелось отказываться от портретов, ибо они продавались лучше всего, я решил что надо на чем-то остановиться. И я продолжал работать, как прежде. Хотя новая живопись в какой-то степени интересна, спора нет, но она ничего не стоит, когда речь идет о портрете, на сей счет не может быть двух мнений. Да и вообще она предназначена для художников и искусствоведов. Но тут уж, прошу прощения! Мы пишем также для публики, черт побери! Если художник отказывается выслушать мнение публики и даже отвергает контакт с нею, я считаю это трусостью!

Такова была карьера господина Ладмираля. Теперь она была завершена, во всяком случае в официальном плане. Итак, господин Ладмираль еще писал, но только для своего, как он говорил, удовольствия, словно до этого он работал для удовольствия других. Господин Ладмираль уже десять лет как уехал из Парижа и купил дом в Сент-Анж-де-Буа. Он не был чрезмерно богат, но денег у него хватало, чтобы жить прилично. Художник, умеющий уловить и передать сходство и к тому же носящий в петлице ленточку ордена Почетного легиона, может быть почти уверен, что до конца дней не будет испытывать материальных трудностей.

Дом господина Ладмираля находился у кромки леса на вершине небольшого склона, спускавшегося к дороге и железнодорожному полотну. Из оконного проема своей мастерской господин Ладмираль заметил на горизонте белый дымок маленького паровоза, который спустя десять минут прибудет в Сент-Анж-де-Буа. Когда была ясная погода, господин Ладмираль всегда дожидался этого знака, чтобы приготовиться к выходу из дома. Он говорил, что таким образом выигрывает время. На самом же деле лишь терял его, вглядываясь в горизонт. Но так как в любом случае ему требовалось больше десяти минут, чтобы дойти до станции…

И на этот раз он вышел слишком поздно. Направляясь к двери мимо Мерседес, он бросил на нее вызывающий взгляд, который она оставила без внимания, даже не пожав плечами. За пятьсот метров до станции господину Ладмиралю стали попадаться сошедшие с поезда пассажиры, нагруженные куда более внушительными, чем дорожные чемоданы, сумками с воскресной поклажей, но он притворился, что не замечает этого. Немного подалее, вблизи станции, он увидел сына, его жену и троих детей.

У Гонзага была небольшая черная бородка, обрамляющая щеки и подбородок. Господину Ладмиралю она не нравилась. Просто смешно отпускать бороду в его возрасте, к тому же теперь, когда это вышло из моды. Кому он стремился подражать, господин Ладмираль хорошо знал. С какой стати придавать себе вид художника, когда ты... Ладно уж!

Господин Ладмираль остановился на дороге, воздев руки к небу, как бы в знак удивления и одновременно приветствия, и застыл в неподвижности, словно в соответствии с неким протоколом ему было запрещено сделать еще несколько шагов. Гонзаг и его семья приближались к господину Ладмиралю не торопясь, хотя Гонзаг и подгонял мальчиков:

— Поспешите! А ну-ка, быстрее! Вы разве не видите дедушку?

Но Эмиль и Люсьен, парнишки четырнадцати и одиннадцати лет, решительно не собирались себя переутомлять, они были недовольны с самого утра. Каждое воскресенье, когда семья отправлялась повидать дедушку, повторялось одно и то же. Вставать приходилось почти так же рано, как в будни (тогда как их приятели, не имевшие дедушек, могли понежиться в постели до десяти часов), натягивать воскресную одежду, опасаясь испачкать ее или порвать, бежать на вокзал, трястись на деревянных скамьях в набитом купе, получать чуть что по рукам и стараться не задеть ногами сидящего напротив господина — и все это лишь для того, чтобы в результате увидеть довольно симпатичного, правда, деда, живущего за городом (и чего только придумал!), который из-за того, что часто видит их, потерял, к сожалению, привычку делать подарки. Ко всему прочему младшая из детей, Мирей, очаровательный пятилетний ребенок, плохо переносила путешествие в поезде. Спустя четверть часа она бледнела, начинала хныкать, и в конце концов ее, не без молчаливого одобрения матери, начинало рвать на пол или на соседа. И тогда Гонзаг-Эдуар и его жена, рассыпаясь в извинениях, принимались с помощью платка или газеты устранять содеянное крошкой Мирей. Соседи с явным неудовольствием отвечали, что это не имеет значения, что от детей всегда не знаешь чего ожидать, а родители начинали шепотом обсуждать, от кого только малышка могла унаследовать эту слабость, но довольно быстро прекращали разговор, ибо им давно было известно, что ответа на вопрос они не найдут. Несчастная Мирей, вся позеленев, обессиленная, с чувством стыда, засыпала в объятиях матери, не понимая, отчего ее всякий раз в поезде тошнит и почему этого не происходит с другими.

Когда семья заметила на дороге дедушку, маленькая Мирей еще не очнулась от сна и была в таком же дурном расположении духа, как братья. Ее никто не просил бежать, она и так едва тащилась, держась за руки родителей и сопровождая каждый шаг притворными стонами в ожидании, когда деревенская дорога пойдет в гору и отец (неизменно близ почты) возьмет ее на руки и донесет до дома.

Встретив семью, господин Ладмираль сердечно пожал руку сыну и невестке Мари-Терез. Потом склонился, чтобы поцеловать детей. Он был рад их видеть, по крайней мере в первые минуты и под открытым небом, пока они не могли ничего разбить и никого потревожить. Маленькая Мирей всякий раз вызывала у него восторг.

— Странно, — сказал господин Ладмираль. — Поезд, кажется, пришел раньше времени?

Эдуар слегка усмехнулся и с некоторой досадой вынул из кармана жилета часы.

— Не думаю, — ответил он. — Может, причина в твоих пресловутых восьми минутах?

— Несомненно лишь одно, — сказал господин Ладмираль, тоже вынув тяжелые часы, спрятанные в маленькую целлулоидную коробочку, — я вышел из дома ровно в тридцать девять минут.

— И сколько на твоих?

— Пятьдесят одна минута, почти пятьдесят две.

— Твои отстают. На Лионском вокзале мои шли точно.

Эдуар вытянул руку с часами и откинул корпус назад.

— Ты становишься дальнозорким, — отметил господин Ладмираль, который был близорук. И положил часы в карман. — Ладно, оставим это, — сказал он примирительно. — Вы хорошо доехали?

— Нет, — произнесла откуда-то снизу маленькая Мирей.

— Скажи пожалуйста, — заметил ее дед, склонившись к ней. — И что же с вами случилось?

— Она блевала, — изрек одиннадцатилетний Люсьен.

Оба родителя и дедушка вздрогнули. Эдуар потянулся было к сыну, но ожидавший оплеухи Люсьен уже был в недосягаемости.

— Мы же тебе запретили произносить это слово, — хором воскликнули Эдуар-Гонзаг и его жена.

— А как надо сказать ? — притворно наивно спросил Люсьен.

— Надо сказать: ее стошнило.

— Надо сказать: ее мутило.

Сконфуженные отец и мать остановились, недовольные возникшим разногласием, способным поколебать их авторитет в вопросах языка и приличий. Находясь на некотором расстоянии и изо всех сил сдерживая смех, торжествующий Люсьен разглядывал их с приоткрытым ртом и с выражением невинности в круглых глазах. Разводя руками, он словно говорил: “Разберитесь сначала между собой. Иначе как прикажете вас понимать?” Он заслуживал трепки, он просто напрашивался на нее. Как быть?

К счастью, в этот момент старший брат Эмиль подставил ему подножку с помощью палки, и Люсьен больно грохнулся на груду камней на дороге. Таким образом, виновный был наказан, а предыдущий эпизод больше не привлекал к себе внимание. Двойное преимущество.

— Научишься наконец смотреть себе под ноги, — сказал отец.

Поднявшись с земли с окровавленным коленом, Люсьен понял, что сочувствия ему ждать нечего, и не стал плакать и жаловаться на брата. Это было их ребячье дело, в которое не следовало вмешивать родителей. Схватив камень, он сделал вид, что хочет запустить им в Эмиля, и крикнул: “Ты мне за это заплатишь!” Но, разумеется, кидать камень в брата не стал, чтобы не искушать судьбу. Дети умеют ограничиться лишь угрозами, когда существует опасность немедленного наказания. Чтобы спасти лицо, Люсьен, размахнувшись, изо всей силы пульнул камень в поле близ дороги. Две перепелки с шумом, похожим на аплодисменты, поднялись в небо. Эмиль и Люсьен бросились в жнивье. Один кричал: “Перепелки!”, другой: “Фазаны!” Оба скрылись из виду.

Господин Ладмираль с остальными членами семьи проследовал дальше. Проходя по деревне, старый художник снимал шляпу, раскланиваясь с жителями. Чтобы доставить удовольствие отцу, сын делал то же самое. Господин Ладмираль давал пояснения:

— Это мэр. Это вдова лесоторговца. Это господин Турневиль, сын жокея, ты его знаешь.

И Гонзаг, который никого не знал или не узнавал, чтобы сделать приятное отцу, неизменно откликался:

— Вот как? Очень хорошо. Ах да… жокей. Припоминаю…

Его жену Мари-Терез ходьба не утомляла, а лишь навевала скуку. Одетая в неизменный прорезиненный плащ, она обильно потела, но не жаловалась (она никогда не жаловалась). Когда подошли к церкви, Мари-Терез оставила мужчин, чтобы успеть “захватить кусочек службы”. Это было частью ритуала воскресных визитов. Отец и сын продолжали путь. Превратившись снова в Гонзага, как всегда, когда он оставался наедине с отцом, Эдуар тащил за собой Мирей, которая пока не просилась на руки. Ей не было скучно, она не спускала глаз со встречной собаки.

— Все так же богомольна? — спросил господин Ладмираль, наблюдая за входившей в церковь Мари-Терез.

— Все так же, — слегка удивленно ответил Гонзаг, ибо не видел причины для того, чтобы религиозные чувства жены изменились со времени их последнего посещения. Но в общем-то ему следовало привыкнуть, что его милейший старый отец часто произносил слова лишь для того, чтобы ничего не сказать.

Мужчины продолжали путь. Эдуар сдерживал шаг, чтобы не утомлять отца. Ему было известно, что тот теперь не может быстро ходить, но не любит, когда на это обращают внимание. Надо было делать вид, будто ты с трудом догоняешь его. Любивший отца Гонзаг Ладмираль старался всякий раз придумывать что-нибудь такое, что могло бы быть тому приятным. Он делал это с большим тактом и весьма изобретательно, проявляя в игре изрядную ловкость. И когда ему что-то удавалось, какое же удовлетворение он испытывал!

Эдуар был сорокалетним, довольно высоким и плотным бородачом, очень черным и очень волосатым. Черными у него были не только борода и шевелюра, но и одежда. А волосатыми не только руки, но, казалось, и все лицо — из-за очень густых бровей и жесткой бороды, состоявшей словно из металлических нитей. Именно благодаря бороде, которую он отрастил, когда был совсем молодым, из желания быть похожим на отца, Гонзаг действительно внешне так напоминал его. В восемнадцать лет не было на свете человека, которого бы он любил и уважал больше, чем отца. И он во всем старался подражать ему: его походке, словечкам, привычкам, взглядам, вкусам и даже странностям. Поначалу господин Ладмираль был польщен и счастлив. Затем втайне смущен. Он думал о своей жизни, которую так испортили его собственные восторги, преклонение, отказ от самостоятельности. И сказав себе: “Нехорошо, когда парень в его возрасте так преклоняется перед своим отцом”, он начал спорить с сыном, пытался его рассердить, настроить критически. Тщетно! Гонзаг по-прежнему следовал за ним по пятам, напоминая хорошо выдрессированную собачку, которую уже невозможно сбить с пути. Гонзаг всегда был рядом, и господину Ладмиралю ничего не оставалось, как только пользоваться этой трогательной и обременительной верностью. Но в конце концов он стал отдавать предпочтение дочери, которая в отличие от брата вечно ему перечила. Гонзаг обратил внимание на эту перегруппировку сил и во всем винил сестру. Что отнюдь не вносило ясность в семейные отношения.

Восхищение отцом зашло так далеко, что Гонзаг, primo , стал художником и, secundo , довольно быстро бросил это занятие, несмотря на весьма многообещающее начало. Ибо для него была самой прекрасной живопись отца, и он посчитал святотатством идти по его стопам, будучи уверен, что не сможет стать ему равным. Гонзаг отверг эту стезю, за что отец втайне был ему благодарен. Рассматривая первые эскизы сына, он испытывал легкое беспокойство, подспудно догадываясь, что никогда не смирился бы ни с его провалом, ни с успехом, и опасаясь, с одной стороны, что придется тащить за собой на буксире подражателя, а с другой — что у него появится соперник, по отношению к которому он будет испытывать нечто вроде зависти. Все стало на место, когда Эдуар отправил на чердак мольберт и тюбики с красками, накрыв их большим черным полотном, ибо не был лишен некоторой склонности к патетике. После чего Гонзаг стал служащим колониальной компании. Господин Ладмираль был знаком с ее директором, так как написал однажды его портрет, украшенный огромной красной розеткой ордена Почетного легиона — в те времена их было не так уж много (число розеток с тех пор увеличилось, но размер их остался более или менее тот же).

Когда Гонзаг поступил на службу, господин Ладмираль огорчился, поскольку сын, по его мнению, выбрал себе “торгашеское” занятие. С того дня что-то нарушилось в их отношениях. Ходить на службу было для господина Ладмираля синонимом рабства и убожества. Чем-то столь же безобразным, как для женщины выйти из дому растрепанной или для ребенка играть с детьми на улице. Он, однако, надеялся, что служба в колониальной компании позволит сыну поездить по свету. Гонзаг тоже на это рассчитывал, во всяком случае он тешил себя этим. На деле же, когда спустя три года ему предложили пост в Дакаре, он испугался и отказался. А в качестве предлога выставил нежелание уезжать далеко от стареющего отца. Господин Ладмираль тогда очень рассердился, но не решился высказать свое недовольство, однако Гонзаг все отлично понял и посчитал, что его жертва не была должным образом оценена. Позднее ему снова предложили пост в Африке. Как раз в то время Гонзаг женился и стал именоваться Эдуаром. Он опять отказался, сославшись теперь на свои новые обязанности. Господин Ладмираль с удовольствием воспользовался этим обстоятельством, чтобы во всем обвинить невестку, которая действительно ни за что на свете не согласилась бы пересечь море и жить среди негров.

Господину Ладмиралю Мари-Терез не нравилась. В первую очередь потому, что, когда сын познакомился с ней, она была мелкой конторской служащей. Жениться на работающей женщине означало для господина Ладмираля нечто столь же нежелательное и даже вульгарное, как и самому ходить на службу. Не менее болезненно перенес он превращение Гонзага в Эдуара. Новое огорчение господину Ладмиралю принесло известие о том, что его внуки названы такими убогими, по его мнению, именами, как Эмиль и Люсьен. Позднее, когда для девочки выбрали имя Мирей, он лишь пожал плечами, сказав, что это проявление не просто банальной вульгарности, а вульгарности претенциозной. Мари-Терез больно ранили эти упреки, и она прекрасно замечала, что ее свекор старался не называть детей по именам. Если же он произносил имена мальчиков, то лишь иронически-напыщенным тоном, что звучало насмешкой. Подчас он называл их “Мимиль” и “Люлю”, как бы подчеркивая свою непримиримость. В отношении малышки Мирей, которую очень любил, он не проявлял такого занудства и охотно называл ее по имени.

Верная традиции, эта самая Мирей сразу захныкала, едва они поравнялись с почтой. Несмотря на то, что в не меньшей степени приверженный ритуалу ее отец взял девочку на руки еще до заветного рубежа. Но господин Ладмираль решил сам позаботиться о ребенке.

— Дай ее мне, — сказал он.

Он вырвал Мирей из рук Гонзага и, сам того не желая, задел пальцем ее глаз. Девочка завопила, но дедушка уже подхватил ее и посадил верхом себе на плечи. Пораженная, запыхавшаяся и напуганная, с саднящим глазом и с бьющимся сердцем, от страха она даже перестала кричать. Однако оказавшись в своей любимой позиции как бы на насесте, с прижатым к шее деда маленьким животиком, чувствуя теперь полную безопасность, она успокоилась и принялась рассматривать окружающий пейзаж, с высоты выглядевший куда более интересным. Девочка слегка покачивалась, сидя верхом, ей больше не надо было идти, ее тонкие и хрупкие ручонки были крепко зажаты в больших руках деда, чья шляпа соскользнула назад. Мирей видела сбившиеся седые волосы и блестящий цвета слоновой кости череп. Она их любила и почитала, как дорогую игрушку, к которой не имела права прикасаться.

— Ты устанешь, — сказал Эдуар отцу, потянувшись, чтобы забрать ребенка.

— Нет-нет, оставь, — ответил господин Ладмираль.

Но тем не менее сбавил шаг, ибо девочка для его старых плеч была тяжеловата. Из деликатности Эдуар тоже сбавил шаг, но так поспешно, что немного отстал от отца. Тот повернулся к нему.

— Устал? — спросил он насмешливо.

Гонзаг был раздосадован. Отец решительно не хотел замечать его маленькие знаки внимания. А сказать ему об этом было невозможно... С некоторой горечью Гонзаг снова подумал, что добродетель, видимо, заключается в том, чтобы идти на все эти маленькие уступки, не ожидая благодарности.

— Устал ли я? — переспросил он. — Нет. Я чувствую себя прекрасно. А ты?

— Я? Замечательно, — ответил господин Ладмираль. — Мы что-то давно не виделись.

— Две недели, — уточнил Гонзаг.

— Я это и имел в виду. Мне, конечно, понятно, как это непросто.

— В прошлое воскресенье... — начал Гонгзаг.

— Знаю, знаю. Не извиняйся. Я ведь тоже редко приезжаю вас проведать.

Господин Ладмираль не был в Париже уже полгода.

— Ты действительно редко приезжаешь.

— Вечная история с этими поездами. Поскольку у меня нет никаких оснований отдавать предпочтение тому или другому дню, сам понимаешь, как непросто принять решение. Вам это куда легче, раз вы можете приехать только в воскресенье. К тому же вы привыкли, вас много. Когда делаешь что-то регулярно, сообща, все куда проще.

— Разумеется, — ответил Гонзаг.

Он обернулся, чтобы поискать глазами мальчиков. Их не было видно.

— Они пошли крутой тропинкой, — сказал господин Ладмираль.

Действительно Эмиль и Люсьен отправились по крутой тропинке. Когда господин Ладмираль с сыном пришли домой, они застали обоих мальчишек в гостиной, сидящими в глубоких креслах. Эмиль рассматривал иллюстрированный журнал. Люсьен ничего не делал.

— А ну-ка отправляйтесь в сад! — крикнул Гонзаг.

— Мы устали, — ответил Эмиль. — Мы шли по крутой тропинке.

— Мне трудно ходить, — сказал Люсьен, протянув ногу, чтобы все полюбовались его раной.

— Хочешь, чтобы тебя пожалели? — спросил Гонзаг. — Промой ранку водой и не старайся вызывать сочувствие. Попроси Мерседес помочь тебе.

Но, подумав об опасности загрязнения и нагноения, о столбняке, пожалел о своей суровости и, испытывая укоры совести, повернулся к отцу:

— У тебя найдется йодная настойка?

Они прошли в комнату господина Ладмираля, чтобы сделать оказавшуюся довольно сложной перевязку. Гонзаг не терпел неженок и, вероятно, для того чтобы закалить характер детей, занимаясь их лечением, при всей любви к ним заставлял как можно больше страдать. Он стал энергично обрабатывать открытую рану ватой, смоченной йодом. Люсьен кричал как резаный. Отец называл его мокрой курицей и продолжал свое дело. Затем туго перевязал рану бинтом, отчего мальчику действительно стало трудно ходить.

— Теперь отправляйся играть в сад.

— А Эмиль? — спросил тот, отказываясь понести наказание в одиночку.

— Эмиль займется тем, что ему скажут, — ответил отец. — А ты делай, что тебе велели.

Не сгибая ногу, Люсьен пошел в сад и так убедительно демонстрировал хромоту, что господин Ладмираль и его сын от души рассмеялись. В этот момент они выглядели сообщниками, двумя добрыми друзьями, приятелями-однолетками

— Вы довольны детьми? — спросил господин Ладмираль.

— Почти, — ответил Гонгзаг. — Старший неплохо учится (потакая отцу, Гонзаг не называл детей по именам). Младший не очень старателен, но все равно успевает.

— Понятно, — сказал отец. — Как ты в начальных классах...

Гонзаг возразил, подчеркнув, что очень старался уже в начальных классах.

— Да, — ответил отец, — ты много работал, но не очень успевал.

— Значит, — сказал Гонзаг, — тут все наоборот: малыш ничего не делает, но успевает совсем не плохо.

— Ах, вот что... А мне показалось, ты сказал...

— Нет, я сказал как раз обратное...

— Хорошо, хорошо...

Недоразумение было быстро развеяно.

“Просто ужасно, как бедный отец все воспринимает с противоположным знаком, — думал Гонзаг. — Будь он глухим, ничего бы удивительного не было. Но ведь это не так. Он просто не слушает, что ему говорят... Но сказать об этом невозможно, он только расстроится ...”

Гонзаг расчувствовался, а так как Эмиль все еще сидел в гостиной, забившись в кресло, он отправил его к брату в сад. Мирей они потеряли из виду. С момента их прихода она отправилась к Мерседес на кухню и теперь играла с кухонной утварью. Мерседес расхаживала, не обращая никакого внимания на ребенка, лишь иногда протягивая девочке что-нибудь из еды, а когда сталкивалась с ней, то отстраняла коленкой, как табуретку.

Мари-Терез не задержалась в церкви. Но наслушалась разговоров на целую неделю. Она застала мужчин сидящими в мастерской в шезлонгах. Покуривая трубки, они обменивались ничего не значащими фразами.

Мари-Терез, невестка господина Ладмираля, обладала множеством, правда глубоко скрытых, достоинств. Господин Ладмираль весьма удивился, когда его сын женился на этой женщине, и с годами не перестал этому удивляться. В конце концов после долгих размышлений он решил, что Гонзаг и Мари-Терез поженились просто потому, что все женятся, точно так же, как все рождаются и умирают. И хотя такое объяснение не делало случившееся более понятным, оно, по крайней мере, позволяло прекратить поиски ответа, и господин Ладмираль мог спокойно оставаться при своем мнении. Он никогда особенно не интересовался невесткой и прекрасно обходился без нее. В свою очередь Мари-Терез никогда не задавала себе вопросов. Она хорошо относилась к тестю по той же причине, по какой хорошо относятся к членам своей семьи или семьи мужа, не считаясь с собственным самолюбием, и была счастлива этим. Она вообще чувствовала себя счастливой, спокойно и без спешки наслаждаясь преимуществами своего положения. Сутки неизменно состояли из двадцати четырех часов, в доме все шло по однажды заведенному порядку. К тому же замужество позволило Мари-Терез больше не работать, и она каждодневно вкушала удовольствие от этого обстоятельства. Муж и дети требовали от нее куда больше внимания, чем конторские дела, которыми она занималась, когда служила. Но она не замечала этого. Ей не нужно было больше зарабатывать на жизнь. Муж это делал вместо нее. Ее цель была достигнута. Мари-Терез бросила и позабыла прежних подружек, так и не вышедших замуж и влачивших убогое, на ее взгляд, хотя, возможно, и вполне комфортабельное существование. Ей же досталось наслаждаться семейной жизнью и домашними заботами, неутомительными для преданных жен. Служить хозяину-мужу лучше, чем патрону. Мари-Терез полагала себя свободной и, вероятно, действительно была свободна. Зарплата мужа поступала всегда в конце месяца, и им хватало на жизнь, ибо они жили по средствам. К тому же всякий раз, когда возникали затруднения, Эдуар получал какие-то небольшие, но вполне достаточные прибавки. Мари-Терез была из тех редких людей, которые никогда не страдают от нехватки денег. Это обстоятельство заслуживает особого внимания, свидетельствуя вопреки очевидному о ее неординарности. Очевидное, то есть ее наружность, производило обратное впечатление. О чем в очередной раз подумал господин Ладмираль, вежливо приподнявшись с места навстречу входящей в мастерскую невестке. У Мари-Терез все было как бы усредненным — рост, фигура, лицо, черты которого, чуть тяжеловатые и слишком спокойные не отличались ни особой красотой, ни безобразием; не хорошенькая, но и не дурнушка, как говорят обычно о непривлекательных женщинах. Из-за отсутствия времени, привычки и более всего вкуса к этому делу Мари-Терез мало пользовалась макияжем, а в тех редких случаях, когда прибегала к нему, накладывала грим неумело. Помада и пудра лишь уродовали ее. Может быть, поэтому она с опаской относилась к элегантным, не пренебрегающим макияжем женщинам. Не исключено, что это обстоятельство оказалось причиной, из-за которой она не нашла общего языка с дочерью господина Ладмираля, Ирен. Та не только шокировала ее, но и внушала страх. Однако обе женщины почти не встречались, и поэтому Мари-Терез была убеждена, что, как и положено, любит свою золовку.

Она села на главное украшение мастерской — восточный диван, но господин Ладмираль закричал:

— Только не на диван! Он позирует.

— Извините, как это? — не поняла Мари-Терез.

Господин Ладмираль пояснил, что в который уже раз решил запечатлеть общий вид мастерской. Подушки были разложены в тщательно продуманном беспорядке, а большая желтая шелковая шаль, небрежно брошенная опытной рукой, свисала до пола. Мари-Терез сообразила наконец, в чем дело.

— Это будет очаровательно, — сказала она, ибо в результате общения с семьей Ладмираль научилась произносить слово “очаровательно”, но никогда этого не делала при чужих людях. Ей было бы стыдно.

Она поднялась с места и подошла к мольберту с неоконченной картиной. Не знавшая иного наставника в области изящных искусств, кроме мужа, Мари-Терез обожала живопись господина Ладмираля. Но, по правде говоря, ни с какой другой не была знакома вовсе.

— А вам бы не хотелось нарисовать кошку на подушках? Как на большой картине прошлой зимой, помните?

В этот момент в витраж мастерской попал ком земли. Эдуар бросился к окну. В саду он увидел мирно сидящих на лужайке Эмиля и Люсьена. По их отрешенному и печальному виду никак нельзя было предположить, что это сделали они. Но Эдуар, знавший своих детей, обрушился на них с попреками.. Мальчики не слышали слов, но при виде отца, раскрывающего рот и размахивающего руками, не могли удержаться от смеха.

— Они еще смеются! — закричал Эдуар.

— Ты ведь знаешь, — сказала Мари-Терез, — что эти дети не умеют развлекаться на воздухе. Они не привыкли, — добавила она, повернувшись к свекру. — В каком-то смысле для парижских детей это кстати, им негде гулять, даже если бы они захотели... Возьмите, к примеру, Люсьена. Когда мне случается повести его в Люксембургский сад, он тотчас отправляется в музыкальный павильон. Ребенку не нравится быть на открытом воздухе. И его брат такой же. Конечно, это плохо, но что поделаешь.

Между тем господин Ладмираль, всегда опасавшийся, как бы кто-нибудь не нарушил порядок в мастерской, нахмурив брови. тщательно исследовал витраж. Наконец он убедился, что ни комочка земли не могло проникнуть в помещение. Происшествие его огорчило, но он не хотел этого показать. В конце концов, не годится все время жаловаться и ругать внуков. Ведь известно, что дедушки призваны все прощать. Но все-таки эти мальчишки бывают несносны.

— Еще хорошо, что они не бросили камень, — оптимистически заметила Мари-Терез. — Да нет, на такое они не способны, они не хулиганы, я их знаю.

— И тем не менее младший недавно разбил английским ключом крышку сырницы.

— Да, но это не его вина, — возразила мать. — Я только что сменила прислугу, — объяснила она господину Ладмиралю. — Прежняя переехала в другой район. У нее возникли неприятности с хозяином квартиры. Признаться, она и мне не внушала доверия. Новая служанка еще не знает, где что лежит. Из-за этого все случилось. Если я не следую за ней по пятам...

— Если бы дверца маленького желтого шкафа была заперта, — прервал жену Эдуар, — и если бы Люсьен не рылся в ящике с инструментами...

— Ах вот оно что, он рылся в твоем ящике с инструментами. Тогда другое дело, — отступила Мари-Терез. — Я просто хотела сказать, что не такой уж он непослушный.

— Во всяком случае, не беспокойтесь по поводу того, что произошло, — сказал господин Ладмираль, которому изрядно надоела эта история...

Эдуар и так уже позабыл об инциденте, с которого все началось. Ему пришлось сделать усилие, чтобы связать крышку от сырницы с комом земли. К тому же он сообразил, что продолжать спор с женой означало бы противоречить отцу. По этой причине он почувствовал минутную растерянность. Ох уж эти сложности семейной жизни! И Эдуар словно в поисках ответа с тоской ухватился за бороду. В какое-то мгновение он вообразил себя без жены, без детей, без отца, словом, наконец-то свободным. И тотчас испытал такой страх, что еще сильнее вцепился в бороду, похоже ставшую для него единственным якорем спасения. Потом с нежностью посмотрел на бороду отца , оглядел его всего, его доброе, такое знакомое с детства лицо, бархатную блузу, внушавший доверие орден. Все вернулось на свои места. Став снова Гонзагом, Эдуар вытер лоб.

— Ты, разумеется, прав, — сказал он отцу.

Господину Ладмиралю было теперь не очень ясно, почему он прав. Но на какое-то мгновение это ему польстило. Потом он подумал, что сын говорит так, чтобы доставить ему удовольствие и чтобы его самого оставили в покое. Как все старики, господин Ладмираль терпеть не мог, когда с ним обращались как со стариком.

— Ты прав, — повторил Эдуар.

— Естественно, как же иначе, — весьма ироничным тоном отозвался господин Ладмираль.

— Не иначе как ты прав, — неумело пытаясь пошутить, сказал Эдуар, подумав при этом: “Как же стало трудно с отцом, просто не знаешь, как подступиться”.

Мало-помалу между господином Ладмиралем, его сыном и невесткой завязался разговор. Старый художник был рассеян. Он рассматривал ту часть своей мастерской, которую начал писать три дня назад, и размышлял о секрете передачи красного цвета подушки и обивки, причем его желание раскрыть тайну было столь горячо, что он вдруг ощутил себя по-прежнему молодым. Но одновременно он чувствовал себя безнадежно старым, более того — мертвым, больше чем мертвым — он чувствовал себя конченым человеком. Ибо в глубине души с горечью и отчаянием признавался, что не способен разгадать эту загадку.

Господин Ладмираль испытывал зуд в руках, ему хотелось схватить палитру, послать к черту гостей, принуждавших его терять время. Но он тотчас успокоился. Нет! Пусть не оставляют меня одного, я все равно ничего не сотворю. Разве не лучший способ распорядиться своим временем — это потерять его?

В конце концов все отправились в сад. Оба мальчика, лежа на животе на лужайке, занимались тем, что пытались поджечь навозного жука, ловя куском стекла солнечные лучи. Люсьен слегка порезал мизинец, но тщательно скрывал рану, опасаясь йодной настойки. Детям пояснили, что их жестокость просто ужасна, да к тому же они все равно ничего не добьются без лупы.

— Я знаю, — ответил Эмиль, — но у нас ее нет.

— Дедушка мог бы нам одолжить свою, — сказал Люсьен. — Я знаю, где она лежит.

Господин Ладмираль дорожил своей лупой как зеницей ока, как и вообще всеми своими вещами. Он притворился глухим.

— Дедушка, ты не одолжишь нам свою лупу? — не отступал Люсьен. — Я знаю, где ее найти.

— Вечно ты что-то выпрашиваешь, — сказал Эдуар и увлек за собой отца. “Бедный старик еще, чего доброго, не сможет им отказать, — думал он, — а мне известно, как ему это неприятно”.

— Разумеется, разумеется, ты можешь ее взять, — поспешно согласился господин Ладмираль. — Только будьте с ней поаккуратнее. И уж если вам так хочется, то лучше с помощью бумаги разожгите хворост, а животных не трогайте. “Они сломают лупу, — думал он, — но не могу же я им все время отказывать. Господи, как же эти дети плохо воспитаны!”

И он пояснил Мари-Терез:

— Гонзаг все время боится, что они что-нибудь сломают.

— Я пытался спасти тебя от них, — заметил Эдуар.

— Знаю-знаю, — отозвался господин Ладмираль, награждая сына дружеским тумаком. — Ты самый лучший из сыновей.

— А ты — лучший из отцов! — сказал Гонзаг, ответив таким же тумаком.

Мари-Терез подумала о том, как трогательно видеть ладящих друг с другом отца и сына. И, счастливая, взяла под руку господина Ладмираля, чтобы пройтись по саду.

Сад был большой, с множеством великолепных цветов, с высокими деревьями, чуть шелестевшими листвой под лучами солнца. За невысокой каменной оградой простирались деревенские поля, которые подходили одной стороной к самому лесу. Господин Ладмираль любил свой сад и гордился им. Он запечатлел его на сотнях картин и дорожил им, как дорожат сокровищем. Никаких грядок для овощей, одни цветы и деревья. Фруктовых совсем мало. Просто деревья. Обыкновенные деревья.

Эдуар взял под руку отца с другой стороны, и они все трое стали медленно прогуливаться между цветниками. Эдуар почувствовал, как краска прилила к его щекам, и понял, что взволнован. Он искоса взглянул на идущего рядом невысокого и чуть сгорбленного старика. Сверху ему был виден отцовский череп, окруженный венчиком седых волос. Он ощущал под своей рукой еще крепкую руку отца и влажное тепло подмышек. Внезапно, как в предчувствии беды, у него сжалось сердце, он невольно прижал к себе теплую руку отца, словно для того, чтобы удержать его, и замедлил шаг. Он подумал, что отец умрет, умрет не когда-нибудь, как умрут все, а очень скоро. Он снова поглядел на него, и так как они с женой с двух сторон поддерживали господина Ладмираля, Гонзаг вообразил, что тот еле передвигает ноги.

— Ты не устал? — обеспокоенно спросил он.

— Устал? Я? Какие глупости!

Эдуар, уязвленный, отпустил руку отца. Он решил было ответить колкой шуткой, но удержался и лишь глубоко вздохнул.

— Ты задыхаешься? — спросил господин Ладмираль. Затем без труда преодолел ступени, ведущие к небольшому бельведеру. Там стояла каменная скамья, на которую все трое и уселись. Эдуар сжал зубы, ибо догадывался, что скажет отец. Так и случилось.

— Здесь как раз и сидели когда-то сидельцы, — весело сказал, усаживаясь, господин Ладмираль.

Как обычно, Эдуар слегка усмехнулся, а господин Ладмираль, как обычно, похлопал его по колену.

Затем указал на пейзаж, который изрядно портила строящаяся дорога. Чтобы избежать объезда, в холме была прорыта траншея — новая дорога пойдет прямо через холм. По воскресеньям на стройке никого не бывало.

— Видишь, как мало они сделали за две недели, — сказал господин Ладмираль ( Я называю две недели, так как вас не было на прошлой неделе… Но я не в обиде... ). Ну не смешно ли? Вот уже год как они работают тут — “работают” слишком сильно сказано, — и все это, чтобы выиграть каких-то четыреста метров... А ведь мы, говорят, живем в век скоростей, и нами руководят люди, разъезжающие в автомобилях! Да ладно!..

Всякий раз когда представлялась такая возможность, господин Ладмираль охотно пользовался автомобилем, но почему-то таил на него глубокую обиду. Сын почувствовал, что назревает давний спор об автомобиле, прогрессе, старых добрых временах, политике и социальных проблемах, давний спор, которого он старался избегать и который его отец неизбежно навязывал ему вот уже в течение многих лет. Эдуар снова вздохнул.

— Вот именно... Ты верно заметил.

Господин Ладмираль почувствовал, что сын уходит от разговора. И произнес с некоторым вызовом:

— Ну, конечно, я ведь принадлежу к другой эпохе... Ты молодой, тебе это должно казаться в порядке вещей...

— Вот именно, — произнес Эдуар, — должно... А на самом деле это не так. Я, как и ты, нахожу нелепым, когда тратят миллионы, чтобы сократить дорогу на четыреста метров.

— Неужели ты тоже так считаешь?

Господин Ладмираль почувствовал разочарование. Постоянное поддакивание сына, как всегда, смущало его. Собственные его взгляды, когда тот их поддерживал, начинали ему казаться куда менее бесспорными. Находя их отсталыми для сорокалетнего мужчины, он волей-неволей начинал обвинять в отсталости и самого себя. И за это немного сердился на Гонзага.

— Твоя сестра думает иначе, — сказал он спустя некоторое время, чтобы возобновить разговор.

— Это-то меня ничуть не удивляет, — произнес Эдуар с многозначительным смешком.

— Отчего же? В ее суждениях есть смысл.

Эдуар даже привскочил. Он считал сестру взбалмошной особой, которая рассуждала обо всем на свете с большим апломбом, но с крайним легкомыслием. Но стоило ли заводить спор на такую деликатную тему? Эдуар всегда стремился к одному: сделать приятное отцу. Ему было известно, что тот страдает от раздоров между детьми. К чему было напоминать об этом и бередить рану? После только что пережитого страха, вызванного внезапной мыслью о скорой смерти отца, Эдуар принял решение избегать каких бы то ни было размолвок и охранять господина Ладмираля от всяческих огорчений и волнений. Этот старик, думал он, этот старый художник, приближающийся к концу своего мирного и мудрого существования, несомненно заслуживал того, чтобы ему не мешали жить так, как ему хотелось и как он считал нужным. Пусть ценой некоторых уступок со стороны близких. В это мгновение Эдуар обожал отца... Однако всему есть предел… Господин Ладмираль сказал, будто в суждениях Ирен есть свой смысл, что на самом деле... Ладно, в конце концов… Хоть бы и так!..

— Разумеется, — сказал Эдуар. — Правда, у Ирен подчас такой вид, словно она немного... (Он не сумел сдержаться, но тотчас спохватился). Что же касается ее суждений, то конечно, в них есть смысл...

Ему стоило большого труда произнести эти слова. Он мял свою бороду, больно дергал ее, чтобы как-то успокоиться. Суждения Ирен!.. Это уж слишком! По этому поводу надо было хоть что-то сказать… Сделать... Не оставить без ответа... Эдуар с великим трудом удержался от реплики. У него даже возникло желание заплакать, он почувствовал удушье, как бывает с детьми, потрясенными несправедливостью. Его самого удивила такая реакция. Откуда этот гнев, это волнение, от которых у него перехватило дыхание? Быть может, от только что перенесенного страха при мысли о скорой смерти отца? Рука его терзала бороду с такой силой, что волосы трещали.

Сидевшая по другую сторону от господина Ладмираля Мари-Терез расслышала этот хорошо ей знакомый звук. Когда заговорили об Ирен, она промолчала. Она никогда не вмешивалась в такие разговоры. У нее было собственное мнение по поводу золовки. К чему было обострять ситуацию? Но скрип бороды ее встревожил. Она взглянула на мужа. Тот тоже посмотрел на нее, и оба успокоенно вздохнули. Они прекрасно, почти на биологическом уровне, понимали друг друга, и им достаточно было одного вовремя брошенного и перехваченного взгляда. В этом заключалась непонятная господину Ладмиралю, да и любому другому, кроме ее мужа, сила Мари-Терез. Эдуар тотчас успокоился, взбодрился и почувствовал себя как после исповеди — совсем безгрешным. Он подумал: “Нет, не так уж я плох, я обожаю жену, мне нечего бояться!” А за этим пришла уверенность, что отец так скоро не умрет. Эдуар понял, что спасен. И перестал терзать бороду.

— Впрочем, — продолжал господин Ладмираль (ибо прошло всего лишь одно мгновенье), — впрочем, это как твоя борода.. У тебя она такая же, как у твоего старого отца. Так что нет ничего удивительного в том, что у тебя столь же отсталые взгляды.

— Эдуар — ваша копия, — сказала Мари-Терез, полагая, что говорит то, что нужно.

Возникла короткая пауза, причина которой так и осталась неведомой Мари-Терез. Господин Ладмираль, сразу подумавший о дочери, почувствовал боль. Чтобы прервать молчание, он поспешил сказать:

— Кстати, о копии. Не помню уж где, но я прочитал недавно любопытные вещи о портретах Эжена Каррьера. О его первых портретах...

Он все еще рассказывал об Эжене Каррьере, когда к ним подбежала малышка Мирей. Она возникла, освещенная солнцем, темные волосы растрепались на бегу, лицо все так и лучилось смехом. Она крикнула им, что обед готов. Все трое так и не поняли, отчего почувствовали облегчение — прихода ребенка или от известия об обеде. И заспорили, кому держать Мирей за руку по дороге к дому.

Когда они вошли в столовую, оба мальчика уже сидели за столом и допивали воду из стаканов. Тем самым они старались удалить следы выпитого втихую красного вина.

Обед прошел хорошо. Это была самая легкая и приятная часть визита, ибо еда давала тему для беседы, а то и позволяла обходиться без нее вовсе. Господин Ладмираль любил вкусную, но без излишеств кухню, и Мерседес справлялась с этим превосходно. Столовая была очень уютна — четырехугольная просторная комната, выходившая в сад тремя настежь раскрытыми окнами. Правда, через них часто залетали осы.

— Если хочешь, можешь снять пиджак... — сказал господин Ладмираль сыну.

Эдуар был не прочь и даже потянулся к крахмальному воротничку, чтобы его расстегнуть, но не посмел. Он знал, что отец не терпит небрежности в одежде и сделал предложение из чистой вежливости, ожидая, что оно не будет принято. В первое время Мари-Терез не понимала этого и настаивала:

— Да сними же пиджак, раз тебе разрешает отец!.. Ты совсем взмок...

— Нет, мне и так хорошо, — уверял Эдуар. — Совсем не жарко!

— Его не поймешь, — жаловалась Мари-Терез, промокая мужу шею салфеткой. — В городе он без церемоний снимает пиджак в такую жару. Что мешает ему поступить так в деревне?

— Разумеется, — подхватывал господин Ладмираль.

Он негодовал на сына за то, что тот ломается, и одновременно испытывал неудовольствие при одной мысли, что тот, как извозчик, скинет пиджак. Поэтому Гонзаг, чтобы сделать приятное отцу, оставался в пиджаке, и тогда господин Ладмираль сердился на сына за мягкотелость .

К обеду была подана огромная курица. Дети пожирали ее молча. Окончательно пришедшая в себя Мирей старательно набивала живот, не ведая о тех муках, которые ждут ее на обратном пути.

— Приглядите за малышкой — впереди поезд, — сказал Гонзаг.

— Ее будет тошнить в любом случае, — ответила Мари-Терез, — так пусть хоть вкусно поест.

— Сколько же я, оказывается, могу слопать, — вздохнул Люсьен, залпом опорожнив стакан, чтобы утрамбовать съеденное.

— На здоровье, — с полным ртом произнесла Мари-Терез, — продолжай в том же духе, мой звереныш.

Господина Ладмираля эти слова немного покоробили, но он проявил сдержанность. “Моя вина в том, что я слишком требователен, — думал он. — Дети воспитаны не хуже других. Это я несносный старик. Мне так приятно, что они приехали и с аппетитом едят, я их очень люблю...” И, чтобы искупить свои дурные мысли, налил полный стакан вина Эмилю. А тот для верности опорожнил его залпом, опередив запоздалый протест отца:

— Неужели ты хочешь, чтобы он все это выпил?

Торжествующий Эмиль потряс своим пустым стаканом, показывая, что был достоин оказанного доверия.

— О-ля-ля! — произнес он. — Для меня это раз плюнуть. Я окосел только однажды, помнишь, мама?

— Советую тебе не бахвалиться, — ответила мать. — Нужно было видеть, — обратилась она, как бы оправдываясь, к господину Ладмиралю, — какую взбучку он получил от отца.

— Ты был пьян? — с улыбкой, не скрывая интереса, спросил дед. — А ну-ка расскажи.

— В тот день я помогал консьержу заливать вино в бутылки, — ответил Эмиль. — В погребе было темно. Я притащил туда четверть. И каждый раз отхлебывал из нее. В конце концов я еле держался на ногах!

— Вот уж чем я не стал бы гордиться, — сказал Гонзаг.

— Я не говорю, что горжусь, — ответил Эмиль. — Я просто рассказываю дедушке.

— И тебе было приятно? — спросил тот.

— Еще как! Кстати, дедушка, говорят, что при этом все двоится в глазах. Это не так. Я вообще ничего не видел. А ты, дедушка, бывал пьян?

— Бог мой, — ответил господин Ладмираль улыбаясь, — это было так давно...

— Хотел бы я тебя таким увидеть, — сказал, улыбнувшись милой улыбкой, Эмиль. — А папа бывал пьяным?

— Спроси его сам, — ответил господин Ладмираль.

— Он говорит, что нет.

— У тебя очень серьезный отец, — сказал господин Ладмираль с такой очевидной иронией в голосе, что это задело Эдуара, недовольного тем, что его дети могли это почувствовать. Он открыл было рот, чтобы сменить тему беседы, когда в разговор вмешался Люсьен:

— В лицее на днях учитель спросил, хотели бы мы жить в древние времена. Один из учеников ответил “да”, и учитель спросил: почему? А тот сказал: “Чтобы быть илотом, так как их спаивали за деньги, чтобы показывать детям”.

Эдуар был возмущен. Следовало немедленно вмешаться, прежде чем Мари-Терез спросит, что такое илот.

— Очень остроумно! — произнес он недовольным тоном. — И что же ответил учитель?

— Он чуть не помер со смеху, — ответил Люсьен.

Господин Ладмираль смеялся от всей души. Его забавляло, что дети немного шокируют своего отца. В молодости есть что-то очень привлекательное. Господин Ладмираль снова наполнил стаканы обоих мальчишек, которые опорожнили их с молниеносной быстротой. Эмиль при этом с удовлетворением крякнул, а Люсьен закашлялся до слез.

— Им будет плохо, — заметила Мари-Терез.

Bonum vinum , — произнес дед, — bonum vinum…

И попробовал затеять небольшой спор с сыном по поводу того, как надо продолжить фразу: laetificat cor humanum или laetificat cor hominum. В такого рода спорах от Эдуара толку было мало, к тому же он испытывал неловкость, когда речь заходила о вещах, которые не могли интересовать жену. Считая себя знатоком латыни, Эмиль, явно хлебнувший лишнего, вмешался в разговор таким пронзительным голосом, что его пришлось угомонить. Он не стал упорствовать, почувствовав, что дед доволен проявленным им интересом к научному спору, и предпочел остаться на достигнутых позициях в надежде получить до конца обеда еще толику вина. И был действительно вознагражден. Когда принесли сыр, Эмиль выпил еще вина, но испытал на сей раз меньше удовольствия, ибо голова сильно кружилась. Его мутило от съеденного, лицо так и пылало. Чтобы допить последний стакан, ему пришлось сделать усилие, но он не спасовал.

По обыкновению, кофе пили в саду, в приятной обвитой зеленью беседке в классическом стиле. Мальчикам разрешили поиграть на лужайке, служившей продолжением сада, прекрасной лужайке, заросшей сочной травой и обсаженной толстыми кривыми яблонями. Скорее даже приказали, а не разрешили. У них не было никакого желания играть на лужайке. Им куда больше хотелось остаться в доме и поспать. Что ж, придется поспать на лужайке.

В беседке господин Ладмираль с сыном медленно потягивали из маленьких рюмок коньяк. Немного раскрасневшаяся, слегка залоснившаяся Мари-Терез с невероятной ловкостью вязала носок. Стальные спицы так и мелькали в лучах солнца, рассыпая вокруг отблески, и господин Ладмираль лениво подумал, что у молодой женщины руки полны звезд. Эта мысль немного разогнала дремоту. Он улыбнулся. Игра света в листве восхищала его, погружая в умиротворяющую негу. Это летнее свечение было так прекрасно. Как и это марево над землей, чуть приглушающее яркость зеленых, красных, золотых красок сада. Как и это солнце, льющее, распыляющее вокруг золото. Пусть не болтают, что солнце подобно растворителю или порошку съедает краски. Напротив, оно делает их полными жизни, насыщенными до предела, превращает в одухотворенные существа, просящие ласки, в слова, которые требуют разгадки. В такие минуты господин Ладмираль сознавал, что любит живопись больше всего на свете, что ему не о чем жалеть в прожитой жизни, что если и не все удалось, это не имеет большого значения, ибо он всегда понимал, что должен делать, и пусть не достигнув вершины, он все же ее увидел. В полудреме, согретый льющимся на него ярким, теплым светом, господин Ладмираль представил себе Моисея, умирающего после многих выпавших ему на долю испытаний, увидевшего перед смертью землю обетованную, куда ему не дано было ступить. Не испытывая ни сомнений, ни сожалений, не отвечая больше ни за что и ни за кого, он просто умирал, успев увидеть, постичь, полюбить заново то, что любил всегда. Можно умереть и за нечто менее дорогое. Господин Ладмираль видел возле себя черный силуэт сына. Если бы только черный! Он различал рыжие, синие тона, а само лицо показалось ему внезапно фиолетовым, почти пурпурным. Вот что надо было бы писать, о чем надо было догадаться. Слишком поздно. Господина Ладмираля мало-помалу одолевал сон, он ощущал это, позволяя сну овладеть собой в ослепительном великолепии солнечного света. Какая же это радость! “Мой сын стал пурпурного цвета, — подумал он. — Я сделал пурпурного ребенка!” Господин Ладмираль спал.

Гонзаг посмотрел на отца, откинувшего голову на спинку шезлонга. И испугался при виде его закрытых глаз, улыбки, затерявшейся под седыми усами, невозмутимо-спокойного лица. Да, однажды все будет именно так, с той лишь чудовищной разницей, что глаза отца закроются навеки. Испытывая огромное счастье оттого, что отец не умер, Гонзаг проникся к нему бесконечной благодарностью. Отец просто уснул, как и всякий раз после еды. Послеобеденный сон господина Ладмираля был священным для всех. Гонзаг тихо встал, и его жена тоже. Он развернул газету, валявшуюся на железном столике, и покрыл ею голову отца, чтобы уберечь от лучей солнца и от мух. Старик зашевелился и сказал спасибо, словно разговаривая с кем-то во сне. Гонзаг взял со стола поднос с кофе, жена забрала бутылку и рюмки, и оба тихо вышли из беседки, осторожно ступая по гравию. Гонзаг взглянул на жену, они обменялись размягченным, взволнованным взглядом, каким обмениваются супруги перед колыбелью. И, нагруженные хрупкими предметами, затаив дыхание, стараясь производить не больше шума, чем насекомые и солнце, вернулись в дом, оставив старого художника спящим.

Нет ничего заразительнее послеобеденного отдыха, поначалу представляющегося не удовольствием, а родом недуга, которому изо всех сил стараются противостоять. Сопротивляются до последнего, ибо считают себя обязанными сопротивляться. Однако стоит только кому-то сдаться, как все следуют его примеру. Неужели все так просто? Достаточно лишь поддаться искушению? Да и такое ли зло поспать после обильной трапезы? Ведь сразу не решаешься на это лишь в силу ложного стыда. Каждый рассчитывает на то, что другие сдадутся первыми и что он незаметно для окружающих уснет последним. Каждый также надеется проснуться первым, так что всем будет невдомек, что он спал тоже. Ему даже может представиться возможность посмеяться над сонями, которые в конечном счете спали лишь на несколько минут дольше его. Известно, что существуют люди, которым удается, контролируя время сна, всю жизнь делать вид, будто они никогда не спят.

Гонзаг и его жена не были столь утонченными натурами. Хотя прежде оба не чурались этой игры, он, делая вид, что читает, она, занимаясь починкой белья. Но вскоре, застигнутые, и не раз, врасплох, перестали притворяться. Теперь, когда отец засыпал после обеда, они шли поспать тоже, и им это очень нравилось. Эдуар и Мари-Терез проследовали, стало быть, в гостиную, оставив по дороге поднос и бутылку с рюмками в столовой, где Мерседес наградила их взглядом прислуги, которая видит, что хозяева намерены поспать среди дня, но притворяется, что ничего не заметила. В гостиной Мари-Терез воспользовалась мягким диваном, а Эдуар устроился в кожаном кресле. Сначала они все-таки сделали вид, что намерены поговорить.

— Как, по-твоему, выглядит отец? — спросил Эдуар.

— Все так же.

Ответ был немного двусмысленным. Стоило ли углубляться в эту тему? Эдуар пребывал в нерешительности. Но раз Мари-Терез не увидела в состоянии отца никакого ухудшения, бессмысленно поднимать тревогу. Ведь господин Ладмираль в беседке спал таким хорошим, мирным сном!

— Дети не разбудят его? Где они?

— Малышка спит, — ответила Мари-Терез. — А мальчики, должно быть, на лугу.

Скорее всего, мальчики тоже спали в тени яблонь, и родители почувствовали, как сон неумолимо овладевает ими тоже. И ни один из них не получил удовольствия увидеть, как первым засыпает другой. Какая прелесть послеобеденный сон! Делая вид, что получше устраивается в кресле, Эдуар успел незаметно расстегнуть крахмальный пристегивающийся воротничок и верхние пуговицы брюк, которые стали ему тесны.

Их разбудил лай, судя по всему, большой собаки, галопом мчащейся по коридору и на бегу цокающей когтями по плиткам пола. Огромный черный лохматый пудель с тявканьем и визгом ворвался в комнату. В ужасе проснувшись, Мари-Терез сжалась в комок на диване. Гонзаг машинально поднес руку к расстегнутому воротничку. Но пес, свалив легкий круглый столик, уже исчез. В дверном проеме стояла очень элегантная, сильно накрашенная молодая женщина. Держа на вытянутых крепких руках маленькую Мирей, она кричала:

— Всем встать! Смотрите, что я обнаружила. Это ваша собственность?

То была Ирен, сестра Гонзага. Широко расставив для устойчивости ноги, в английском костюме из плотной ткани, пахнувшем дорогими духами, Ирен громко смеялась. Опустив Мирей на пол, она подошла к окну и открыла ставни. Комнату залил солнечный свет.

— Скажите пожалуйста, и ты приехала? — произнес Эдуар. — Здравствуй.

Он старался говорить как можно более безразличным и непринужденным тоном, делая вид, что не спал. Мари-Терез не пыталась притворяться. Отяжелевшая от сна, она, не поднимаясь с дивана, поднесла руку к голове, чтобы убрать влажную прядь со лба.

— Что случилось? А, это вы?

Она села, оправив юбку, и надела сброшенные перед сном туфли, которые словно стали на размер меньше.

Ирен пожала руку брату и золовке.

— Надеюсь, у вас все в порядке? Нашли время спать, и вам не стыдно? Где мэтр? А ваши херувимчики?

— Папа спит в беседке, — ответил Гонзаг. — Не буди его.

— Ему вредно так спать. Напрасно вы разрешаете.

И она стремительно вышла из комнаты. Было слышно, как она громко зовет своего пса. Одергивая юбку на бедрах, разглаживая складки, Мари-Терез силилась привести в порядок свой туалет. Эдуар встал и со страдальческим выражением лица, откинув назад голову, занялся воротничком.

— Она разбудит папу, чушь какая-то!

Услышав громкие и быстрые шаги Ирен по дому, Мерседес в свою очередь пришла в ужас. Послеобеденному сну господина Ладмираля, который трепетно почитала даже она, грозит опасность. Мерседес вышла из кухни, готовая навести порядок.

— Здравствуйте, Мерседес! — крикнула на бегу Ирен. — Я привезла вам грейпфруты. Месье их обожает, они в машине.

Все так же на бегу она сбросила жакетку, повесив ее мимоходом на крючок вешалки в вестибюле, и с возгласом “Эй! Эй!” широкими шагами, под которыми скрипел гравий, направилась к беседке.

Господин Ладмираль, внезапно разбуженный, вздрогнул, отчего газета c его головы упала. На короткое время можно было различить слегка приоткрытый рот и затуманенный взгляд с трудом просыпающегося старика. Весьма недовольный, что его разбудили, господин Ладмираль оглянулся вокруг с намерением воздать по заслугам Эмилю или Люсьену, но при виде дочери лицо его расплылось в улыбке.

— Ирен!

Уже совсем проснувшись, в радостном изумлении он выпрямился на шезлонге, затем пригладил волосы, расправил бороду и прочистил охрипшее ото сна горло. Ирен подошла к нему и расцеловала в обе щеки.

— У тебя совершенно мокрая борода, — сказала она. — Очень неумно вот так спать на солнце. Как поживаешь?

— Как когда, — ответил господин Ладмираль, пользуясь счастливой возможностью наконец-то немного подробнее поговорить о своем здоровье. — Например, вчера и позавчера...

— Я сумела вырваться ненадолго среди дня, — прервала его Ирен, которую не заботило ни свое, ни чужое здоровье. — Непредвиденно. Мне предстоял обед с друзьями, но в последний момент все распалось. Подруга совсем потеряла голову, точнее говоря, умудрилась на собственной лестнице сломать ногу. Кстати сказать, у нее больше оснований гордиться ногами, чем головой... Такая досада — она собиралась отправиться послезавтра в путешествие. И мне не повезло, придется навещать ее в больнице, а это в данный момент мне совсем ни к чему. Вот я и подумала: “Очень кстати! Давненько я не проведывала мэтра”. Какая жарища в машине! Ты знаешь, о ком речь, во всяком случае, я тебе об этой подруге рассказывала. Ее зовут Маринетта, симпатичная малышка, я продала ей свою старую машину. Ну, как твои успехи? Сто лет тебя не видела. В общем, ты совсем не изменился. А я? Однако, честно говоря, ты не так уж хорошо выглядишь. Тебе следует больше двигаться. Если хочешь, мы отправимся на прогулку. Я привезла тебе грейпфруты и предупредила Мерседес. Между нами говоря, я нашла ее какой-то странной. Может, она беременна? Разумеется, это бы меня очень удивило. А вот мой пес, видишь? Никогда не догадаешься, как его зовут. Медор! Согласись, красивое имя, правда? Все мои друзья-собачники в ярости, что не додумались до этого. Кстати, у тебя в гостях наш весельчак Гонзаг и его мадам? Мы давненько не виделись. Как их дела? Девочка у них прелесть, просто не верится, что они сами ее сделали. А вот и оба наследника! Давайте-ка поздороваемся, персонажи из семейного альбома!

Разбуженные голосом Ирен мальчики прибежали и теперь, разинув рот, с восторгом, хотя и в некотором смущении, взирали на тетку. Она их восхищала. Старший, естественно, был в нее влюблен, а младший испытывал пока лишь смутное волнение. Но как бы ни определять их эмоции, это были чувства, заставляющие воспарять над бренным миром. Эмиль и Люсьен не могли прийти в себя от счастья, поняв, что им позволено приблизиться запросто, без всяких церемоний к этой восхитительной, красивой, элегантной, веселой, шумной женщине, которая никогда ничему не удивлялась, не сердилась, не жаловалась. И, без сомнения, превосходила во всех отношениях их родителей, больше напоминая тех особ, что видишь на афише, в витринах газетных киосков, в фильмах, чем обычную родственницу, так называемого члена семьи. Вот было бы здорово, невольно думали мальчики, если бы у нас была такая мать, как тетя Ирен! Но они подспудно понимали, что это невозможно и что есть два рода женщин: женщины-матери и такие, как тетя Ирен. И это большое везение, что судьба подарила им вдобавок такую тетку! Жаль только, что ее нельзя показать приятелям, они были бы сражены.

Оба мальчика приблизились. Ирен поцеловала их. Они почувствовали сладостное удушье от ее аромата, близости, движений. Движения Ирен, казалось бы достаточно резкие, были настолько естественными, непринужденными и точными, что она никогда никого не задевала и ни на что не натыкалась. Господин Ладмираль называл это божьим даром. Гонзаг же понимал, не испытывая при этом никаких теплых чувств, что его сестра обладает тем, что люди называют шармом. Эмиль, со своей стороны, не ища объяснений, испытывал счастье, когда Ирен целовала его: у него перехватывало дыхание, екало сердце и возникал непреодолимый зуд в руках. И еще рождалось другое, глухое волнение, которое уже было ему знакомо и которое вызывало у него жгучее любопытство, удовольствие, смутное чувство стыда и яростную потребность, чтобы Ирен не считала его маленьким мальчиком. Все это выливалось в дерзкое, даже агрессивное поведение, понуждавшее Ирен не без удовольствия осаживать его. Она не была равнодушна к такому обожанию. Красивые женщины не пренебрегают ничьим восхищением, от кого бы оно ни исходило: копейка — тоже монета. В этом проявляется одно из многочисленных свойств, сближающих красоту и богатство. Они почти всегда соседствуют друг с другом. Случается, правда, что красивая женщина бывает бедна, но она редко остается бедной навсегда.

Уже совсем проснувшись, господин Ладмираль разглядывал дочь добрыми и восхищенными глазами, со счастливой, будто прилипшей к лицу улыбкой из-под бороды. Как на японских масках. Он был действительно счастлив. Однако слегка нахмурился, увидев выходивших из дома обеспокоенных и еще не проснувшихся окончательно Гонзага и его жену.

— Скажите на милость, — произнес господин Ладмираль. — И вы тут как тут?

Словно они неожиданно, чуть ли не как чужаки, вторглись в семейный круг. Гонзаг почувствовал эту ноту и ощутил легкое раздражение. Тем более что никак не мог застегнуть воротничок.

— Я просил Ирен не будить тебя, — произнес он.

— Я не спал, — живо откликнулся господин Ладмираль.

— Пусть так, — как всегда, согласился Гонзаг. — Но тебе бы не мешало спокойно отдохнуть. А вы что тут делаете? — крикнул он сыновьям. — Зачем надоедаете дедушке?

— Оставь их в покое, — сказала Ирен. — Вечно тебе кажется, будто все друг другу надоедают. Постой-ка... — И, подойдя к брату, она помогла ему застегнуть воротничок, понимая, что самому ему не справиться. — И тебе не стыдно сковывать шею этим орудием пытки? Даже папа на такое не решился бы, а он... — Она повернулась к Мари-Терез. — Не иначе как вы заставляете мужа надевать сей пояс целомудрия? Вот черт, я сломала ноготь! Смотри, твои мальчишки помирают со смеху. Насколько я понимаю, они скоро начнут носить кальсоны. Может быть, я вторгаюсь в интимные подробности вашей жизни, но держу пари, что ты тоже носишь кальсоны. Не так ли, Мари-Терез? Он носит кальсоны? Вам, кстати, известно, что я открыла магазин? Да, конечно, вам известно. Я приглашала вас на открытие, но вы не пришли, и напрасно. Мой племянник Эмиль сейчас принесет мне что-нибудь выпить, да поживее, я жду! А потом мы пойдем на прогулку с дедушкой. Здесь можно испечься от жары.. Папа, ты напрасно спишь на солнце после обеда. Вам нужно было предупредить его, что это вредно. Эти двое хотят тебя прикончить, — сказала она, повернувшись к отцу, — я давно об этом догадалась.

Гонзаг терпеть не мог таких шуток.

— Перестань, прошу тебя! — сказал он чуть громче обычного.

Пораженный этим своего рода призывом к порядку, лишь придававшим, к слову сказать, вес речам Ирен, господин Ладмираль почему-то решил, что о его смерти заговорил сын. Он бросил на него недовольный взгляд и сразу почувствовал усталость. “Вечно этот парень говорит о неприятных вещах”, — подумал он. И не без труда поднялся с кресла. Гонзаг ринулся к нему, чтобы помочь.

— Оставь! Оставь! Я еще могу сам двигаться, — сказал с некоторым неудовольствием отец.

И оперся о руку Ирен. Она вроде бы не сдвинулась с места, но все равно оказалась рядом с отцом в нужную минуту. Мари-Терез наблюдала эту сцену без какой бы то ни было обиды, ибо была необидчива, и без всякой иронии, ибо ирония не была ей свойственна. “Занятно, — думала она, — что он даже не замечает, как сильно его дочь накрашена. Смотрит на нее, дотрагивается, ощущает запах косметики — и не замечает”.

Все направились к дому. В сопровождении брата Эмиль шел им навстречу с бокалом красного вина, налитого Мерседес, которой были известны вкусы дочери хозяина. Ирен залпом осушила бокал.

— У тебя скверное вино. Это новое?

— Оно у папы уже три месяца, — уточнил Гонзаг.

— Выходит, — сказала спокойно Ирен, прекрасно понявшая намек, — меня тут не было три месяца.

— По меньшей мере! — заметил, улыбаясь, тоном легкого упрека господин Ладмираль

Ирен повернулась к брату.

— Вечно он ябедничает! Теперь по твоей вине мэтр устроит мне сцену.

Дети не верили своим ушам, слыша, как разговаривают с их отцом, и ликовали. Гонзаг, как всегда, был шокирован бесцеремонностью сестры, которой отец все прощает. Взять хотя бы историю с магазином! А отец, кажется, находит все это в порядке вещей. Он, для которого торговля всегда была недостойным занятием!

— Кажется, ты открыла бутик? — переменил он тему.

По его мнению, само слово было бранным.

— Продаешь безделушки и тряпки? — добавил он слегка язвительно.

Ирен подхватила:

— Безделушки и тряпки, всякие пустячки, игрушки, мелочевку, кружева и побрякушки . “Еще не хватало, — думала она чуть раздраженно, — чтобы он начал иронизировать...” — Тебе непременно надо выбраться посмотреть, — сказала Ирен отцу. — Раскупают замечательно. Это и помешало мне приехать раньше. Ты не очень скучал? Кстати, как ты себя чувствуешь? Я уже спрашивала тебя, но ты не ответил. У тебя бывают гости?

— Не так уж много. Чувствую я себя неплохо, но...

— Я нахожу, — сказала Ирен брату, — что папа потрясающе переносит одиночество.

— Мы приезжали почти каждую неделю, — ответил Гонзаг.

— Но пропустили прошлое воскресенье, — напомнил господин Ладмираль. — Представляю себе, — обратился он к дочери, — как ты занята.

На самом деле господин Ладмираль не имел ни малейшего представления о хлопотах, связанных с открытием магазина, да ему это было и ни к чему, он бы все равно ничего не понял.

— Пойдем, взглянешь на мою новую работу, — сказал он Ирен, когда семейство вошло в дом. — Тебе, разумеется, не понравится. Но все равно. Тем более что в конечном счете, надеюсь, ты не права.

— Ничего подобного! В вопросах живописи я всегда права!

Ирен терпеть не могла живопись отца и не скрывала этого. Господин Ладмираль даже стал подумывать, что в суждениях дочери, возможно, и есть доля истины. Но не хотел этому верить. Ему тяжело было выслушивать ее нелицеприятные высказывания о своих картинах. Всякий раз он испытывал болезненное разочарование.

Вот и сейчас реакция Ирен его огорчила.

— Снова уголок мастерской? — вопросила Ирен. — С ума сойти, сколько уголков в твоем ателье. Тебе надо было бы построить многоугольную, тысячеугольную и т.п.-угольную мастерскую...

И она уселась на диван, где красовалась большая шелковая желтая шаль.

— Осторожно! Это натура! — вскрикнул Гонзаг. Господин Ладмираль нашел, что у сына слишком резкий тон, и сразу перестал сердиться на Ирен за ее бесцеремонность.

— Где ты раскопал эту желтую шаль? — спросила Ирен.

— На чердаке. Совершенно случайно. Под руку попались две картонные коробки, набитые старинными тканями. Там есть очень красивые вещи. Они валялись там со дня моего переезда, я о них совершенно позабыл.

— Ой, мне ужасно хочется посмотреть! — воскликнула Ирен.

И она не долго думая утащила отца на чердак, где спустя пять минут уже рылась в картонках, набитых яркими тканями, выгружала содержимое чемоданов. С удивительной ловкостью и быстротой она расстилала на полу шали, разматывала ленты, примеривала платья, разбирала многоцветные тряпки. Сидя на старом, обитом гвоздями сундуке, господин Ладмираль растерянно и восхищенно наблюдал за происходящим. О Гонзаге и его жене больше не было и речи. Охваченная эйфорией первооткрывателя, всецело поглощенная находками, которые она одну за другой со сноровкою коробейника извлекала из переполненных ящиков и картонок, Ирен и думать забыла о брате.

— А это что? А это? Ты никогда мне не говорил... Но я догадывалась, что они есть, я хотела с тобой поговорить, я была уверена, что в старых чемоданах полно вещей. Помнится, я их прежде видела. Но тогда они меня не интересовали... Ты, конечно, мне все отдашь? Разумеется, отдашь... Я правильно сделала, что приехала! Подумать только, что было бы, если бы Маринетта не сломала ногу... Кстати, я что-нибудь сотворю для нее из этой старой кофты. Она обожает зеленое. И совершенно напрасно. Это вбил ей в голову один знакомый тип. Может, он дальтоник? Или дальтонист? Как правильно сказать?

Ирен обычно прекращала трещать лишь вечером, перед отходом ко сну. Но утром, едва открыв глаза, все начиналось сначала и продолжалось весь день. Это была очень красивая, рослая и решительная девушка, смуглая, с почти черными глазами — такими яркими и живыми, что даже в минуту покоя казалось, что их владелица вот-вот сорвется с места и куда-нибудь побежит. Когда ей было восемнадцать-двадцать лет, господину Ладмиралю стоило немалого труда привыкнуть к ее манерам. Она сильно красилась, выезжала одна, возвращалась поздно и не выказывала ни малейших признаков скромности и стыдливости, которые господин Ладмираль привык почитать со времен своей молодости. Господин Ладмираль страдал от этого. В конце концов он смирился, что стоило ему больших усилий, которые Ирен не оценила в должной мере. Дети, которым бывает так непросто принять то, что их шокирует в родителях, не понимают, что родителям в таких случаях приходится еще труднее. Ирен была полной противоположностью своей матери, сдержаннейшей из женщин, и такой контраст часто приводил господина Ладмираля в замешательство. Но после смерти жены это невольное противостояние прекратилось. У него осталась одна Ирен. Она заняла освободившееся место, а ее отец так и не осознал, какого отречения от самого себя и от своих воззрений эта замена от него потребовала. То же самое происходит с безутешными вдовцами, которые вдруг женятся неожиданно для всех. Господин Ладмираль так и не понял, что в результате этого своего рода инцеста он бессознательно сделал свою красивую, полную жизни дочь орудием мести женщине, никогда не отличавшейся блеском и рано утратившей красоту.

В свое время Ирен стало ясно, что если она будет продолжать жить вместе с отцом, то станет его рабой. И она решила уйти из дома. Сделать это было непросто. Тогда они жили в Париже. Но Ирен хотелось быть свободной и одной. Причем не столько свободной, сколько одной. Эти два слова наилучшим образом позволяют понять девушек, решившихся уйти из семьи.

Господин Ладмираль принял разлуку мужественно, однако не мог до конца скрыть свое разочарование. Потеря дочери означала для него второе вдовство. Сначала он воспротивился решению Ирен, потом стал колебаться, но в конце концов с горечью и сожалением смирился. В тот же день Ирен переехала на новую квартиру, отказавшись от дальнейшего обсуждения этой темы. Их разлука выглядела почти разрывом. Господин Ладмираль и его дочь расстались весьма недовольные друг другом, что, как ни странно, поначалу облегчило дело, а потом, спустя совсем немного времени, способствовало возобновлению отношений. Господин Ладмираль не мог обходиться без дочери. Если он хотел ее сохранить, ему, по крайней мере, не следовало жаловаться. Господину Ладмиралю хватило на это мудрости, и он оказался вознагражден. Ирен осталась для него преданной и по-своему любящей дочерью. Когда она уехала, господин Ладмираль, к счастью для него, не сокрушался по поводу неблагодарности детей или, во всяком случае, никогда не говорил об этом. Он начал размышлять на сей счет позднее, когда дочь стала реже навещать его, и особенно когда ему случалось касаться этой темы в разговорах с Гонзагом, который, будучи заботливым сыном, часто приезжал проведать отца даже в будни после работы. Когда Гонзаг покидал его, господин Ладмираль не очень грустил по этому поводу. Но невольно вспоминал, что Ирен давно не наведывалась к нему. В его прощании с Гонзагом всегда сквозило легкое сожаление оттого, что вместо него не приехала Ирен. Гонзаг это чувствовал и, бывало, спускаясь по лестнице в расстроенных чувствах, не раз оступался, словно выставленный за порог влюбленный.

Ирен и сейчас жила одна. Прежние недоразумения были забыты. Ирен жила одна, и у нее было занятие, с которым господин Ладмираль смирился, как и со всем остальным. Хотя Гонзаг не столько из желания поддеть сестру, сколько из педантизма, имел обыкновение подчеркнуть, что у нее не одна профессия, а все тридцать шесть. Цифра была завышенная, но ироническая интонация оправданна. Ирен успела поработать в мастерской декоратора, она конструировала модные туалеты, продавала негритянские статуэтки, была секретарем коллекционера и делала еще многое другое. Не отличаясь скромностью, она то и дело намекала на рестораны, праздники, загородные уик-энды и прочие свидетельства своего преуспеяния, что немного раздражало Гонзага, особенно когда это делалось в присутствии его жены. К тому же Ирен уже купила новую машину.

— А у меня, — шутя, но с намеком говорил Гонзаг, — машины нет, зато есть дети.

— Ты бы еще больше разозлился, будь у меня дети, — отрезала Ирен, закрывая тему.

Ибо разговор подбирался к весьма щекотливому вопросу. Был ли у нее любовник? Господин Ладмираль никогда не спрашивал об этом даже себя. И намеревался поступать так и впредь. Хотя имелись все основания считать, что у Ирен есть любовник: на это указывали ее независимость, красота, привычки, а также окружение. К счастью, у каждого мужчины есть одно могущественное средство защиты от печальной очевидности — фигура умолчания: “Я не хочу этого знать”. Если бы господин Ладмираль не сомневался в том, что у дочери есть любовник, он был бы очень несчастен, испытывал бы стыд, горечь и страх. Он принадлежал к той породе мужчин (хотя все мужчины таковы), которые придают большое значение сохранению целомудрия девушками из круга их семьи, родных и друзей. Утаив от отца свою первую связь, Ирен проявила столько же благоразумия, сколько сам господин Ладмираль, предпочитавший закрыть на это глаза. К чему было вытаскивать на свет то, что лучше скрыть? Гонзаг тоже кое о чем догадывался, но не хотел, чтобы отец огорчался, и лишь изредка позволял себе нечто вроде намека, желая прощупать обстановку и в случае необходимости успокоить господина Ладмираля.

— Мы так редко видим Ирен, — говорил он. — Я знаю, что она серьезная девушка, но все равно мне очень жаль, что она совсем одна.

— В самом деле? — спрашивал слегка обеспокоенно, ожидая продолжения, господин Ладмираль.

— О! Я прекрасно понимаю, что она не то чтобы одна...

— Что ты имеешь в виду? — настороженно откликался отец. Ему было понятно, на что намекает сын, но он ненавидел такую форму дознания, увлекавшую его в область недозволенного, и тем не менее всегда хватал наживку.

— Ничего... Ничего особенного... Я просто хотел сказать, что вокруг нее всегда масса народа... Мне даже кажется, что моя дорогая сестра пользуется большим успехом...

— Да, — подхватывал внезапно успокоенный и излучающий счастье при мысли об успехах дочери господин Ладмираль, — да, мне кажется, что ее очень любят. И как ты только что заметил, она не из тех девушек, которые делают глупости.

— Надеюсь, — отвечал уклончиво Гонзаг, но его отец не желал этого замечать.

И они больше не углублялись в частную жизнь Ирен. Господин Ладмираль думал: “ Этот славный Гонзаг на что-то намекает. Подозревает ли он что-то? Хочет ли меня о чем-то спросить? К чему кружить вокруг да около, если ни мне, ни ему ничего не известно? И вообще, я знаю Ирен. Если бы у нее кто-то был... Если для подозрений Гонзага есть основания, то она, со своей обычной прямотой, все бы мне рассказала ” . Он хорошо знал, что это не так. Даже не имея доказательств, в глубине души он был убежден, что у Ирен есть любовник, и что она никогда ему ничего не скажет, а он сам ее не спросит, и что лучше всего все оставить так, как есть.

Со своей стороны, Гонзаг после подобных разговоров приходил к заключению, что отец слеп, но что, может быть, это и к лучшему. Однако ему никак не удавалось сдержаться, и всякий раз он возвращался все к той же теме и к бесполезным намекам. Это было сильнее его. Допустим, что у Ирен есть любовник. Гонзаг вовсе не собирается стеснять ее свободу, выступая в роли старшего брата — блюстителя нравственности. Однако, коли у сестры есть любовник, ему бы хотелось, чтобы она хоть немного страдала, чувствуя осуждение отца, или испытывала бы, по крайней мере, угрызения совести из-за того, что огорчила его. Гонзаг был похож на тех честных, преданных семье добропорядочных людей, для которых исполнение долга является наивысшей добродетелью. Они не осуждают тех, кто сумел разорвать цепи и вырваться на свободу. Но считают, что негоже беглецам наслаждаться безоблачным счастьем. Это было бы уж слишком. За свободу надо платить.

Между тем, вне всяких сомнений, Ирен была счастлива, особенно в данный момент, на чердаке, среди вороха разноцветного тряпья. Мобилизовав Мерседес, она с ее помощью набила бесценными вещами три картонные коробки, не забыв при этом сделать несколько подарков верной служанке. Мерседес ничуть не нуждалась ни в старых бальных туфлях, ни в муфте из фальшивого, пожелтевшего от времени, как усы курильщика, горностая, но казалось, она никогда не испытывала большего удовольствия. Ничто не трогает прислугу так, как подарок. Он являет собой нечто вроде знака равенства, компенсирует и стирает разницу в положении.

Упакованные вещи Ирен и Мерседес снесли в машину. Ирен буквально прыгала от радости. Она попыталась объяснить брату и Мари-Терез, как собирается использовать это старье. Гонзаг сделал вид, что ему не требуется объяснений.

— Коли все эти тряпки в моде, — сказал он, разводя руками, — тем лучше. Папа отдает их тебе, ну и прекрасно. Здесь все принадлежит ему. И он волен распоряжаться всем по своему усмотрению.

Почувствовав в словах брата намек на раздел имущества и на права наследников, Ирен была уязвлена. И ответила, явно обиженная и огорченная тем, что не подумала об этой стороне дела:

— Я никого не обкрадываю. За все, что взяла, я заплачу.

Гонзаг был сражен. С Ирен невозможно спорить, у нее всегда находились неопровержимые доводы. Да и вообще, способен ли он, не очень удачливый, скромный, обремененный семьей и не слишком-то напористый человек, противостоять ей, если зайдет речь о деньгах? Он представил себе, как после смерти господина Ладмираля Ирен завладеет домом, картинами, мебелью, стоившими миллионы, оставив его без всего, голого и босого, вопреки всякой справедливости. В нем поднялось чувство враждебности по отношению к сестре. А что, если она думает лишь о том, чтобы захватить собственность отца после его смерти? А их добрый отец так ни о чем и не догадывается...

Господин Ладмираль действительно ни о чем таком не беспокоился. Предложение Ирен оплатить вещи не показалось ему ни оскорбительным, ни неприличным. Лишь слегка нелепым. Ему самому никогда бы не пришла в голову мысль продать собственной дочери несколько коробок тряпья, и он, смеясь, отказался взять деньги. Тем не менее господин Ладмираль был тронут тем, что Ирен об этом подумала. Кроме того, он не без удовольствия рассудил, что этим самым она заткнула рот Гонзагу, который вечно был не доволен.

— Ты с ума сошла, — сказал он примиряюще. — Гонзаг пошутил.

— Не думаю, — ответила Ирен. — Эдуар редко шутит и уж, во всяком случае, не тогда, когда дело касается семейных отношений и денег. Поэтому будет лучше, если я заплачу за то, что взяла. Находить в домах никому, кроме меня, не нужные вещи — это и есть моя профессия. На днях вблизи Дрё я купила у крестьян свадебный венок под колпаком, просто чудо.

— И тебе продали этот венок?

— Это оказалось не легким делом. И не из-за каких-то воспоминаний. Они даже не знали, чей он. Просто не хотели продавать, считая, что мне от него никакой пользы. Пришлось предложить им до смешного низкую сумму, иначе у меня ничего бы не вышло. Вот тебе и нормандские крестьяне!..

— Дрё находится не в Нормандии, — сухо заметил Гонзаг.

— Дрё? — воскликнула Ирен. — Не смеши меня.

— Вынужден тебя огорчить, — сказал Гонзаг, словно цитируя географический атлас. — Дрё по-прежнему расположен в Иль-де-Франс. Не бог весть какой городок, но это так.

Признав свое поражение, Ирен повернулась к отцу.

— Сколько ты хочешь за свои старые тряпки?

— Забудем об этом, — ответил господин Ладмираль, чувствовавший себя неловко.

Полная решимости не отступать, Ирен набросилась на брата:

— Тогда скажи ты! Раз ты первый заговорил о деньгах, назови сумму.

— Я? — возмущенно спросил Эдуар.

Но тут в спор решительно вмешалась его жена.

— Тут вы не правы, — заявила Мари-Терез.

Она буквально кипела от негодования. Слишком очевидна была несправедливость, проявленная по отношению к ее мужу. Эта Ирен считает, что ей все дозволено. К тому же в денежных делах Мари-Терез не считала себя глупее других, так что нечего ей голову дурить.

— Если кто-то и заговорил о деньгах... — сказала она, все еще пылая гневом.

Перед лицом столь неожиданно возникшего подкрепления Ирен отступила, явно не готовая и не желавшая затевать спор со свояченицей. Все были ей благодарны как за это отступление, так и за последующий примирительный тон.

— Вы правы, — сказала она. — Не станем спорить. К тому же в этих делах я кое-что смыслю. Папа, я тебя обокрала на тысячу франков. Держи!

И вынула из сумочки небольшую пачку тысячефранковых билетов, скрепленных золотистой скрепкой. Господин Ладмираль, невероятно смущенный, отказался от денег.

— Что происходит? Не думаешь ли ты, что я стану продавать что бы то ни было собственным детям?

Он сам не понимал, на кого сердится — на Гонзага или на Ирен. И был в замешательстве. К тому же тысячефранковая купюра выглядела соблазнительно. Ирен часто делала ему маленькие, а иногда и крупные подарки. Случалось, деньгами, замаскированными под подарки, — она-де не знала, что ему подарить. Нередко она покупала ему вещи, называя при этом заниженную цену. Ирен была само благородство. А вот Гонзаг... но тут не его вина. Он небогат, тогда как Ирен зарабатывала своими таинственными занятиями, по ее собственному признанию, сколько хотела. Ее бутик...

— Да ладно тебе! — говорила Ирен, держа купюру кончиками пальцев. — Не станем же мы торговаться — дочь с отцом? Может, хочешь больше?

— О, — запротестовал господин Ладмираль. И, чтобы покончить с этой некрасивой, по его мнению, историей, взял деньги.

— Надеюсь, тебе понятно, что я делаю это, исключительно чтобы доставить тебе удовольствие? — произнес он с добродушной иронией.

— Считай, что ты мне его доставил, — мило ответила Ирен.

Господин Ладмираль подумал, что хорошо было бы употребить эти деньги на подарки детям Гонзага, но смутно понимал, что ничего подобного не сделает. Гонзаг и его жена в некотором смущении следили, как тысячефранковый билет скользнул из рук в руки. Что ж, деньгами тоже можно жонглировать. В общем, каждому свое… Главное, отец доволен. У него было достаточно средств, чтобы жить на широкую ногу, но старики любят деньги куда больше, чем может казаться.

Мерседес пришла сказать, что чай подан. Все вернулись в беседку. Ирен не любила чай. Она так усердно пила сок из привезенных ею грейпфрутов, что от него почти ничего не осталось. Мари-Терез тоже не любила чай, но вовремя не решилась в этом признаться. Теперь она не без некоторого замешательства и зависти наблюдала за Ирен, смело заявлявшей о своих предпочтениях. По правде говоря, Мари-Терез не любила и грейпфрутовый сок. Она бы выпила кофе с молоком. Но сейчас поздно об этом думать. Дети тянут малиновый сироп через соломинку. Лучшие моменты в гостях у деда. Эмиль, правда, немного бледен, у него урчит в животе. Просто глупо давать детям столько пить. Когда они сядут в поезд, тошнить будет не только Мирей.

— Хочешь прокатиться на машине, мой добренький старенький папочка? — спросила, закурив сигарету, Ирен.

Господину Ладмиралю не очень-то хотелось трогаться с места. Но если он отправится на прогулку с дочерью, то ему удастся побыть с ней наедине, немного поговорить, ощутить ее ненадолго рядом с собой. Машина слишком мала, чтобы увезти всех. Разве что взять с собой детей, они не помешают им .

— С удовольствием, — сказал господин Ладмираль, не без труда встав с места. — Если ты не против, поедем до Гулетского моста. Там очаровательный дом на берегу озера.

— Имей в виду, что тамошняя усадьба с ее отражением в воде больше не продается, — сказала Ирен. — Но все равно это чудесное место. Вы поедете с нами?

Она обернулась к Гонзагу и его жене. Нет, им не хочется ехать. Совсем не хочется — ни тому, ни другому. Они отказались, найдя подходящий предлог. Господин Ладмираль и Ирен были им за это благодарны. Обстановка стала снова сердечной.

— Не возвращайтесь слишком поздно, — сказал Гонзаг, — мы уезжаем поездом восемнадцать пятьдесят шесть.

— Вы не останетесь на ужин? — спросил господин Ладмираль тоном ребенка, огорченного тем, что его бросают родители.

— Боюсь, что нет, — ответил Гонзаг. — Мы и так приедем в Париж слишком поздно, а у Эмиля завтра утром сочинение по истории.

— Ну и что? — сказал господин Ладмираль. — Останьтесь, а Ирен вас отвезет на машине.

— Охотно, — откликнулась Ирен. — Если вы потеснитесь. Но я должна быть в Париже к ужину.

— Ты тоже? — Господин Ладмираль был очень расстроен.

— Мне нужно вернуться во что бы то ни стало, — ответила Ирен.

Она повернулсь в сторону Гонзага и его жены:

— Вас это устраивает?

Мальчики затаили дыхание, обомлев от радости, что поедут с Ирен на машине. Они не отрывали глаз от взрослых. Гонзаг и его жена обменялись вопросительными взглядами.

— Ну уж нет, — запротестовал господин Ладмираль, — вы не бросите меня одного!

Гонзаг услышал в голосе отца тревогу, почти страх, как бывало всякий раз при прощании. И даже когда просто заговаривали об отъезде.

— Вообще-то, — сказал он, — мы можем поужинать тут и выехать поездом двадцать один тринадцать...

Ничего не поделаешь. Вернемся поездом, Мирей будет тошнить, дети поздно лягут спать. Но какое это имеет значение по сравнению с огорчением старика, который боится остаться один?

Мари-Терез все поняла и ласково улыбнулась господину Ладмиралю, который задал себе вопрос: не остается ли его невестка лишь из чувства долга? Дети чуть не заплакали. Все пропало, им не придется возвращаться на машине. Еще хорошо, что Ирен предложила им поехать на прогулку с дедушкой. И они помчались к дому.

Когда они входили в вестибюль, раздался телефонный звонок. Эмиль и Люсьен бросились к аппарату, и после короткой борьбы, завершившейся пинком исподтишка, Люсьен сорвал трубку. Изображая человека, привыкшего к разговорам по телефону, он произнес небрежным тоном:

— Кто говорит?.. Да, месье, кажется, она еще тут, пойду посмотрю, не кладите трубку, пожалуйста. Кто ее спрашивает?

И торжествующе повернулся к Ирен:

— Это вас, тетя Ирен. Какой-то господин. Я не разобрал фамилии.

Ирен уже взяла трубку и отвечала быстрыми, короткими фразами. У нее был хмурый вид, и господин Ладмираль, и оба мальчика сразу поняли, что никакой прогулки не будет. Внезапно Ирен оживилась.

— Это совершенно невозможно, — говорила она в аппарат. — Невозможно. Я не собираюсь возвращаться к нашему разговору. Можешь ехать в Версаль, мне все равно. Но в таком случае я тоже поеду туда. Нет ничего проще. Надеюсь, что и ты так считаешь? Ладно. Ну что ж, значит, мы договорились. Сейчас... посмотрим... без двадцати шесть. Обожди меня, я за тобой заеду. Да нет, уверяю тебя. Я доберусь за сорок пять минут, в любом случае я хотела бы приехать туда вместе с тобой. Жди меня, я еду. До свидания…

Она повесила трубку. Она так явно удержалась от слова “дорогой” после “до свидания”, что господину Ладмиралю показалось, что оно еще трепещет на ее ярких, полных губах. Ирен, похоже, тоже почувствовала некоторую неловкость. У господина Ладмираля сжалось сердце

— Значит, насколько я понял?..

— Мне очень жаль, — сказала Ирен. Она улыбалась, но лицо напоминало маску. Голос чуть дрожал и стал глуше. Кажется, она была расстроена, и господину Ладмиралю хотелось думать, что из-за него.

— Мне совершенно необходимо немедленно вернуться в Париж. Слишком долго все объяснять...

Она очень торопилась, ее уже не было с ними. Куда-то исчезли ее самоуверенность, жизнерадостность, властность. Осталась только стремительность движений. Ирен не просто уезжала в Париж, ее влекла неведомая сила, которой она не могла противостоять. Господин Ладмираль готов был заплакать — так ему хотелось ее удержать. Но в то же время он и сам не прочь был подтолкнуть ее к выходу — только бы не видеть дочь в таком состоянии, только бы ускорить ее отъезд.

Но подталкивать Ирен не пришлось. В одно мгновение ее и след простыл. Только забежала в сад, чтобы извиниться перед Гонзагом и Мари-Терез, раздать троим детям поспешные поцелуи, поддать ногой собаку, чтобы та проснулась, и торопливо попрощаться с Мерседес, сунув ей в руку сто франков и шепнув: “Мерседес, получше заботьтесь о господине Ладмирале”. Затем она не мешкая села за руль. Отец ждал ее у машины, на заднем сиденье которой громоздились картонки с чердака, а на переднем расположился Медор. Он часто дышал, перебирая лапами, — ему не терпелось пуститься в путь.

— По крайней мере, — сказал господин Ладмираль, с некоторым сожалением поглядев на картонки, — ты не зря приезжала.

Он пытался пошутить, ему было бесконечно жаль дочь, больно за нее, но он ничем не мог ей помочь.

— Ты лучший из отцов, — сказала Ирен.

— А ты хорошая дочь... Ты скоро снова приедешь?

— Что ты сказал? — переспросила Ирен, у которой не ладилось со стартером.

— Скоро ли ты приедешь снова? — повторил господин Ладмираль.

— Конечно. Очень скоро.

Пришлось удовлетвориться этим обещанием. Господин Ладмираль нагнулся, чтобы поцеловать дочь. Она расцеловала его в обе щеки, оставив на них следы помады, и почувствовала влагу на бороде отца. Он постарел, сказала она себе. Как я раньше не заметила? Мне надо было поговорить с ним. Расспросить о нем Гонзага. Что-то сделать для него. Как ему живется? Мне было приятно повидать его. Старый мэтр. Хорошо бы приезжать почаще. Но ни на что не хватает времени.

Она завела мотор и помахала на прощание рукой. Глаза у нее были влажные, и в горле стоял комок. Но главное — она ужасно торопилась в Париж.

Господин Ладмираль посмотрел вслед уехавшей дочери. Затем постоял на пороге дома, ожидая, когда машина по выезде из деревни появится на повороте дороги. Он действительно увидел ее. Ирен еще раз помахала ему рукой, но головы в окно, как она иногда делала, не высунула. Машина быстро промчалась и скрылась из виду. Сегодня Ирен очень спешила.

Господин Ладмираль вернулся к себе. Люсьен и Эмиль стояли, насупившись, в коридоре — они дулись из-за несостоявшейся прогулки. Господин Ладмираль отправил их в сад. Он был с ними излишне резок — дети на этот раз показались ему действительно невыносимыми.

В какой-то момент он подумал вернуться к работе. Уголок мастерской ждал его. Но была уже вторая половина дня, а недавний кураж изменил господину Ладмиралю. К тому же сын и невестка ожидали в саду. Но это на самом деле лишь попытка оправдать себя. Он бы все равно ничего путного не сделал. Вот в чем правда. Только признаться в этом не просто. Да и освещение уже не было прежним. Это тоже правда, а заодно и уважительная причина для бездействия.

Господин Ладмираль отправился в сад к Гонзагу-Эдуару и Мари-Терез. Оставшись после бегства Ирен хозяевами положения, они не испытывали от этого никакого удовольствия. Им досталась роль победителей, не одержавших победы.

Надо было как-то убить время. Они совершили короткую прогулку по дороге вместе с детьми, которые, недовольно ворча, еле плелись за ними. Гонзаг попытался завязать разговор с отцом, но тот отвечал невпопад и охотно со всем соглашался, что ставило сына в тупик. На обратном пути пришлось нести Мирей. Господин Ладмираль не предложил свои услуги. По правде говоря, он был утомлен.

Ужин прошел в томительном молчании. Мальчикам разрешили пить только воду, и Эмиль дважды намекал на сочинение по истории, подчеркивая, что если поздно ляжет спать и завтра получит плохую отметку, то это случится не совсем по его вине.

Все скучали. Как всегда, слегка поспорили по поводу того, когда надо выйти из дома, чтобы вовремя добраться до станции. Господин Ладмираль настоял на том, чтобы проводить семью до поезда. Солнце закатилось. Было тепло и еще светло. И дети, и взрослые устали, в головах шумело, как бывает после жаркого дня. Когда показался поезд, все расцеловались, повторяя: “До следующего воскресенья”. Семейство заняло не очень набитое пассажирами купе. Мирей спала на коленях Мари-Терез. Бывали случаи, когда она с самого начала крепко засыпала и семья доезжала до Парижа без приключений.

Высунувшись из окна, Эдуар махал платком. Фигура господина Ладмираля в маленькой круглой шляпе, в черном бархатном костюме с красной орденской лентой, с бантом у ворота, становилась все меньше. Через неделю Эдуар снова будет тут, и через две недели, и еще долго потом. Он был доволен. Отец выглядел не так уж плохо, так приятно было увидеться с ним. Он тоже, наверное, доволен, когда они приезжают к нему.

Господину Ладмиралю понадобилось двадцать минут, чтобы дойти до дома. Он слегка волочил ногу, но главное — никуда не торопился. Так красиво вокруг, когда спускается ночь. Краски неба становятся восхитительными — жемчуг с гранатовым оттенком и широкая, прямая, словно вычерченная рейсфедером, полоса миндально-зеленого цвета. Никто не осмелится запечатлеть такое на полотне.

А на другой день, как обычно в понедельник, господин Ладмираль принялся ждать следующего воскресенья.

Спустившись в деревню, он встретил господина Турневиля, который спросил его:

— Как прошло воскресенье, господин Ладмираль?

— Превосходно, — бодро ответил господин Ладмираль.

— Приезжала семья?

— Да, — сказал господин Ладмираль. — Моя дочь.





Версия для печати