Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2000, 4

Жак Казот

Перевод Ирины Волевич


Жерар де Нерваль

Жак Казот

Перевод с французского ИРИНЫ ВОЛЕВИЧ

Автор “Влюбленного дьявола” принадлежит к той категории писателей, которых мы вслед за немцами и англичанами стали называть “юмористическими” и которые вошли в нашу литературу под знаком подражания иноземным авторам. Четкий и прагматический ум французского читателя с трудом воспринимает капризы чужого поэтического воображения, разве что оно заключено в традиционные и давно знакомые рамки сказки или балетного либретто. Аллегория нравится нам, басня забавляет; наши библиотеки полны этих упражнений для ума, предназначенных в первую очередь для детей, а затем для дам; мужчины снисходят до них лишь в минуты досуга. В ХVIII веке люди имели много свободного времени, и никогда литературные фантазии и басни не пользовались таким успехом, как в ту пору. Величайшие писатели века — Монтескье, Дидро, Вольтер — убаюкивали и усыпляли очаровательными сказками общество, которое их же идеи должны были в самом скором времени разрушить до основания: автор “Духа законов” писал “Книдский храм”, основатель “Энциклопедии” развлекал дам и кавалеров “Белой птицей” и “Нескромными сокровищами”, создатель “Философского словаря” изукрашивал “Царевну Вавилонскую” и “Задига” чудеснейшими восточными фантазиями. Все это были выдумки, остроумнейшие выдумки и ничего более... если не считать изящества, тонкости, очарования.

Но поэт, верящий в свои фантазии, повествователь, верящий в свою легенду, мечтатель, принимающий всерьез мечту, зародившуюся в глубинах его сознания, — вот редкость, невиданная в ХVIII веке, когда аббаты-поэты вдохновлялись сюжетами языческой мифологии, а некоторые светские стихотворцы основывали свои сочинения на христианских таинствах.

Читатели того времени были бы весьма удивлены, узнай они, что во Франции появился остроумнейший и одновременно по-детски наивный автор, продолживший сказки “Тысячи и одной ночи” — это великое, но незавершенное произведение, над переводом коего так долго бился господин Галлан; новый автор словно писал под диктовку арабских сказочников, и это выглядело отнюдь не ловким подражанием восточной прозе, но оригинальным и серьезным творением, созданным человеком, полностью проникшимся духом и верованиями Востока. Впрочем, следует заметить, что большинство сюжетов для своих сказаний Казот отыскал под пышными кронами пальм, у подножия холмов Сен-Пьера — вдали от Азии, разумеется, но под столь же палящим солнцем. Нужно сказать, что ранние вещи этого в высшей степени оригинального писателя не принесли ему большой известности; она пришла к нему лишь по издании “Влюбленного дьявола” да нескольких песен и поэм, которые и составили Казоту славу блестящего автора; лучи этой славы озарили всю его жизнь, вплоть до ее трагического конца. Гибель его особенно подчеркнула загадочность идей, которые лежали в основе почти всех его сочинений и придавали им особое, таинственное значение; постараемся же оценить их по достоинству.

О первых годах жизни Жака Казота известно немногое. Он родился в 1720 году в Дижоне и подобно большинству просвещенных людей своего времени учился в иезуитском коллеже. Один из его наставников, старший викарий Шалонского епископа господина де Шуазеля, помог ему перебраться в Париж и пристроил в администрацию Министерства морского флота, где Казот в 1747 году дослужился до звания комиссара. Именно с этого времени он и начал понемногу заниматься литературой, особенно поэзией. В салоне его земляка Рокура собирались литераторы и художники, и Казот приобрел известность, прочитав там некоторые из поэм басен и песен, свидетельствовавших о недюжинном таланте, которым позднее будет отмечена скорее его проза, нежели поэзия.

После этого Казоту довелось жить на Мартинике — он был назначен инспектором Подветренных островов. Там он провел несколько лет, о которых мы мало что знаем; известно только, что местные жители любили и уважали его и что он женился на дочери главного судьи Мартиники, мадемуазель Элизабет Руаньян. Предоставленный по этому случаю отпуск позволил Казоту вернуться на какое-то время в Париж, где он опубликовал еще несколько поэм. К этому же периоду относятся и две песни, вскоре снискавшие ему широкую известность; они написаны в модном для того времени духе старинного романса или французской баллады, в подражание Бернару де Ламоннуа. Песни эти явились одной из первых попыток воссоздать тот романтический или лирический настрой, которым наша литература пользовалась — и злоупотребляла! — много позже; замечательно, что уже в этой далеко не совершенной форме явственно просматривается своенравный и яркий талант Казота. <...>

Жизнь Казота до поры до времени протекала легко и безоблачно; вот портрет, составленный Шарлем Нодье, которому в детстве довелось видеть этого знаменитого человека:

“К крайнему своему благодушию, так и сиявшему на его красивом и веселом лице, к нежному и кроткому выражению по-юношески живых голубых глаз, к мягкой привлекательности всего облика господин Казот присоединял драгоценнейший талант лучшего в мире рассказчика историй, вместе причудливых и наивных, которые в одно и то же время казались чистейшей правдою в силу точности деталей и самой невероятной сказкою из-за чудес, коими изобиловали. Природа одарила его особым даром видеть вещи в фантастическом свете — всем известно, насколько я расположен упиваться волшебством подобных иллюзий. Итак, стоило мне заслышать в соседней зале мерные, тяжелые шаги, отдающиеся эхом от плит пола; стоило двери отвориться с аккуратной неспешностью, пропустив сперва старика слугу с фонарем в руке, куда менее проворного, чем хозяин, шутливо звавший его “земляком”; стоило появиться самому Казоту в треуголке и зеленом камлотовом рединготе, обшитом узеньким галуном, с длинною тростью, украшенной золотым набалдашником, в башмаках с квадратными носами и массивными серебряными пряжками, как я со всех ног кидался к желанному гостю с изъявлениями самой необузданной радости, коей способствовала еще и его ласковость”.

Шарль Нодье приписывает Казоту одну из тех таинственных историй, которые тому так нравилось рассказывать в обществе, жадно внимавшем каждому его слову. Речь идет о продолжительности жизни Марион Делорм, которую, как утверждал Казот, он видел за несколько дней до ее кончины в возрасте примерно ста пятидесяти лет, если судить по документам о ее крещении и смерти, сохранившимся в Безансоне. Принимая на веру эту более чем сомнительную цифру, можно заключить, что Казот видел Марион Делорм, когда ему самому был двадцать один год. Таким образом, он мог, по его словам, поведать многие неизвестные доселе подробности смерти Генриха IV, при которой, вполне вероятно, присутствовала Марион Делорм.

Но в ту пору в свете не счесть было подобных рассказчиков — свидетелей и знатоков всяческих чудес; граф Сен-Жермен и Калиостро — вот кто будоражил умы, а у Казота, вероятно, только и было что литературный талант да скромность честной и искренней души. Однако нам придется поверить в его знаменитое пророчество, запечатленное в мемуарах Лагарпа; в данном случае он сыграл роковую роль Кассандры, и, хотя его часто упрекали в том, что он вещает “точно пифия на треножнике”, в этом предсказании он, к сожалению, не ошибся.

Вот что записывает Лагарп: “Мне кажется, это случилось только вчера; было, однако же, начало 1788 года. Мы сидели за столом у одного из наших собратьев по Академии, столь же богатого и знатного, сколь и остроумного. Компания собралась немалая и довольно пестрая: священники, придворные, литераторы, академики и проч. Стол, как и обычно, был превосходен. За десертом подали мальвазию и констанс, которые еще более развеселили гостей, сообщив им свободу поведения, не всегда отвечавшую правилам приличия; все казалось дозволенным, лишь бы рассмешить соседей.

Шамфор прочел нам кое-какие из своих непристойных богохульных сказок, и светские дамы выслушали его, даже не подумав стыдливо прикрыться веером. Дальше — больше: целый поток острот низвергся на религию, вызывая восторженные аплодисменты. Один из гостей встал и, бокал с вином, провозгласил: “Да, господа, я так же уверен в том, что бога нет, как и в том, что Гомер был дурак!” Казалось, он и впрямь уверен и в том, и в другом; заговорили о Гомере и о Боге; нашлись, впрочем, среди гостей такие, что отозвались хорошо об обоих.

Затем беседа сделалась серьезнее; собравшиеся рассыпались в похвалах Вольтеру, который произвел революцию, и порешили, что это и есть наипервейшая его заслуга: “Он задал тон своему времени, заставил читать себя и в лакейских, и в гостиных!”

Один из гостей, покатываясь со смеху, рассказал, как его парикмахер, напудривая ему букли, преважно заметил: “Видите ли, сударь, хоть я всего лишь жалкий лекарь-недоучка, я атеист не хуже иных прочих”.

Отсюда последовал вывод, что революция не заставит себя ждать, ведь совершенно необходимо, чтобы суеверие и фанатизм уступили место философии; все принялись высчитывать, когда именно грянут события и кто из собравшихся доживет до Царства разума. Самые старшие из нас сетовали на то, что не успеют увидеть его, молодые радовались возможности узреть сей триумф, особливо же превозносили Академию за подготовку великого труда и за то, что она стала средоточием, центром, символом свободомыслия .

И лишь один из гостей не принял участия во всеобщем веселье, напротив, слегка даже подтрунивал над нашим энтузиазмом; то был Казот, весьма любезный и оригинальный господин, но, к несчастью, веривший в бредни иллюминатов. Забегая вперед, скажу, что он вскорости навсегда прославился героическим своим поведением.

Взяв наконец слово, он заговорил в высшей степени серьезно:

— Господа, будьте довольны, желание ваше исполнится, вы все увидите эту великую, потрясающую революцию. Вам ведь известно, что я немного пророк, — так вот, повторяю вам, все вы ее увидите .

Ему отвечают избитою фразою:

Для этого не нужно быть пророком!

— Согласен, но, думаю, нужно все-таки немного быть им, чтобы заглянуть чуть дальше в будущее. Знаете ли вы, что воспоследует в результате этой революции, которую вы ожидаете с таким нетерпением; что она принесет вам вначале и что произойдет потом — неизбежно и в самом скором времени?

— А нуте-ка, послушаем! — воскликнул Кондорсе, как всегда недоверчиво-грубым тоном. — Интересно, что такого может предсказать философу пророк?

Вы, господин Кондорсе, умрете на соломе в темнице, умрете от яда который “счастливые” события того времени заставят вас постоянно носить при себе и который вы примете, дабы избежать секиры палача.

Присутствующие встретили эти слова ошеломленным молчанием, но, вспомнив, что наш бравый Казот часто грезит наяву, расхохотались от души.

— Господин Казот, предсказание ваше куда менее забавно, нежели ваш “Влюбленный дьявол”, но какой дьявол вбил вам в голову эту самую темницу, яд и палача? Что общего имеют они с философией и царством разума?

— Да как раз об этом я вам и толкую: во имя философии, человечности и свободы вам предстоит погибнуть при торжестве разума, и то будет именно царство разума, ибо оно воздвигнет храмы Разума, — более того, во Франции в это время останутся одни только храмы Разума .

— Черт возьми! — воскликнул с саркастическим смехом Шамфор. — . Уж вы-то не окажетесь в числе жрецов такого храма!

— Надеюсь, что нет, однако вы сами, господин Шамфор, как раз и станете одним из них, и весьма достойным, ибо вскроете себе вены двадцатью двумя ударами бритвы, хотя умрете от этого лишь несколько месяцев спустя.

Присутствующие переглянулись и вновь рассмеялись.

— Ну, а вы, господин Вик д'Азир, не станете вскрывать себе вены сами, но после невыносимого приступа подагры заставите других отворить вам вены, причем для верности шесть раз подряд за один день, и скончаетесь следующей ночью. Вы, господин де Николаи, умрете на эшафоте. Вы, господин Байи, на эшафоте...

— Ну, слава Богу! — воскликнул Руше. — Кажется, господин Казот решил разом покончить со всею Академией, подвергнув ее членов пыткам и казням; благодарение небу, я...

— Вы? Вы также умрете на эшафоте.

— Ну надо же придумать такое! — вскричали собравшиеся. — Он как будто поклялся истребить всех подряд!

— Нет это не я поклялся...

— Стало быть, нас поубивают турки или татары? Но даже и они не способны...

— Вовсе нет, господа! Ведь я же сказал: вами будет править только философия, только разум. И все те, кто погубит вас, будут философами; они станут с утра до ночи произносить речи, подобные тем, что я выслушиваю от вас уже целый час; они повторят все ваши максимы, процитируют, подобно вам, стихи Дидро и “Деву”...

Слушавшие перешептывались: “Да ведь он безумец (ибо Казот сохранял полнейшую серьезность, говоря все это). Неужто вы не видите, что он шутит, — всем известно, что ему нравится приправлять свои шутки мистикой”.

— Верно, — согласился Шамфор, — однако чудеса его что-то слишком невеселы, это юмор висельника. Но скажите, господин Казот, когда же сбудется ваше пророчество?

Не пройдет и шести лет, как случится все мною предсказанное.

— Вот так диво! — сказал на сей раз я сам. — Но что же вы меня-то пропустили?

— О, вас действительно ожидает диво, и диво необыкновенное: вы станете христианином.

Громкие восклицания встретили эти слова.

— Ага! — обрадовался Шамфор. — Ну, теперь я спокоен: ежели нам суждено погибнуть, когда Лагарп обратится в христианскую веру, мы смело можем рассчитывать на бессмертие.

— Что же до нас, женщин, — вмешалась тут герцогиня де Граммон, — то мы счастливее мужчин: революции до нас вовсе не касаются. То есть я хочу сказать, что даже если нам и случается как-нибудь принять в них участие, нас за это никогда не карают, ведь мы — слабый пол.

Пол ваш, уважаемые дамы, на сей раз не защитит вас; пусть даже вы ни в чем не станете принимать участия, вас покарают точно так же, как мужчин, без всякого снисхождения.

— Да что вы такое говорите, господин Казот! Уж не конец ли света вы нам пророчите?!

— Этого я не знаю; знаю лишь, что вас, герцогиня, привезут на эшафот вместе со многими другими дамами в тележке палача, со связанными за спиной руками.

— Ах, вот как?! Ну, в таком случае я надеюсь, что меня хотя бы посадят в карету, задрапированную черным.

— Нет, сударыня, еще более знатные дамы, чем вы, будут доставлены к эшафоту на простой телеге, и, как вам, им свяжут руки за спиной.

— Более знатные, чем я? Ах, скажите! Значит, принцессы крови ?

Еще более знатные.

Тут собравшиеся дрогнули, лицо хозяина омрачилось. Все нашли, что шутка становится слишком опасною.

Госпожа де Граммон, желая разрядить обстановку, не стала просить разъяснений и лишь весело промолвила:

— Вот увидите, он мне даже исповедника не оставит!

Нет, сударыня, исповедника не будет ни у вас, ни у кого другого. Последний казнимый, кому выпадет такая милость, это...

Казот запнулся и умолк.

— Ну что же вы, какому счастливому смертному выпадет такая удача?

— То будет единственная его удача; это король Франции .

Хозяин дома резко встал, все последовали его примеру. Подойдя к Казоту, он сказал ему весьма настойчиво:

— Дорогой господин Казот, по моему разумению, ваш мрачный розыгрыш слишком затянулся; вы компрометируете и общество наше, и себя самого!

Ничего не ответив, Казот собрался было удалиться, как вдруг госпожа де Граммон, все еще надеясь свести дело к шутке, подошла к нему со словами:

— Господин пророк, вы нагадали всем, кроме самого себя, отчего это?

Казот, опустив глаза, помолчал, затем сказал:

— Сударыня, приходилось ли вам читать об осаде Иерусалима у Иосифа Флавия?

— Ну разумеется, кто же этого не читал! Но говорите, говорите так, словно я ничего не знаю.

— Ну так вот, сударыня, один человек в течение семи дней кряду обходил крепостные стены на виду у осажденных и осаждающих, восклицая мрачным громовым голосом: “Горе Иерусалиму! Горе мне самому!” И в какой-то миг камень, пущенный вражеской метательной машиной, попал в него и раздавил насмерть.

С этими словами Казот откланялся и вышел”.

Можно, разумеется, отнестись к этому документу скептически, особенно если вспомнить вполне разумное объяснение Шарля Нодье: по его словам, в ту эпоху нетрудно было предугадать, что надвигающаяся революция вначале обрушится на высшее общество, а затем пожрет и собственных вождей; однако приведем все же любопытнейший отрывок из поэмы об Оливье, изданной ровно за тридцать лет до 1793 года; в нем автор с весьма странным тщанием описывает отрубленные головы, и это тоже можно счесть своего рода пророчеством. Вот что рассказывает героиня:

Тому уже четыре года, как оба мы были завлечены волшебством во дворец феи Багас. Сия коварная ведунья, зная о продвижении христианской армии по Азии, решила остановить ее, заманивая в ловушки рыцарей — защитников веры. Для этого она выстроила роскошный дворец. К несчастью нашему, мы вступили на дорогу, к нему ведущую, и вскоре, влекомые магической силою, которую ошибочно приняли за очарованность красотою пейзажа, подошли к колоннаде, окружающей дворец; едва лишь ступили мы на мраморные плиты, казавшиеся незыблемыми, как они словно растаяли у нас под ногами, — нежданное падение, и мы очутились в подземелье, где огромное колесо с острыми, как меч, лопастями в мгновение ока рассекло тела наши на части; самое поразительное, что за этим странным расчленением не воспоследовала смерть.

Влекомые собственным весом, части наших тел попадали в глубокую яму, где смешались со множеством чужих разъятых туловищ. Головы же наши покатились прочь, точно бильярдные шары. Сумасшедшее это вращение отняло последние остатки разума, затуманенного сим невероятным приключением, и я осмелилась открыть глаза лишь по прошествии некоторого времени; тут же увидела я, что голова моя помещается на чем-то вроде ступени амфитеатра, а рядом и напротив установлено до восьми сотен других голов, принадлежавших людям обоего пола, всех возрастов и сословий. Головы эти сохраняли способность видеть и говорить; самое странное было то, что все они непрестанно зевали, и я со всех сторон слышала невнятные возгласы: “Ах, какая скука, с ума можно сойти!”

Не в силах противиться общему примеру, я принялась зевать, как другие.

— Ну вот и еще одна зевака явилась! — произнесла массивная женская голова, стоявшая напротив меня, — о господи, до чего же тоскливо! — И она продолжала зевать еще усерднее.

— Но, по крайней мере, эти уста еще молоды и свежи! — возразила другая голова. — А какие беленькие зубки!

Затем, обратясь уже прямо ко мне, она спросила:

— Могу ли я узнать, сударыня, имя любезной товарки по несчастью, которую послала нам фея Багас?

Я взглянула на говорившую со мною голову — она принадлежала мужчине. Я не могла различить ее черты; тем не менее она имела выражение живое и уверенное; в голосе звучало неподдельное сострадание.

Я начала было рассказывать: “У меня есть брат...”, но мне не дали окончить даже эту первую фразу.

— О небо! — воскликнула женская голова, первою заговорившая со мною. — Еще одна болтушка со своими историями; мало нам докучали всякими несносными россказнями! Лучше уж зевайте, милочка, а братца вашего оставьте в покое! Ну, у кого же из нас нет братьев?! Не будь у меня моих, я бы нынче преспокойно царствовала, а не торчала бы здесь!

— Боже милостивый! — сердито отвечала мужская голова. — Ишь как вы заважничали; не с вашей бы физиономией эдак заноситься!

— Какая неслыханная наглость! — воскликнула та. — Ах, будь при мне руки-ноги!..

— Да будь при мне одни только руки!.. — отозвалась ее противница. — Впрочем, — продолжала она, обращаясь ко мне, — судите сами: на что способна голова без тела?! Все ее угрозы — лишь пустая болтовня!

— О, не кажется ли вам, что спор ваш переходит все границы приличия? — заметила я.

— Ах нет, не мешайте нам препираться, уж лучше ссориться, чем зевать со скуки. Чем еще могут заниматься люди, имеющие лишь глаза да уши и обреченные целый век жить вместе; ведь мы не имеем, да и не можем завязывать новых знакомств, стало быть, нам и злословить-то не о ком...

Голова еще долго продолжала бы разглагольствовать, но вдруг всех нас охватило неудержимое желание чихать; миг спустя чей-то неведомый гортанный голос приказал нам искать отрубленные части наших тел; тут же головы покатились туда, где были свалены эти последние.

Не странно ли найти в героико-комической поэме весьма молодого автора кровавое видение отрубленных голов и мертвых тел?! Эта причудливая на первый взгляд выдумка о заточенных вместе женщинах, воинах и ремесленниках, ведущих споры и отпускающих шуточки по поводу пыток и казней, скоро воплотится в жизнь в тюрьме Консьержери, где будут томиться знатные господа, дамы, поэты — современники Казота; да и сам он сложит голову на плахе, стараясь, подобно другим, смеяться и шутить над фантазиями неумолимой феи-убийцы, чье имя — Революция — он тридцать лет назад еще не мог назвать. <...>

Сын Казота, Сцевола, не менее ревностный монархист и мистик, чем его отец, попал в число тех, кому по возвращении из Варенна удалось защитить жизнь королевской семьи от ярости республиканцев. В какой-то миг бушующая толпа вырвала было дофина из рук родителей, и именно Сцевола Казот вызволил ребенка и вернул его королеве, которая со слезами на глазах благодарила юношу. Вот что он пишет отцу после этого события :

Дорогой папа!

Итак, 14 июля миновало, и король вернулся к себе живой и невредимый. Я постарался елико возможно лучше исполнить миссию, Вами на меня возложенную. Вы, вероятно, узнаете, достигла ли она полностью той цели, на которую Вы уповали. В пятницу пошел я к причастию; потом, выйдя из церкви, отправился к Алтарю отчизны, где произнес на все четыре стороны света необходимые заклинания, дабы отдать Марсово поле под покровительство ангелов Господних.

Затем подошел я вплотную к карете, следя за тем, как король садится в нее; мадам Елизавета даже удостоила меня взглядом, вознесшим мысли мои к небесам; под охраною одного из товарищей я сопроводил карету внутрь ограждения. Король подозвал меня и спросил: “Казот, с вами ли я виделся и говорил в Эперне?” Я отвечал: “Да, сир,” — и помог ему выйти из экипажа. Удалился я лишь тогда, когда удостоверился, что все они уже в помещении.

Марсово поле было до отказа забито народом. Окажись я достоин того, чтобы веления мои и молитвы исполнились, вся эта обезумевшая свора тотчас угодила бы в тюрьму или в сумасшедший дом. На обратном пути все кричали: “Да здравствует король!” Национальные гвардейцы ликовали от всего сердца вместе с толпою; проезд короля вылился в истинный триумф. Погода стояла прекрасная — полковник наш заметил, что последний день, который Господь уступил дьяволу, он окрасил в розовый цвет.

Прощайте, молитесь все вместе, дабы помочь моим молитвам достичь цели. Не ослабим наших усилий!

Целую маму Забет. Почтительный поклон госпоже маркизе де ла Круа.

Как бы ни разнились наши убеждения, какими бы смешными ни казались нам те слабые средства, на которых зиждились столь пылкие упования, все же преданность этой семьи способна растрогать любое сердце. Питаемые чистыми душами иллюзии, в чем бы они ни выражались, достойны уважения; да и кто осмелится с полной уверенностью утверждать, что идея о высших таинственных силах, управляющих миром и позволяющих людям действовать с их помощью, — лишь иллюзия?! Этой идеей имеет право пренебречь философия, но никак не религия, и политические секты пользуются ею как надежным оружием. Этим-то и объясняется разрыв Казота с иллюминатами, бывшими его братьями. Известно, как охотно республиканцы пользовались идеей мистицизма в период английской революции; мартинисты держались того же принципа, но, вовлеченные в движение, направляемое философами, они тщательно скрывали религиозную сторону своей доктрины, которая в ту пору не имела никаких шансов на успех.

Хорошо известно, какую важную роль сыграли иллюминаты в революционных движениях разных стран. Их секты, организованные по принципу глубокой секретности и тесно связанные меж собою во Франции, в Германии и в Италии, обладали особым влиянием на сильных мира сего, посвященных в их истинные цели. Иосиф II и Фридрих Вильгельм II многое совершили по их наущению. Так, Фридрих Вильгельм, возглавивший коалицию монархов, вторгся в пределы революционной Франции и был уже в тридцати лье от Парижа, когда иллюминаты на одном из своих тайных заседаний вызвали дух его дяди, великого императора Фридриха, который запретил ему продвигаться дальше. Именно в результате данного запрета (который все толковали по-разному) Фридрих Вильгельм внезапно отступил с французской территории, а позже даже заключил мирный договор с Республикой, которая, можно сказать, обязана своим спасением союзу французских и германских иллюминатов.

Корреспонденция Казота постепенно, шаг за шагом, знакомит читателя с его сожалениями по поводу пагубного выбора, сделанного его бывшими братьями по секте, и рассказывает об одиноких попытках борьбы с политической эрой, в которой он видел роковое царство Антихриста, тогда как иллюминаты радостно приветствовали приход невидимого Спасителя. Те, кого Казот считал демонами, выглядели в их глазах божественными духами-мстителями. Зная эту ситуацию, легко понять некоторые места в письмах Казота и те особые обстоятельства, что позже побудили республиканские власти вынести ему приговор именно устами иллюмината-мартиниста.

Письма, отрывки из которых мы процитируем ниже, помечены 1791 годом и адресованы другу Казота, секретарю гражданского суда господину Понто.

Ежели Господь не вдохновит кого-нибудь из людей на то, чтобы решительно и безоговорочно покончить со всем этим, нам грозят величайшие бедствия. Вы знаете систему моих убеждений: добро и зло на земле всегда были делом рук человеческих, ибо человеку эта планета дарована вечными законами Вселенной. Вот почему во всем совершаемом зле мы должны винить лишь самих себя. Солнце неизменно посылает на Землю свои лучи, то отвесные, то наклонные; так же и Провидение обходится с нами; время от времени, когда местонахождение наше, туман либо ветер мешают нам постоянно наслаждаться теплом дневного светила, мы упрекаем его в том, что оно греет недостаточно сильно. И если какой-нибудь чудотворец не поможет нам, вряд ли можно уповать на спасение.

Мне хотелось бы, чтобы Вы услышали мое толкование книги Калиостро магии. Впрочем, ежели Вы попросите у меня разъяснений, я постараюсь прислать их Вам, изложив в самой ясной и недвусмысленной форме.

В приведенном пассаже излагалась доктрина теософов; а вот и другой, относящийся к былым отношениям Казота с иллюминатами:

Я получил два письма от близких знакомых из числа бывших моих собратьев-мартинистов, таких же демагогов, как Брет; известнейшие, благороднейшие люди, но, увы, демон завладел ими. Они считают, будто это я навлек на Брета болезнь,тогда как в этом виновато его безумное увлечение магнетизмом; янсенисты, как и конвульсионеры, являют собою тот же случай; к ним ко всем точно приложима фраза: нет спасения вне церкви, и, я бы добавил, здравого смысла также нет.

Я уже предуведомлял Вас, что во Франции нас таких было всего восемь человек; мы не знали друг друга в лицо, но непрестанно, подобно Моисею, обращали к небесам наши взоры и молитвы, прося благоприятного исхода битвы, в коей приняли участие даже стихии. Мы считаем, что грядет событие, записанное в Апокалипсисе: оно сулит великую эпоху. Но успокойтесь: я говорю не о конце света; от этого нас отделяют еще тысячи лет. И не время пока приказывать горам: “Обрушьтесь на нас!” — пусть это будет, в ожидании лучших времен, призывом якобинцев, ибо вот где виновным несть числа.

В этом отрывке явственно просматривается система Казота, основанная на необходимости человеческого действия для установления связи небес с землей. Так, в своих письмах он часто сетует на недостаток мужества у короля Людовика ХVI, который, по его мнению, слишком полагается на Провидение и мало — на себя самого. В подобных рекомендациях чувствуется даже больше протестантской назидательности, нежели чистого католицизма:

Нужно, чтобы король пришел на помощь Национальной гвардии, чтобы он показался народу, чтобы он твердо сказал: “Я так хочу, я приказываю!” Ему дарована власть от Бога, ему все обязаны повиноваться, нынче же на него смотрят как на мокрую курицу; демократы осмеивают его, причиняя мне этим почти физические страдания.

Пусть он сядет на коня и внезапно, в сопровождении двух-трех десятков гвардейцев, явится перед мятежниками; всё склонится перед ним, все падут ниц. Самое главное уже сделано, друг мой: король смирился и предал себя Господней воле; судите сами, какое могущество это сулит ему, если даже Ахав, погрязший в грехах Ахав, лишь на один миг и единым деянием угодивший Богу, одержал затем победу над врагами. У Ахава было дикое сердце и развращенная душа, мой же король обладает чистейшей душою, преданной Господу, а небесная, августейшая Елизавета наделена поистине божественною мудростью... Не опасайтесь ничего со стороны Лафайета — у него, как и у его сообщников, связаны руки. Как и каббала, им исповедуемая, он подчинен духам смятения и ужаса и не сможет избрать путь, ведущий к победе; самое лучшее для него — это попасть в руки недругов стараниями тех, кому он столь безраздельно доверяет. А мы по-прежнему станем возносить мольбы наши к Небу, по примеру того пророка, что взывал к Господу, пока сражался Израиль.

Человек должен действовать здесь, на Земле, ибо она — место приложения его сил; и добро и зло могут твориться лишь его волею. И пусть почти все церкви были закрыты либо по приказу властей, либо по невежеству; теперь дома наши станут нашими молельнями. Для нас настал решительный миг: либо Сатана продолжит царствовать на Земле, как нынче, и это будет длиться до тех пор, пока не сыщется человек, восставший на него, как Давид на Голиафа; либо царство Иисуса Христа, столь благое для людей и столь уверенно предсказанное пророками, утвердится здесь навечно. Вот в какой переломный момент мы живем, друг мой; надеюсь, Вы простите мой сбивчивый и неясный слог. Мы можем, за недостатком веры, любви и усердия, упустить удобный случай, но пока что у нас еще сохраняется шанс на победу. Не станем забывать, что Господь ничего не свершит без людей, ибо это они правят Землею; в нашей воле установить здесь то царство, которое Он заповедал нам. И мы не потерпим, чтобы враг, который без нашей помощи бессилен, продолжал при нашем попустительстве вершить зло!

В общем, Казот почти не питает иллюзий по поводу торжества своего дела; письма его изобилуют советами, которым, вероятно, полезно было бы следовать; однако из них видно, что и его самого одолевает отчаяние от полного бессилия, заставляющее усомниться и в себе и в своей науке.

Я доволен, что мое последнее письмо обрадовало Вас. Вы не посвящены! — поздравьте же себя с этим. Вспомните слова “Et scientia eorum perdet eos”. Если уж я, кому Божией милостью удалось избежать западни, подвергаюсь опасностям, то судите сами, чем рискуют люди, в нее угодившие... Знание оккультных тайн — это бурный океан, где трудно достичь берегов.

Означает ли это, что Казот забросил обряды, вызывающие, по его мнению, духов тьмы? Неизвестно; видно только, что он надеялся побороть демонов их же оружием. В одном из писем он рассказывает о некоей пророчице Бруссоль, которая, подобно знаменитой Катрин Тео, искала сношений с мятежными духами к пользе якобинцев; он надеется, что и ему удалось, действуя против нее, добиться некоторого успеха. Среди этих прислужниц официальной пропаганды он особенно выделяет маркизу д ’ Юрфе, “предводительницу французских Медей, чей салон ломится от эмпириков и людей, жадно ухватившихся за оккультные науки...” В частности, Казот упрекает ее в том, что она “обратила и вовлекла во зло” министра Дюшатле.

Невозможно поверить, что эти письма, захваченные в Тюильри кровавым днем 10 августа, способствовали обвинению и казни старика, тешавшегося безвредными мистическими грезами, если бы некоторые фразы не наводили на мысль о вполне реальных замыслах. Фукье-Тенвиль в своем обвинительном акте привел выражения, свидетельствующие о причастности Казота к так называемому заговору “рыцарей кинжала”, раскрытому 10—12 августа; в другом, еще более недвусмысленном письме указывались способы организации бегства короля, находившегося по возвращении из Варенна под домашним арестом; намечался даже маршрут: Казот предлагал свой дом для временного приюта королевской семьи.

Король проедет до долины Аи, там он окажется в двадцати восьми лье от Живе и в сорока — от Меца. Он, конечно, может остановиться в Аи, где для него самого, для свиты и гвардейцев сыщется не менее тридцати домов. Но я был бы рад, если бы он предпочел мой Пьерри, где также имеется два-три десятка домов; в одном из них стоит двадцать кроватей; у меня довольно места, чтобы принять на ночлег две сотни людей, поместить в конюшнях тридцать—сорок лошадей и разбить палатки в пределах крепостной стены. Но пусть кто-нибудь другой, более смышленый и менее заинтересованный, чем я, взвесит преимущества обеих возможностей и сделает верный выбор.

Отчего так случилось, что политические пристрастия помешали оценить запечатленную в этом отрывке трогательную самоотверженность почти восьмидесятилетнего старца, почитающего себя слишком заинтересованным в том, чтобы предложить законному королю жизнь своей семьи, гостеприимство в своем доме, имение для поля битвы?! Отчего подобный “заговор” не сочли одною из иллюзий, порожденных ослабевшим старческим умом?! Письмо, написанное Казотом своему тестю господину Руаньяну, в ту пору секретарю Совета Мартиники, с призывом организовать сопротивление шести тысячам республиканцев, посланных на захват колонии, воскрешает память о доблестном мужестве, с которым он в молодости дал отпор англичанам: он перечисляет все необходимые меры обороны, пункты, требующие укрепления, провиант и боеприпасы — словом, все, что подсказывал ему былой опыт борьбы с морскими захватчиками. Вполне естественно, что и это послание было сочтено преступным. <...>

Республиканцы повсюду искали доказательства роялистского заговора “рыцарей кинжала”; завладев бумагами королевского интенданта Лапорта, они обнаружили среди них письма Казота к Понто; тотчас же было состряпано обвинение, и Казота арестовали прямо у него в доме в Пьерри.

— Признаете ли вы эти письма своими? — спросил его представитель Законодательного собрания.

— Да, они писаны мною.

— Это я писала их под диктовку отца! — вскричала его дочь Элизабет, страстно желавшая разделить с отцом любую опасность.

Она была арестована вместе с ним; обоих препроводили в Париж в экипаже Казота и заключили в тюрьму при аббатстве Сен-Жермен-де-Пре. Случилось это в последние дни августа. Госпожа Казот тщетно умоляла позволить ей сопровождать мужа и дочь.

Злосчастные узники этой тюрьмы тогда еще пользовались в ее стенах относительной свободой. Им разрешалось встречаться друг с другом в определенное время дня, и нередко бывшая часовня — место их собраний — напоминала великосветский салон. Воодушевленные этой свободой узники забывали об осторожности: они произносили речи, пели, выглядывали из окон. Возмущенный народ обвинял “пленников 10 августа” в том, что они радуются успехам армии герцога Брауншвейгского и ждут его как избавителя. Осуждалась медлительность чрезвычайной комиссии, созданной под давлением Коммуны Законодательным собранием; ходили слухи о заговоре, зреющем в тюрьмах, о подготовке к бунту в связи с приближением иностранных армий; говорили, что аристократы, вырвавшись из заточения, собираются устроить республиканцам вторую Варфоломеевскую ночь.

Известие о взятии Лонгви и преждевременные слухи о захвате Вердена окончательно распалили народ. Был провозглашен лозунг “Отечество в опасности”.

Однажды, когда узники собрались в часовне за обычной беседой, вдруг раздался крик тюремщика: “Женщины на выход!” Тройной пушечный залп и барабанная дробь, последовавшие за этой командой, вселили в пленников ужас; не успели они опомниться, как женщины были выведены прочь; двое священников из числа арестованных поднялись на кафедру и объявили оставшимся об ожидавшей их участи.

В часовне воцарилось гробовое молчание; вошедшие тюремщики, а с ними десяток горожан-простолюдинов выстроили пленников вдоль стены и отобрали пятьдесят три человека.

Начиная с этого момента каждые четверть часа выкликали новые имена; этого промежутка времени импровизированному судилищу у ворот тюрьмы едва хватало на то, чтобы огласить приговор.

Некоторые были помилованы; среди них оказался почтенный аббат Сикар; остальных убили прямо в дверях часовни фанатики, добровольно взявшие на себя эту страшную работу. К полуночи выкрикнули имя Жака Казота.

Старик хладнокровно предстал перед неумолимым трибуналом, заседавшим в небольшой приемной аббатства; председательствовал грозный Майяр. В этот момент опьяненные кровью убийцы потребовали судить и женщин, заставив их по очереди выходить из камер, однако члены трибунала отклонили это предложение. Майяр приказал надзирателю Лавакри увести их обратно и, перелистав список арестованных, громко вызвал Казота. Услышав имя отца, Элизабет, как раз выходившая вместе с другими женщинами, опрометью бросилась назад и пробилась сквозь толпу в тот миг, когда Майяр произнес роковые слова: “К производству!” — что означало “казнить”.

Отворилась наружная дверь; двор, окруженный высокой монастырской стеной, где совершались казни, был полон народу; слышались стоны умирающих. Бесстрашная Элизабет кинулась к двум убийцам, уже схватившим ее отца, — говорят, их звали Мишель и Соваж, — и стала умолять пощадить старика.

Ее неожиданное появление, трогательные мольбы, преклонный возраст узника, чье политическое преступление трудно было сформулировать и доказать, жалость, внушаемая благородным видом несчастных и горячей дочерней любовью, смутили толпу, пробудив в ней сострадание. Раздались крики о помиловании. Майяр заколебался. Мишель налил, стакан вина и протянул его Элизабет со словами: “Послушайте, гражданка, коли вы хотите доказать гражданину Майяру, что вы не из аристократов, выпейте это за спасение Отечества и победу Республики!”

Смелая девушка без колебаний осушила стакан; марсельцы расступились перед нею; толпа с рукоплесканиями пропустила отца и дочь; их тотчас увезли домой. <...>

На следующий день после того, как народ с триумфом сопроводил Казота до дома, к нему явились с поздравлениями друзья. Один из них, господин де Сен-Шарль, бросился к Казоту со словами: “Слава богу, вы спасены!”

— О, ненадолго! — отвечал Казот с грустной улыбкой. — За миг до вашего прихода мне было видение: за мною приехал жандарм от Петьона и приказал следовать за ним; далее предстал я перед мэром Парижа, который велел посадить меня в Консьержери, а оттуда меня привели в революционный Трибунал. Вот так и настал мой час.

Господин де Сен-Шарль расстался с Казотом в полном убеждении, что рассудок старика помутился от перенесенных ужасных испытаний. Адвокат по имени Жюльен предложил Казоту убежище в своем доме, обещая укрыть от преследований, но тот твердо положил не перечить судьбе. И действительно: 11 сентября явился человек из его видения; то был жандарм, вручивший ему приказ, подписанный Петьоном, Пари и Сержаном. Его увезли в мэрию, а оттуда в Консьержери; свидания с друзьями были запрещены. Тем не менее Элизабет умолила тюремщиков позволить ей ухаживать за отцом и прожила в тюрьме до последнего дня его жизни. Однако все ее ходатайства перед судьями не возымели того успеха, что в первый раз перед народом, и после двадцатисемичасового допроса Казот был приговорен, на основании обвинения Фукье-Тенвиля, к смертной казни.

Перед оглашением приговора Элизабет заключили в камеру, боясь, что ее мольбы растрогают присутствующих; адвокат обвиняемого тщетно взывал к милосердию судей, напоминая, что несчастную жертву помиловал сам народ. Трибунал остался глух к его речам и твердо держался принятого решения.

Самым странным эпизодом этого процесса можно назвать речь председателя трибунала Лаво — тоже, как и Казот, бывшего члена общества иллюминатов.

— Бессильная игрушка старости! — возгласил он. — Твое сердце не смогло оценить все величие нашей святой свободы, но твердость суждений на этом процессе доказала твою способность пожертвовать самою жизнью во имя убеждений; выслушай же последние слова твоих судей, и да прольют они в твою душу драгоценный бальзам утешения, и да исполнят они тебя готовностью сострадать тем, кто приговорил тебя к смерти, и да сообщат они тебе тот стоицизм, что поможет тебе в твой последний час, и то уважение к закону, которое мы сами питаем к нему!.. Тебя выслушали равные тебе, ты осужден равными тебе, но знай, что суд их был чист, как и совесть, и никакая мелкая личная корысть не повлияла на их решение. Итак, собери все свои силы, призови все свое мужество и без страха взгляни в лицо смерти; думай о том, что она не имеет права застать тебя врасплох: не такому человеку, как ты, убояться единого мгновения. Но перед тем как расстаться с жизнью, оцени все величие Франции, в лоно которой ты безбоязненно и громогласно призывал врага; убедись, что отчизна, бывшая прежде и твоею, противостоит подлым недругам с истинным мужеством, а не с малодушием, каковое ты приписывал ей. Если бы закон мог предвидеть, что ему придется осуждать виновных, подобных тебе, он из почтения к твоим преклонным летам не подверг бы тебя никакому наказанию; но не сетуй на него: закон суров до тех лишь пор, пока преследует, когда же настает миг приговора, меч тотчас выпадает из рук его, и он горько сострадает даже тем, кто пытался растоптать его. Взгляни, как он оплакивает седины того, кто заставил уважать себя вплоть до самого вынесения приговора, и пусть зрелище это побудит тебя простить ему все, и пусть он сподвигнет тебя, злосчастный старец, на искреннее раскаяние, коим искупишь ты в это краткое мгновение, отделяющее тебя от смерти, все до единого гнусные деяния твоего заговора! И еще одно слово: ты был мужчиною, христианином, философом, посвященным, так сумей же умереть как мужчина и как истый христианин — это все, чего твоя страна еще ждет от тебя!

Речь эта, с ее странной, таинственной подоплекой, поразившей страхом всех собравшихся, не произвела, однако, никакого впечатления на самого Казота; пока председатель взывал к его совести, он поднял глаза к небу и жестом подтвердил незыблемость своих убеждений. Затем он сказал окружающим, что “знает, что заслуживает смерти, и что закон суров, но справедлив”. Когда ему обрезали волосы, он посоветовал состричь их как можно короче и просил своего духовника передать их дочери, все еще запертой в одной из тюремных камер.

Перед казнью он написал несколько слов жене и детям; поднявшись на эшафот, громко вскричал: “Я умираю, как и жил, верным Господу и моему королю”. Казнь состоялась 25 сентября в семь часов вечера на площади Карусель.

Элизабет Казот, давно уже помолвленная с шевалье де Пла, офицером полка, стоявшего в Пуату, восемь лет спустя вышла замуж за этого молодого человека, перешедшего на сторону партии эмиграции. Судьба не пощадила героическую женщину и в замужестве: она погибла в результате кесарева сечения. Перед тем как произвести на свет ребенка, она приказала врачам, если понадобится, разрезать ее на куски, чтобы спасти его. Младенец пережил ее лишь на несколько минут. Другие члены семьи Казота остались в живых. Его сын Сцевола, каким-то чудом избежавший кровавой резни 10 августа, живет в Париже и благоговейно хранит память об идеалах и добродетелях своего отца.





Версия для печати