Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 2000, 3

Поэтика дендизма: литература и мода


Ольга Вайнштейн

Поэтика дендизма: литература и мода

Какие ассоциации может сейчас вызвать слово “денди”? Воображение сразу рисует картинку: элегантный мужчина, безупречный костюм, возможно смокинг, галстук-бабочка, дорогая курительная трубка, ленивые отточенные движения, презрительная улыбка... Значит ли это, что дендизм — прежде всего мода, поза и стиль изысканной жизни?

Рискнем отвлечься для начала от тривиальных картинок, избрав менее стандартный ракурс — дендизм и литературная традиция. Известно, что многие писатели были денди, достаточно назвать имена Байрона, Бульвера-Литтона, Дизраэли, Диккенса и Теккерея, Оскара Уайльда и сэра Макса Бирбома из англичан; Бальзака, Стендаля, Барбе д'Оревильи, Бодлера, Пьера Лоти и Марселя Пруста — из французов.

Особая роль в поэтике дендизма принадлежит самому знаменитому денди эпохи регентства Д. Б. Браммеллу. Д. Б. Браммелл (1778— 1840) вошел в историю как английский “премьер-министр элегантности”, законодатель мод и автор книги “Мужской и женский костюм”. Среди современников Браммелл был известен как персонаж устных анекдотов и светской хроники и, разумеется, литературный герой. Биография Браммелла: королевские милости, светский успех, затем изгнание и безумие — пример романтического сценария судьбы, подтверждающий органическую связь дендизма с эстетикой европейского романтизма.

О Браммелле мы знаем по мемуарам современников (воспоминания У. Джессе и Р. Гроноу) и по многочисленным художественным произведениям. Отзвуки байроновского восхищения Браммеллом чувствуются в образах Чайльд Гарольда и Дон Жуана; Браммелл был прототипом мистера Раслтона в романе Э. Бульвера-Литтона “Пелэм” (1828), а в “Грэнби” Т. Х. Листера (1826) он фигурирует как Требек.

Денди постоянно присутствует в литературе XIX века как узнаваемый персонаж, а в 20-е годы в английской литературе с легкой руки издателя Генри Коулберна начинает процветать жанр “модного” романа (fashionable novel). Эпитет “модный” в данном случае имел двойной смысл: главный герой, как правило, увлекался модой и представлял собой тип светского денди. Но благодаря занимательному сюжету из жизни высшего общества и сами книги, как рассчитывал издатель, должны были привлечь внимание и стать модными в читательских кругах.

Коулберн проницательно оценил социальную ситуацию: к 1825 году в Англии уже сложилось сословие богатых буржуа, которые жаждали приобщиться к тайнам аристократического обращения. Истинная аристократия, напротив, брезговала общаться с банкирами и толстосумами-промышленниками, вменяя им в вину вульгарность манер. Самые знаменитые клубы эпохи регентства — “Олмак”, “Уайтс”, “Уатье” — были сугубо элитарными заведениями закрытого типа, устав которых был специально сформулирован так, чтобы отсеять нуворишей.

Клуб “Олмак” считался “седьмым небом модного мира”. В нем вопрос о допуске решал совет из десяти дам-патронесс (их сравнивали с венецианским Советом десяти), которые безжалостно отсекали лиц незнатного происхождения, и никакие капиталы не могли помочь дочке банкира попасть на заветный бал по средам в “Олмаке”. Билеты на бал стоили недорого, закуска была скромная — лимонад и сандвичи с ветчиной, ведь основная цель дам-патронесс состояла в том, чтобы избежать ostentation — “выставления напоказ”, афиширования богатства. Т. Веблен в конце XIX века придумает целую теорию, что именно “выставление напоказ” — признак буржуазного мышления, но эти социальные механизмы были прекрасно известны и раньше.

Коулберн понял, что существует не только социальный, но и информационный заслон между нуворишами и аристократами (напрашивающаяся аналогия — культурный зазор между “новыми” и “старыми” русскими), что создавало идеальную рыночную нишу для “модного” романа.

Отныне все желающие могли, купив заветную книжку, “виртуально” побывать в “Олмаке” или узнать, о чем толкуют в великосветских гостиных. Формула “модного” романа включала описания клубных балов, вечеров за картами, когда проигрывались целые состояния, любовных интриг, скачек и, конечно же, изысканных дамских нарядов и дендистских костюмов. Упоминались даже реальные адреса модных портных, у которых можно было заказать подходящие туалеты.

Принципы “модного” романа были достаточно отрефлектированы и нередко четко проговаривались прямо в тексте. У Бульвера-Литтона героиня-аристократка даже дает инструкции будущим авторам: “Умный писатель, желающий изобразить высший свет, должен следовать одному лишь обязательному правилу. Оно заключается в следующем: пусть он примет во внимание, что герцоги, лорды и высокородные принцы едят, пьют, разговаривают, ходят совершенно так же, как прочие люди из других классов цивилизованного общества, более того — и предметы разговора большей частью совершенно те же, что в других общественных кругах. Только, может быть, мы говорим обо всем даже более просто и непринужденно, чем люди низших классов, воображающие, что чем выше человек по положению, тем напыщеннее он держится и что государственные дела обсуждаются торжественно, словно в трагедии, что мы все время обращаемся друг к другу “милорд” да “миледи”, что мы насмехаемся над простыми людьми и даже для папильоток вырываем страницы из Дебреттовой “Родословной пэров”. Такие “демократичные” установки создавали иллюзию отсутствия дистанции и позволяли читателю отождествляться с героями, не испытывая чувства социального унижения.

Особый талант Коулберна состоял в организации рекламной компании вокруг нового романа — как мы бы сейчас сказали, он был мастером public relations. Он обладал неограниченными возможностями манипулировать прессой, будучи совладельцем основных литературных журналов той эпохи. Подписывая с автором контракт, он одновременно заказывал хвалебную рецензию на роман — нередко тому же самому автору под псевдонимом. Для того чтобы внушить публике веру в правдивость деталей, Коулберн прибегал к хитроумной тактике: он заранее распускал слухи, что автор романа — знатное лицо, не пожелавшее открыть свое инкогнито. Читатели таким образом вовлекались в азартную игру отгадывания, кто скрывается за маской, не говоря уж о том, что многие действующие лица романов представляли собой портреты известных аристократов под прозрачными псевдонимами. Иногда к роману для вящего удовлетворения любопытства прикладывался “ключ” в виде таблицы персонажей по принципу “кто есть кто” (хотя порой и “ключ” изобиловал намеренными неточностями).

Аристократы также не пренебрегали чтением “модных” романов, и в этом случае игра узнавания приобретала особый характер: по мельчайшим деталям вычисляли, кто из “своих” мог оказаться автором, выставившим на широкое обозрение зарисовки нравов и иронические шаржи знатных особ. Коулберн, правда, не поощрял уж слишком сатирические картинки, чтобы сохранить почтительный интерес публики к аристократическому сословию. Подобная стратегия позднее вызвала обратную реакцию — тогда появился Теккерей со своими язвительными “Записками Желтоплюша” (1840) и “Книгой снобов” (1847).

Первый громкий успех в жанре “модного” романа имел “Тремэн” Р. П. Уорда (1825). Это была история денди, и в ней впервые были детально описаны все дендистские мелочи туалета, стиль жизни, а также техника светского успеха. Очевидный прототип Тремэна — Джордж Браммелл: как и знаменитый денди, главный герой романа любит сидеть возле окошка клуба “Уайтс” и иронизировать по поводу костюмов прохожих. Совпадают и другие знаковые детали — Тремэн отвергает невесту за то, что она пользуется столовым ножом, когда подают горошек.

Роберту Уорду к моменту публикации романа было уже шестьдесят лет, и он был огорошен неожиданным успехом романа. Он был вхож в светские и политические круги и, чтобы не ставить под удар свою карьеру, благоразумно воспользовался псевдонимом. При этом Уорд настолько заботился о своем инкогнито, что даже вездесущий Коулберн не знал его истинного имени. Текст романа переписывали две дочери Уорда, чтобы нигде не фигурировал настоящий авторский почерк. Все контакты с издателем осуществлялись через личного адвоката Уорда Бенджамина Остена и его жену Сару. Они же передавали ему письма читателей и отзывы коллег-литераторов — в его адрес, к примеру, направили одобрительные послания Генри Макензи и Роберт Саути.

Но наибольшее удовольствие Уорду доставляла такая игра: по вечерам он направлялся на светские вечеринки и там охотно поддерживал разговоры о том, кто же мог быть автором скандального романа, высказывая самые невероятные предположения. Попутно он участвовал в спорах о прототипах, пользуясь возможностями тонко отомстить своим недоброжелателям. Так, одной даме, которая сочла роман вульгарным, он намекнул через третьих лиц, что якобы слышал, будто с нее списан характер самого неприятного персонажа в книге — леди Гертруды.

Другой сенсацией стало появление в издательстве Коулберна романа Дизраэли “Вивиан Грей” (1826). Публикации содействовала та же Сара Остен, которая была посредницей между Коулберном и Уордом. “Раскрутка” велась по уже налаженной схеме: намеки, рецензии, ключ персонажей. Роман был также издан анонимно, однако на этот раз авторское инкогнито было раскрыто довольно быстро. После того как журналисты дознались, что автор — мало кому известный юноша из еврейской семьи, возникло недоумение, откуда он мог так хорошо знать нравы высшего общества. В некоторых критических статьях намекали, будто Дизраэли украл дневники Уорда и списал из них характеристики знаменитых светских персонажей. Подобное обвинение можно объяснить тем, что в тот момент “Тремэн” был, в сущности, единственным образцом “модного” романа и все публиковавшееся вслед за ним невольно сравнивалось с ним как с архетипом. Но на самом деле Дизраэли сочинил сам свой текст, и Уорд одобрительно отзывался о его книге, видя в ней признаки блестящего дарования начинающего автора, — тогда еще никто не мог догадываться, что настоящие амбиции молодого человека простираются далеко за пределы литературы.

Вивиан Грей по сюжету — циник, который делает ставку на политическую карьеру и плетет интриги, чтобы заручиться поддержкой влиятельных лордов и попасть в парламент. Такой герой для Дизраэли оказался своего рода пробным камнем: будущий премьер-министр Англии (Дизраэли получил этот пост в 1867 году) размышлял о моральной цене политического успеха.

Главный герой романа демонстрировал в лучших дендистских традициях холодную наглость в сочетании с изысканной вежливостью: опоздав на блестящий обед, он пренебрегает свободным местом с краю стола и, пользуясь благосклонностью хозяйки дома, занимает лучшую позицию в центре рядом с ней. Но для этого приходится подвинуть все остальные кресла, в результате чего у прочих гостей оказываются перепутанными тарелки, и мисс Гассет, которая собралась полакомиться фруктовым желе, по ошибке берет целую ложку жгучего соуса карри с тарелки своего соседа, словом, происходит полный переполох. ”Ну вот, это разумное расположение, что может быть лучше” , — хладнокровно реагирует Вивиан Грей.

Дендизм Вивиана Грея насквозь автобиографичен: молодой Дизраэли запомнился современникам не в последнюю очередь экстравагантными костюмами. Генри Бульвер, брат писателя Бульвера-Литтона вспоминает, что на светском обеде Дизраэли был одет в “зеленые бархатные шаровары, канареечного цвета жилет, открытые туфли с серебряными пряжками, рубашку, отделанную кружевами, ниспадавшими на кисти рук”. Дизраэли сознательно использовал дендистский стиль в утрированном варианте, чтобы произвести впечатление на дам, выделиться и запомниться. Эта стратегия саморекламы входила в арсенал дендистских приемов, и Дизраэли не отказался от нее даже позднее: когда он уже был видным политическим деятелем партии тори, он любил появляться в панталонах пурпурного цвета, отделанных золотым шнуром вдоль шва, продолжал носить перстни с бриллиантами поверх белых перчаток и множество золотых цепочек. Он добился членства в “Олмаке” благодаря рекомендации леди Танкервилль, был посетителем салона леди Блессингтон и подружился с королем лондонских денди того времени графом д'Орсе. На известной гравюре Дэниэла Маклиса 1833 года Дизраэли изображен во всем своем дендистском великолепии, причем среди его аксессуаров обращает на себя внимание трость со вделанным моноклем — модная техническая игрушка того времени, бывшая таким же знаком престижа, как и сотовый телефон сегодня.

На публике Дизраэли порой нарочно разыгрывал особые дендистские мини-перформансы, изображая из себя сообразно моде женственного, изнеженного молодого человека. Однажды он наблюдал за игрой в теннис, и мяч залетел в зрительские ряды прямо ему в ноги. Дизраэли поднял мяч, но, вместо того чтобы закинуть его обратно на корт, попросил это сделать соседа, мотивируя свою просьбу тем, что никогда в жизни не бросал мяч. На следующий день об этой истории говорил весь Лондон.

Третьим и самым знаменитым “модным” романом в серии Коулберна после “Тремэна” и “Вивиана Грея” стал “Пелэм” Бульвера-Литтона. Собственно, только “Пелэму” и суждено было пережить свое время и остаться в культурной памяти как библия дендизма.

Главный герой романа, молодой аристократ Генри Пелэм изображен прежде всего как отчаянный щеголь. Он завивает локоны, пользуется миндальным кремом для лица, любуется своими перстнями и, что немаловажно для денди, тщательно соблюдает личную гигиену. Нарциссизм героя подчеркивается пристрастием к долгим и роскошным купаниям: “В те времена я был сибаритом; в моих апартаментах была ванна, устроенная по плану, который я сам начертил; поверх нее были укреплены два небольших пюпитра: на один из них слуга клал мне утреннюю газету, на другой — ставил все, что нужно для завтрака, и я ежедневно по меньшей мере час предавался трем наслаждениям одновременно: читал, вкушал пищу и нежился в теплой воде”.

Современникам Бульвера-Литтона показались странными подобные прихоти героя: в них усмотрели нечто женственное, неприличное. Против Бульвера-Литтона выступил Карлейль, посвятивший денди сатирическую главу в своем романе “Sartor Resartus”, а также критики из журнала “Фрейзерс мэгэзин”. Среди них был и Теккерей, который в статье “Люди и костюмы” 1841 года недвусмысленно намекал на некоего писателя, который имеет привычку сочинять свои романы в халате из дамасского шелка и марокканских домашних туфлях: вот если бы он носил обычный сюртук, то и стиль бы был другим: прямым, мужественным, честным.

Под неблагоприятным влиянием подобной критики Бульвер-Литтон внес существенную правку во второе издание романа, и в результате из текста были вымараны многие самые интересные места, которые как раз были посвящены туалету денди. К примеру, в первом издании в доме у приятеля Пелэма лорда Гленвилла фигурировала роскошная ванная комната: “Эта комната была декорирована в нежно-розовых тонах. Ванна белого мрамора была искуснейшим образом сделана в форме раковины, поддерживаемой двумя тритонами. Как мне объяснил потом Гленвилл, в этой комнате была установлена машина, которая постоянно испускала изысканный приятный аромат, и легкие занавески колебались от душистого ветерка” .

Такие пассажи было бы неудивительно встретить у Оскара Уайльда или у Гюисманса, но не забудем, что первое издание “Пелэма” вышло в 1828 году! К счастью для поклонников дендизма, Бульвер-Литтон сохранил в книге свои знаменитые правила “Искусства одеваться” — вот некоторые из них:

”Уметь хорошо одеваться — значит быть человеком тончайшего расчета. Нельзя одеваться одинаково, отправляясь к министру или к любовнице, к скупому дядюшке или к хлыщеватому кузену: именно в манере одеваться проявляется самая тонкая дипломатичность.

В манере одеваться самое изысканное — изящная скромность, самое вульгарное — педантическая тщательность.

Одевайтесь так, чтобы о Вас говорили не “Как он хорошо одет!”, но “Какой джентльмен!”

Избегайте пестроты и старайтесь, выбрав один основной спокойный цвет, смягчить благодаря ему все прочие. Апеллес пользовался всего четырьмя красками и всегда приглушал наиболее яркие тона, употребляя для этого темный лак.

Изобретая какое-либо новшество в одежде, надо следовать Аддисонову определению хорошего стиля в литературе и стремиться к той изысканности, которая естественна и не бросается в глаза”.

Заметим, что в последней максиме литературные критерии беспрепятственно переносятся на одежду, — это позволяет говорить о едином “большом стиле”.

Заповеди дендистского стиля в романе составлены на первый взгляд из изящных парадоксов. Тем не менее, если присмотреться повнимательнее, в них можно выделить лейтмотив — это принцип так называемой “заметной незаметности” (conspiсuous inconspiсuousness), который лег в основу современной эстетики мужского костюма. Первым идею неброской элегантности придумал, разумеется, Джордж Браммелл.

Второй принцип, который также восходит к Браммеллу, — продуманная небрежность. Можно потратить уйму времени на туалет, но далее необходимо держаться так, как будто в костюме все сложилось само собой, в порядке случайной импровизации. “Педантическая тщательность” вульгарна, потому что не скрывает предварительного напряжения и, следовательно, выдает новичка, который потея постигает науку прилично одеваться. Вот почему умение завязать элегантно-небрежный узел на шейном платке стало высоко котироваться именно в эту эпоху.

В идеале оба принципа создают эффект естественности облика, которая исключает разные мелкие ухищрения, заставляющие человека держаться скованно. Ведь когда Пелэм заказывает себе фрак, он строжайшим образом запрещает портному подкладывать вату, хотя ему настойчиво предлагают “дать надлежащий рельеф груди, прибавить дюйма два в плечах... капельку поуже стянуть в талии”.

Печальные последствия обратной стратегии Бульвер-Литтон рисует, не скупясь на жестокий сарказм: “Возле герцогини стоял сэр Генри Миллингтон, весь накладной, втиснутый в модный фрак и жилет. Несомненно, во всей Европе не найти человека, который был бы так искусно подбит ватой... бедняга был не приспособлен в тот вечер к тому, чтобы сидеть: на нем был такой фрак, в котором можно было только стоять!”

Подобная картина ужасна для взгляда настоящего щеголя, поскольку дендистская мода в тот период, напротив, ориентировалась на самоуважение свободной личности, что подразумевало не только незатянутую фигуру, но и непринужденные манеры (в том числе исключающие чрезмерные опасения, как бы не испортить одежду). За этими условностями стоял, однако, достаточно жесткий социальный подтекст — аристократический кодекс поведения. Он диктовал презрение ко всем гиперболическим формам, акцентируя благородную простоту манер.

В романе Пелэм не раз пробует анализировать отличительные признаки светского этикета, которые и были закреплены в дендизме: “Я неоднократно наблюдал, что отличительной чертой людей, вращающихся в светском обществе, является ледяное, несокрушимое спокойствие, которым проникнуты все их действия и привычки — от самых существенных до самых ничтожных: они спокойно едят, спокойно двигаются, спокойно живут, спокойно переносят утрату своих жен и даже своих денег, тогда как люди низшего круга не могут донести до рта ложку или снести оскорбление, не поднимая при этом неистового шума”.

Аристократическое спокойствие имело под собой незыблемое внутреннее достоинство и подкреплялось суровыми стоическими принципами воспитания британского джентльмена, что и обеспечивало в итоге знаменитую “неподвижность лица”. Но у денди внешнее самообладание превращается в императив “ничему не удивляться” и представляет собой своего рода постоянный внутренний тренинг, чтобы скрывать свои эмоции и эффективно манипулировать людьми, занимая в общении позицию сильного.

Этот новый персонаж, который лишен простодушия и свежести чувств, скорее ориентирован на прагматику социального успеха. В дендистском романе герой, как правило, прекрасно владеет собой, и только закономерно, что и Пелэм, и Вивиан Грей делают политическую карьеру. “Управляй собой, и ты будешь управлять миром” — вот их кредо. Более того, даже дамы, возлюбленные денди, обучены не демонстрировать публично чувства и, закусив губу, умеют изобразить душевное равновесие при полном его отсутствии.

Для автора “модного” романа невозмутимость героев, как можно легко догадаться, создает дополнительные сложности — ему приходится пускаться в дополнительные комментарии от первого или третьего лица, и оттого дендистский роман в своем начальном варианте насыщен интроспекцией. Другой выход — взамен “исповеди” героя безлично обрисовать его действия, что уже ведет нас к поэтике середины XIX века. Ведь дендистская невозмутимость служит удобной универсальной маской, за которой на самом деле могут скрываться самые разные социальные амплуа, в том числе прямо противоположные.

Уже “Пелэм” содержит детективную интригу: герою приходится прибегнуть к переодеваниям и посещать самые мрачные лондонские притоны, чтобы спасти честь своего приятеля лорда Гленвилла. Этот потенциальный авантюризм далее развивается в полноценные типажи денди-сыщика и денди-преступника. В одном из первых по-настоящему успешных коммерческих романов “Парижские тайны” (1842— 1843) Эжена Сю использован прием двойной жизни героя: днем Родольф — безупречный денди, а по ночам он исследует парижское “дно”. Тот же стереотип поведения позднее воспроизводит уайльдовский Дориан Грей, а за ним — вереница аристократов в белых перчатках и с криминальными наклонностями из современных детективов. Но лучше не заглядывать поспешно в будущее — посмотрим, что же происходило с “модными” романами после первого читательского успеха.

Их ждала географическая экспансия успеха. “Модные” романы вскоре пересекли Ла-Манш — во Франции почти сразу стали переводить новинки издательства Коулберна. В 1830 году уже были напечатаны на французском “Тремэн” Уорда, “Грэнби” Листера,“ Да и нет” лорда Норманбая, книги Теодора Хука и Дизраэли. “Пелэм” Бульвера-Литтона вообще появился в 1828 году одновременно во Франции и в Англии, а французский перевод вышел в 1832 году и неоднократно переиздавался. Кроме того, “модные” романы были доступны французским читателям в библиотеках, их цитировали в литературных журналах, обсуждали в кафе и в светских салонах. Как раз в тридцатые годы французская лексика пережила настоящую экспансию английских словечек, которые уцелели в языке до сих пор. Даже писатели иронизировали по поводу сложившейся парадоксальной ситуации. “High life: это вполне французское выражение переводится на английский как fashionable people”, — говорил позднее Аполлинер.

Неудивительно, что французские денди тридцатых годов немало почерпнули для своего обихода именно из английских “модных” романов. Они читали их как учебники дендизма. Особую роль для популяризации дендизма сыграли, конечно, “Пелэм”, а затем “Трактат об элегантной жизни” Бальзака (1830) и эссе Барбе д'Оревильи “О дендизме и Джордже Браммелле” (1845).

Все три сочинения роднит тот факт, что в них на сцену выведен “отец” британского дендизма Джордж Браммелл. В “Пелэме” он фигурирует в образе мистера Раслтона, который проживает в изгнании во Франции, а в трактатах Бальзака и Барбе д'Оревильи действует под своим именем. Во всех трех текстах он выступает как arbiter elegantiarum и служит ходячим образчиком хорошего вкуса. Но у Бульвера-Литтона мистер Раслтон изображен в саркастических тонах во всем, что касается его манеры жестоко третировать друзей, “недотягивающих” до его модных стандартов. Сам Браммелл уже в пожилом возрасте читал “Пелэма” и, в свою очередь, увидел в романе грубую карикатуру на собственную персону. В мемуарах его биографа капитана Джессе есть эпизод, когда он рассказывает о реакции Браммелла на его костюм, состоящий из черного фрака, белой сорочки и белого жилета: “Мой дорогой Джессе, я с прискорбием догадываюсь, что Вы, должно быть, читали роман “Пелэм”; и все же, прошу прощения, Ваш наряд весьма напоминает сороку”. Подобная полемика оригинала с копией в нашем случае лишний раз свидетельствует об удивительно непреложном воздействии литературы: ведь Браммелл, по сути, протестует против стиля , который его приятель усвоил из книжки, оказавшей большее влияние на умы, нежели сам живой классик дендизма!

Джессе был не одинок в своем пристрастии к литературным источникам моды. Тем более во Франции тесная связь костюма и литературы воспринималась как давняя культурная традиция. Приведем отрывок из замечательной книги Эллен Мёрс о стилистике одежд первой половины XIX века: “Маскарад отвечал духу времени. Со времен революции французы привыкли выражать политические взгляды и литературные вкусы через костюмы и модные позы: с самого начала республиканцы были санкюлотами. В эту эпоху для любого мнения и позиции имелся свой вариант стиля. Сторонники “ультра” предпочитали бриджи до колен и антикварные табакерки; либералы носили серые шляпы, а бонапартисты — имперские сюртуки с золотыми пуговицами. Феминистки ходили в мужских костюмах а la Жорж Санд; ученые дамы — в тюрбанах a la мадам де Сталь. Обожатели лорда Байрона отличались нарочитой бледностью и буйными шевелюрами. Любители романов Вальтера Скотта покупали себе шотландские вещи, своим детям — клетчатые юбки, а женам — ткани “Диана Вернон” и шали “Ламермур”. Почитатели Дюма носили бархатные береты и мечи в средневековом духе, а поклонники Готье и Гюго — камзолы в стиле “Ван Дейк”, женские платья “полонез a brandebourg” и живописные венгерские рединготы. Пылкого сторонника “Молодой Франции” можно было сразу узнать по знаменитому красному жилету, в то время как его противники, классицисты, выбирали более приглушенные тона: это было противостояние ярких и тусклых цветов”.

В атмосфере, столь насыщенной культурными реминисценциями, французский дендизм быстро оформляется как самостоятельная эстетика и философия жизни. Но первоначально он все еще скорее ориентирован на социальную проблематику, наследуя установки британских авторов “модного” романа.

В “Красном и черном” Стендаля (1831) тема дендизма возникает, когда Жюльен Сорель едет в Лондон. Однако там, как это ни парадоксально, не англичане, а молодые русские дворяне-дипломаты посвящают Сореля во все тайны светского обращения. Они объясняют ему два основных правила: 1) не выдавать своих истинных чувств, сохранять холодный вид в любых обстоятельствах (вот стендалевский вариант императива дендистской невозмутимости. — О. В.); 2) ”Делайте всегда обратное тому, что от вас ожидают”, — говорит ему князь Коразов, главный наставник Жюльена в дендизме. “Не будьте ни глупцом, ни притворщиком, ибо тогда от вас будут ждать то ли глупостей, то ли притворства и заповедь будет нарушена” .

В выполнении этих правил — завязка одной из главных коллизий романа: конфликта между непосредственной натурой Жюльена и необходимостью сдерживать свои эмоции для успешной карьеры. Душа Жюльена “структурирована по-итальянски, то есть движима не расчетом, не лицемерием, а страстью”, и оттого правила дендизма предлагают ему удачный компромисс между необходимостью скрывать свои чувства и возможностью периодически всех удивлять бурными вспышками страстей. Его отношения и с женщинами, и со своими покровителями подчиняются этому пульсирующему алгоритму сдержанности и “итальянской” откровенности.

Позднее по ходу романа Жюльен опять встречает Коразова и восхищается им. “Вот счастливый характер! — думал он. — Какие у него замечательные рейтузы! А волосы как хорошо подстрижены!” Князь опять дает Жюльену ценные советы, но в этот раз относительно “науки страсти нежной” и снабжает его в придачу готовыми любовными письмами, которые сочинил другой русский — Калисский. При этом сам Коразов, как сказано в тексте, “был в восторге, никогда еще ни один француз не слушал его так долго. “Ну вот я наконец и добился,— ликовал про себя князь,— мои учителя слушают меня и учатся у меня”.

На первый взгляд получается, будто русские превосходят французов в дендизме... однако в романе все не столь однозначно. Ведь фигура Коразова подана у Стендаля с ощутимой авторской иронией. Страницей раньше Стендаль ехидно вставляет: “Русские старательно копируют французские нравы, только с опозданием лет на пятьдесят”. Впрочем, стендалевская ирония распространяется и на образы французских денди. Самый яркий пример шаржированного дендизма в романе — кавалер де Бовуази: “Высокий молодой человек, разодетый словно куколка... Его необычайно узкая голова была увенчана пирамидой прекрасных белокурых волос. Они были завиты с невероятной тщательностью, ни один волосок не отделялся от другого... Пестрый шлафрок, утренние панталоны — все, вплоть до вышитых туфель, свидетельствовало об исключительном тщании хозяина”. Во время объяснения по поводу предстоящей дуэли кавалер оценивает костюм собеседника, что непосредственно влияет на его обращение с ним. “Г-н Шарль де Бовуази после зрелого размышления в общем остался удовлетворен покроем черного костюма Жюльена. “Это от Штоуба, совершенно ясно, — говорил он себе, слушая его рассказ. — Жилет с большим вкусом, и ботинки недурны, но, с другой стороны, — черный костюм с раннего утра! Ах да, это чтобы не быть мишенью для пули!” — наконец догадался кавалер де Бовуази. Едва только он нашел это объяснение, он стал отменно вежлив и держал себя с Жюльеном почти как равный с равным”.

Стендалевская ирония тут очевидна: во-первых, костюм Жюльена не мог быть от Штоуба, ибо сын плотника вряд ли заказывал одежду у прославленного портного, обшивающего высшее общество. Во-вторых, безрассудному Жюльену чужды соображения личной безопасности, он печется о своей задетой чести. В-третьих, к моменту этого рандеву Жюльен еще не настолько денди, чтобы знать, что черный костюм принято носить только вечером. Матильда еще ранее по ходу романа, анализируя общее впечатление от Жюльена, относит к безусловным минусам “его неизменный черный костюм”.

Для провинциала, ищущего модель для подражания, кавалер де Бовуази представляет безусловный образец парижского шика. Жюльена восхищает его серьезность с оттенком легкой кичливости, манера шутить на церковные темы, но более всего “смесь самоуважения и какой-то таинственной важности и фатовства”. Однако Стендаль недвусмысленно подчеркивает, что это восторги молодого провинциала, и безжалостно развенчивает кавалера де Бовуази попутной авторской ремаркой: “Кавалер немного заикался потому только, что он имел честь часто встречаться с одним важным вельможей, страдавшим этим недостатком”.

Путь Жюльена в романе — от неопытного и простоватого молодого человека до изощренного денди, знающего толк и в изящных костюмах, и в умении властвовать собой. По своей способности усваивать науку светской жизни он бы идеально подошел на роль адресата писем лорда Честерфилда. Если в начале службы маркиз де Ла Моль, узнав, что его секретарь запасся двумя белыми сорочками, приказывает ему заказать еще двадцать две, то уже скоро Жюльен использует дендизм как удобную защитную маску. При конспиративной поездке в Англию он без труда разыгрывает легкомысленного франта, и при обыске в его чемодане обнаруживаются “сплошь одно белье, помада да всякие пустячки”, что отводит от него подозрения. В финальной сцене на суде Жюльен “одет очень просто, но с отменным изяществом” и держится превосходно. На казнь он идет с подлинно дендистским самообладанием — игра, сыгранная по всем правилам не на жизнь, а на смерть, заканчивается.

В более поздней французской эстетике дендизм уже интересен не столько социальной подоплекой, сколько как особый тип эстетического сознания, интеллектуальная поза. Больше всего для этого сделал Барбе д'Оревильи, написавший трактат “О дендизме и Джордже Браммелле”. Барбе д'Оревильи был известен в Париже своим дендистским образом жизни. Он заказывал костюмы у лучших портных, которые шили по его точным указаниям, охотно посещал светские рауты и даже получил прозвище Браммелл II. Эту репутацию денди Барбе сохранил до старости, появляясь на публике в широкополой шляпе, закрытом черном фраке, в шелковых панталонах и ярко-красных перчатках.

Исторический трактат Барбе д'Оревильи “О дендизме и Джордже Браммелле” был опубликован как настоящее эстетское издание тиражом в 30 экземпляров. Барбе решил, что книга о дендизме должна выглядеть по-дендистски и быть элегантной не только по содержанию, но и по форме. В письмах к своему другу Требютьену он давал скрупулезные указания относительно формата, титула, обложки, шрифта и переплета. Книжка и впрямь получилась изысканной, эстетской, да и авторский стиль был ориентирован на знатоков, ценителей: загадочный эпиграф, прихотливая вязь сносок, перетекающих со страницы на страницу, экспрессивный сжатый слог и отточенные парадоксы в лучших традициях французских афористов.

Концептуально трактат несколько утрирует суть дендизма, но превосходно выражает позицию французских денди второго поколения, которые пытались извлечь из дендизма философию жизни и эстетику современного городского стиля. Их подкупала фигура денди как человека-вещи, превратившего свой образ в произведение искусства. В эпоху появления первых железных дорог и массовой литературы, предназначенной для чтения в пути, денди как завершенный типаж тоже представлял собой идеальный товар для потребления, удачный опыт предметной объективации личности.

Но можно посмотреть на трактат Барбе д'Оревильи и с другой стороны. Эта книга стоит в ряду аналогичных пристрастных исследований, посвященных авторам-романтикам и появившихся примерно в середине XIX века, когда изначальный романтизм уже отошел в тень, но его верные адепты увлеченно описывали, сгущая краски, родственные души первооткрывателей и учителей, как бы специально сохраняя их для читателей эпохи символизма и декаданса. Таковы прочувствованные заметки Бодлера о Гофмане и Томасе Де Куинси, очерк Карлейля о Новалисе, постоянные ссылки Эдгара По на Колриджа, книга Теофиля Готье “История романтизма”. В концептуальном смысле самым важным для интеллектуального восприятия дендизма оказалось бодлеровское эссе “Денди” из серии “Художник современной жизни” (1863). Но о Бодлере невозможно сказать в двух словах, и потому отметим в целом, что во многом благодаря французским литераторам дендизм был сохранен в культуре середины XIX столетия, чтобы затем вновь возродиться в биографии и романах Оскара Уайльда, сэра Макса Бирбома и Ж.-К. Гюисманса.

Возможно, это могло произойти только благодаря совершенно особой черте французской культуры — неповторимой синтетической связи между литературой и модой. Удивительная закономерность: многие французские авторы писали для модных журналов. В начале своей карьеры Барбе сочинял статьи в журнал “Вестник моды” (“Монитор де ла мод”) под дамским псевдонимом Максимильен де Сирен. Сходные опыты в журналистике занимают весьма большой объем в раннем творчестве Бальзака.

Но дальше всех пошел в этом отношении Стефан Малларме, в одиночку выпускавший в течение 1874 года дамский журнал “Последняя мода” (”Ла дерньер мод”). Скрываясь под разнообразными псевдонимами и национальными масками: Мадам Маргерит де Понти, дама-креолка, владелица бретонского замка, мулатка Зизи, негритянка Олимпия, дама из Эльзаса, — он профессионально и дотошно вел многочисленные рубрики журнала, сообщая о последних новинках моды.

С этим подвигом можно сопоставить только аналогичный опыт Оскара Уайльда, который взялся в 1887 году быть главным редактором журнала “Мир женщины” (“Вумэн ’c уо pлд”). Но он, в отличие от Малларме, не тянул воз в одиночку — ему удалось залучить в число авторов знаменитых беллетристок Марию Корелли, Уиду, поэта и критика Артура Саймонса, а также королеву Румынии. Правда, королева Виктория и Сара Бернар отказались, но это не смутило Уайльда — он всегда был готов отважно заполнить лакуны собственными текстами. Саре Бернар, к примеру, он предлагал только подписаться под им сочиненной “Историей моего чайного платья”.

Может возникнуть естественный вопрос: почему этих писателей так влекло к миру дамской моды? Осмелимся предположить, что это подразумевало особый вид чувственности. Для литератора владение лексикой дамской моды символизировало обладание миром женской телесности — the woman's world — в буквально физическом смысле. Знание тайн женского туалета в эпоху раздельных гардеробов традиционно отождествлялось с мужскими победами, с донжуанской опытностью или, по крайней мере, могло свидетельствовать о статусе посвященного завсегдатая дамского будуара.

Подробности женских мод для автора-эстета также служили метонимией чувственного мира во всех своих тончайших оттенках — запахах, цветах, звуках, прикосновениях. Не случайно именно в эстетских дендистских романах “Дориан Грей” и “Наоборот” столь существенны описания материальной прелести вещей — объектов страстного коллекционирования: старинных инструментов, восточных ковров, одеяний, драгоценностей и минералов. И Гюисманс, и Оскар Уайльд увлекаются, казалось бы, чисто барочным приемом поэтики — списками, подробными перечислениями вещей, каталогизируя подвластные им источники наслаждения. “В течение целого года Дориан коллекционировал самые лучшие, какие только можно было найти, вышивки и ткани. У него были образцы чудесной индийской кисеи из Дели, затканной красивым узором из золотых пальмовых листьев и радужных крылышек скарабеев; газ из Дакки, за свою прозрачность получивший на Востоке названия “ткань из воздуха”, “водяная струя”, “вечерняя роса”; причудливо разрисованные ткани с Явы, желтые китайские драпировки тончайшей работы; книги в переплетах из атласа цвета корицы или красивого синего шелка, затканного лилиями, цветком французских королей, птицами и всякими другими рисунками; вуали из венгерского кружева, сицилийская парча и жесткий испанский бархат, грузинские изделия с золотыми цехинами и японские “фукусас” золотисто-зеленых тонов с вышитыми по ним птицами чудесной окраски” .

Пышные названия, отражающие все чувственное великолепие предметного мира, были призваны разбудить самого пресыщенного читателя. Тактильность описаний (ведь известно, что ткани “смотрят”, как правило, руками) давала ощутимый эстетический эффект: текст, оправдывая свой этимологический смысл, буквально воспринимался как переливающееся переплетение ткани.

Литературные эксперименты в этом духе очень любил французский писатель Теофиль Готье. Готье вообще был неравнодушен к моде, и в молодости прославился своим розовым (по некоторым версиям — красным) шелковым жилетом, которым он эпатировал консервативную публику на премьере “Эрнани”. Персонажи его книг всегда носят роскошные костюмы, стимулирующие эротическое воображение. Главная героиня его самого знаменитого романа “Мадемуазель де Мопен” (1835), прелестная женщина, путешествует в мужском костюме, и влюбленный в нее кавалер окончательно распознает ее пол, только когда она появляется в женском платье, играя шекспировскую Розалинду. “Ее платье было из переливчатой материи, на свету лазурной, а в тени — золотистой; легкий полусапожок, очень узкий, плотно облегал ногу, которая и без того была чересчур миниатюрна, а ярко-алые чулки ласково обтягивали идеально округлые и дразнящие икры; руки были обнажены до локтя и выглядывали из присборенных кружев — круглые, полные и белые, сияющие словно полированное серебро и невообразимо нежно очерченные; пальцы, унизанные кольцами и перстнями, слегка поигрывали веером из разноцветных перьев необычных оттенков: этот веер был похож на маленькую карманную радугу”. В этом описании одежда неотделима от тела, что, собственно, и создает зрелище красоты: подвижная граница между телом и предметом, их взаимная оптическая необходимость. У Готье женский наряд не только творит женщину как соблазн для мужского взора, но и позволяет ей самой получить настоящее любовное наслаждение.

В 1858 году Теофиль Готье опубликовал небольшую статью “Мода как искусство”, свидетельствующую о его тонком понимании костюма. Сторонник “чистого искусства”, он здесь стал теоретиком одежд и тканей, усмотрев в этих донельзя конкретных материях симптомы жизненно важных для XIX века перемен. Продолжая традицию Бальзака и Барбе д'Оревильи и предвосхищая бодлеровские очерки о денди, Готье размышляет о том, как модный туалет служит одновременно и для сходства, и для различия. Но как позднего романтика его не радует воцарение черного цвета в мужском костюме. Ностальгизируя по разноцветным одеждам минувших лет, он видит в черном фраке символ траура и унылой монотонности, триумф униформы.

В женских модах Готье, напротив, заметил интересную игру эстетических возможностей. Дамские вечерние декольтированные туалеты для него — скрытая отсылка к классике, к древнему “олимпийскому этикету”, когда богини изображались с обнаженными плечами и открытой грудью. Кринолины тоже, по мнению Готье, могут восприниматься как пьедесталы к античным статуям, как поясное изображение красавицы. В этом желании вновь вернуть и ощутить “нагую моду” начала века он стремится исподволь возродить романтическое переживание телесности. И хотя нагота для него абстрактна и универсальна, в самой форме современного обнаженного тела он проницательно чувствует следы снятой одежды — об этой исторической изменчивости наготы сейчас написаны интереснейшие работы.

”Костюм — это видимая форма человека”, — сказано в тексте Готье. Пожалуй, Готье удалось сделать очень трудную вещь — разглядеть и не исказить смысл этих “видимых форм”. Ведь по-настоящему писать о моде почти невозможно, поскольку, как заметил в свое время Барбе д'Оревильи, глубокие умы для такой темы недостаточно тонки, а тонкие натуры недостаточно глубоки.





Версия для печати