Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 1999, 3

Сказка о Мальчике, которому до времени везло

Судьба Ежи Никодема Косинского

Илья Кормильцев

Сказка о мальчике, которому до поры до времени везло

Судьба Ежи Никодема Косинского
  • Миф о Косинском . . . . . . . . . .1
  • Факты о Косинском . . . . . . . . 2
  • Миф — факты — миф . . . . . . . . .3




1. Миф о Косинском

В одном старомодном и провинциальном городе Восточной Европы в интеллигентной еврейской семье на свет появляется Мальчик. С самого начала он окружен заботой и лаской: Мамочка — пианистка–виртуоз, карьера которой не сложилась исключительно из–за того, что природа оделила ее непомерно большим бюстом, отвлекавшим внимание провинциальной публики от ноктюрнов Шопена и рапсодий Листа, и Папочка — шахматный гроссмейстер и профессор лингвистики, души не чают в своем отпрыске. Но не за горами война. Предчувствуя наступление страшных времен, Папочка и Мамочка отправляют Мальчика в далекую, дикую деревню на краю света. Там Мальчику и суждено провести всю оккупацию.

Он оказывается среди невежественных и жестоких крестьян, ведущих почти животное, первобытное существование, верящих с одинаковой истовостью и ксендзу и деревенской колдунье. Крестьяне издеваются над Мальчиком, подвергают разнообразным унижениям и не выдают его, так подозрительно смахивающего на цыгана или еврея, немцам, возможно, только потому, что хотят всегда иметь под рукой своего собственного козла отпущения. Мальчик становится свидетелем сцен жестокости, насилия, сексуальных извращений, знакомится со всей темной изнанкой человеческой души. От этих ужасов он ищет спасения в вере, но напрасно: вот он стал уже почти своим, ему доверили прислуживать в костеле, и тут, оступившись, он роняет тяжелый требник. Бог не протягивает руку помощи — толпа разгневанных прихожан избивает его и швыряет в выгребную яму.

Чудом спасшись из зловонной бездны, Мальчик обнаруживает, что лишился дара речи. Отныне он немой, но немота оборачивается для него спасением, ибо дураков и убогих дикари не трогают. Тем временем Мальчик замечает, что кроме его темных суеверных мучителей в мире есть и другие люди, которые живут настоящей, увлекательной жизнью. Сперва его герои — блистательные эсэсовцы в великолепных черных мундирах, но затем их побеждают и прогоняют прочь еще более яркие и сильные люди, знающие, зачем и ради чего они живут и воюют, — красноармейцы. Он становится сыном полка.

Война кончается, красноармейцы возвращаются на родину, приходит пора и Мальчику вернуться в свой Город. Некоторое время он живет жизнью беспризорника и воришки, общается с отбросами общества. Затем Папочка и Мамочка находят свое потерянное дитя. Но блудный сын оказывается чужим в отчем доме: он не может простить родителям своей оставленности, пережитых мук и страданий, через которые ему пришлось в одиночку пройти.

Он уезжает в горы, увлекается лыжным спортом и зарабатывает на жизнь тем, что становится лыжным инструктором. В один прекрасный зимний день случается чудо: Мальчик падает с высокой скалы, и к нему возвращается голос. Перед ним отворяются закрытые прежде двери — он может учиться, общаться с людьми, делать карьеру.

И вот Мальчик уже Cтудент, блестящий студент–социолог. Но он по–прежнему не в ладах с окружающим его обществом, только дело теперь не в цвете волос или форме носа, а в убеждениях. Студент–социолог видит, что окружающее его общество больно, что идеи социализма внутренне лживы. Ему не всегда удается скрыть свои взгляды, на него косо смотрят, пытаются даже преследовать, но обожающие Студента профессора покрывают его и отводят от него беду. Благодаря своим академическим успехам Студент получает направление на стажировку в Советский Союз, где еще более убеждается в том, что с коммунизмом ему не по пути.

Отныне он — юный Диссидент, неустанно мечтающий вырваться из советского лагеря в свободный мир, где он сможет беспрепятственно работать и творить. Однако сбежать не так–то просто: чтобы получить доступное обычно только детям партийных боссов направление на учебу в США, необходимо согласие органов, рекомендации академиков... И вот Диссидент решается на отчаянный шаг. Зная, что его благонадежность под сомнением и нужные бумаги вряд ли могут быть получены официальным путем, он фабрикует характеристики от несуществующих академиков и профессоров и от их же имени вступает в оживленную переписку с госбезопасностью. Каждую секунду возможны разоблачение и арест. В воротнике пальто у Диссидента зашита ампула с цианистым калием. Но фортуна снова улыбается ему: бюрократическая машина равнодушно проглатывает подсунутую ей липу. Вскоре он держит в руках паспорт с визой и билет на ту сторону океана.

Диссидент ступает на американскую землю, как ступали многие до него: с 2.80 $ в кармане и облаченный в не менее дикую для Нью–Йорка, чем боевое одеяние самурая, ондатровую шубу. Впрочем, он уже не Диссидент, он — молодой Иммигрант. Ибо возвращаться на родину не намерен.

Сперва Иммигрант делает то, ради чего он, собственно, в Америку приехал: посещает лекции в одном американском университете и готовится писать диссертацию. Правда, на деньги, которые выдают ему разные фонды, концы с концами вряд ли сведешь. Приходится пройти всю положенную молодому Иммигранту житейскую школу: он работает сторожем в паркинге, моет машины, разносит пакеты и даже служит личным шофером у чернокожего криминального босса из Гарлема. Попутно он мечтает о богатстве, о славе, о всем том, о чем положено мечтать молодому Иммигранту в Америке.

И тут приходит Любовь. Любовь старше Иммигранта — это уверенная в себе Американская Женщина. Она долго скрывает, кто она такая и чем занимается, но, убедившись в искренности чувств юноши и в серьезности завязавшихся отношений, признается: она — вдова Американского Миллионера и, следовательно, сама — Американская Миллионерша!

Отныне у Иммигранта есть все, ему больше не приходится заботиться не только о хлебе насущном, но даже о насущной черной икре. Он летает на личном самолете, плавает на личной яхте, демонстративно паркует свой личный лимузин там, где сторожил чужие. У него есть Любовь и деньги, он вращается в блестящем международном обществе среди тех, у кого нет Великой Американской Мечты, потому что они сами — Великая Американская Мечта.

У бывшего Иммигранта есть все, но ему хочется не только иметь все, но и стать Кем–то. К диссертации возвращаться он уже, правда, не торопится — не те амбиции. Но и быть просто молодым мужем Американской Миллионерши — тоже не вполне прилично. И вот однажды Любовь говорит ему: “Ты столько испытал, столько пережил, твоя жизнь полна чудес и невероятных приключений. Опиши ее, и ты станешь великим Американским Писателем”. Он пишет свою первую книгу, книгу публикуют, писатели и критики в восторге. Он стал Американским Писателем, возможно и не великим, но очень известным.

Он пишет еще книги — все они встречают восторженный отклик. Правда, Любовь его тем временем тяжело заболевает: у нее опухоль мозга. Из–за болезни она не всегда контролирует свое поведение и ей приходится проводить все больше и больше времени в закрытых клиниках. Врачи не обещают улучшения, в конце концов она сама уговаривает Писателя развестись с ней, чтобы не связывать судьбу с инвалидом.

Но нет худа без добра: теперь он свободен и богат (естественно, Любовь завещала ему все свое состояние), вращается в высшем свете, знаменит — он становится еще и Американским Плейбоем.

Влиятельные друзья хлопают его по плечу, дают советы и рекомендации к Кому Следует: Американского Писателя избирают главой престижной Организации американских писателей. На этом посту он борется за свободу слова, за права творческой личности, вытаскивает других писателей из тюрем в странах, таких же несвободных, как его родина, первым пожимает им руку на американской земле, гуляет по Нью–Йорку с другим бывшим мальчиком и церковным служкой Каролеком Войтылой и спрашивает, не случалось ли тому хоть однажды уронить требник.

Тем временем готовится внезапная перемена декораций: Враги не дремлют, они выводят из тени Свидетелей, которые были прежде немы. (О, эта немота, она играет роковую роль в его жизни!) Свидетели начинают говорить и обвинять. Они утверждают: “Он никогда не был тем Мальчиком, о котором написано в его книге. Он никогда не был немым лыжным инструктором. Он никогда не был юным Диссидентом”.

В мифе все звенья взаимосвязаны, отрицание одного звена ставит под сомнение весь миф. Если Христос не был Сыном Божиим, то Евангелия лишены всякого смысла. Если Геракл не совершал первого подвига, мы не обязаны верить и в остальные одиннадцать.

Когда опровергнуто то, во что люди успели поверить, они начинают сомневаться и в очевидном: если он не тот, за кого себя выдавал, может, он и не Американский Писатель? А может, его не было вовсе? Сомнения же в очевидном, в свою очередь, способны сокрушить это очевидное. И вот одним нью–йоркским вечером его не стало. Он сыграл свою последнюю роль — роль Самоубийцы. Впрочем, у этой роли было одно преимущество: тело, лежащее в ванне с пластиковым мешком на голове и с барбитуратом в желудке; это такой факт, который не взялись оспорить даже самые закоренелые скептики.





2. Факты о Косинском

Ежи Никодем Левинкопф родился в Лодзи 14 июня 1933 года в семье торговца текстилем и домохозяйки. Перед самым началом войны предусмотрительный глава семейства перевез своих домочадцев в тихий провинциальный Сандомир. Там, благодаря связям и изворотливости, он выправил обеспечивающие относительную безопасность документы на польскую фамилию Косинский. Затем, заметая следы, отправился еще дальше — в маленькую деревушку Дамброва–Жечицки. В ней семья Левинкопфов и провела военные годы.

Благодаря своим талантам и относительной образованности отец легко вписался в местное общество. Немцев в Дамброве не было, и жизни членов семьи реально ни разу ничто не угрожало, хотя скользкие ситуации, когда конспирация трещала по швам, возникали неоднократно. Маленький Ежи дружил со своими деревенскими сверстниками и не испытал ничего и отдаленно похожего на те круги ада, которые он описал позднее в своей книге “Раскрашенная птица”. Но это, конечно, только поверхность событий. Трудно предположить, что думал и ощущал мальчик, если ему приходилось постоянно помнить: он должен скрывать свою настоящую фамилию, прошлое своей семьи, называть братом чужого ребенка, которого семья Левинкопф прихватила с собой. А такие вроде бы мелочи, как необходимость таить от других мальчишек явный физический признак своего еврейства... Игры в шпионов нравятся детям, но шесть лет, прожитые в режиме нелегала, не могли не наложить некоторый отпечаток на психику ребенка. Может быть, именно здесь корень потребности взрослого Косинского в постоянном мифологизировании своей биографии, в безудержном фантазировании...

Война заканчивается, и семья возвращается в разоренную Лодзь, где в живых не осталось практически никого из друзей и родственников. Ежи заканчивает школу, поступает в университет на отделение социологии, увлекается фотографией. Он на хорошем счету у преподавателей, пользуется успехом у женщин, действительно занимается лыжным спортом, хотя и не в такой степени, чтобы работать инструктором. И конечно же, как вы уже догадались, о немоте нет и речи. Напротив, слава увлекательного рассказчика и неутомимого шутника (правда, подчас патологически жестокого) бежит за ним по пятам.

Да, у него бывают конфликты с политическими организациями, но вызваны они скорее его чрезмерно острым языком и обычной юношеской фрондой, чем принципиальными расхождениями с существующим режимом. Не раз он оказывается на грани конфликта с университетским истеблишментом, но на шалунишку смотрят сквозь пальцы и не задумываясь посылают на стажировку в Москву — поучиться марксистской науке у Большого Брата.

Однако амбиции юноши не удовлетворяются научной карьерой: он признается ближайшему другу в мечте жизни — уехать в Америку и стать там страшно богатым. Например, женившись на вдове миллионера. Но наиболее легкий путь за океан лежит все–таки через университет. Получить направление оказывается делом относительно несложным — никаких подложных характеристик или игр с госбезопасностью, не говоря уж об ампуле с ядом в воротнике пальто. Значительно более трудным делом оказывается убедить американских социологов в том, что он — именно тот студент, который им нужен. Вот тут приходится идти на некоторый подлог и передергивание карт. Но в конце концов задуманная комбинация удается — 20 декабря 1957 года Косинский высаживается в аэропорту Айдлуайд.

Не с 2.80$ в кармане, а с пятьюстами — полученными в помощь от дяди, бывшего моряка американского торгового флота. Впрочем, с началом учебы в Колумбийском университете денег действительно начинает постоянно не хватать. Приходится подрабатывать. Что из “университетов” Косинского было правдой, а что вымыслом, разобраться до сих пор не удалось. Как всякий настоящий Мюнхгаузен, Косинский обладал удивительным свойством — он умел доказывать правдивость своих рассказов, когда до этого доходило дело. Очевидно, стигматы способен обрести не только истинно верующий, но и талантливый враль. Так, Ежи рассказывал, что, скрываясь от врагов в детстве, он научился идеально прятаться в любом незнакомом помещении — и действительно, в искусстве этом он достигал практически высот Гудини. Он рассказывал затаившим дыхание слушателям, как крестьянин–садист день изо дня подвешивал его за руки к потолку на кожаных ремнях — и даже врачи подтверждали в один голос, что плечевые суставы его неестественно вывернуты и носят явные следы хронической травмы. Он утверждал, что, работая шофером у черного гангстера в Гарлеме, стал виртуозом в управлении автомобилем и не раз на глазах у восхищенных друзей на полной скорости сдирал бортом машины тонкие книжки, прикрепленные скотчем к борту другой машины, не поцарапав обшивки.

В новом кругу новых людей, которые имели самое приблизительное представление о Европе времен гитлеровской оккупации, да и о Польше вообще, потрясающие воображение почти нереальные рассказы Косинского о событиях его детства и юности моментально стали пользоваться успехом. Можно сказать, что миф о Косинском утвердился и стал его официальной биографией в первые три года жизни в Америке. Проверить рассказчика было трудно: обмен информацией с оставшимися за железным занавесом был скудным, а среди польской эмиграции Косинский тщательно обеспечивал себя соответствующей легендой и старательно уклонялся от контактов с людьми, которые потенциально могли опровергнуть его рассказы.

А друзей он завоевывал себе все больше и больше (и женщин, в обольщении которых и в Америке не знал себе равных), быстро став таким же центром внимания в американской застольной беседе, каким был в беседе польской. С разговорным английским все было в полном порядке, хуже дела обстояли с английским письменным: Косинский не смог повторить подвига своего соотечественника Джозефа Конрада. Слог его навсегда остался слогом иностранца.

Поэтому, когда в 1958 году он начал писать свою первую (пока еще эссеистическую) книгу “Будущее за нами, товарищи!”, он вынужден был нанять литобработчика. Значительное участие обработчиков и консультантов, которые придавали окончательную форму произведениям Косинского на протяжении всей его писательской карьеры, сыграло впоследствии (когда разразился скандал) роковую роль. Впрочем, роль не менее роковую сыграла и предыстория первых двух книг писателя — уже упомянутой “Будущее за нами, товарищи!” и ее продолжения “Третьего пути нет” (1962). Эти произведения, изданные под псевдонимом Джозеф Новак, представляют собой воспоминания о поездках Косинского в СССР — в меру забавные, в меру едкие, с недвусмысленным идеологическим подтекстом. Книги создавались по косвенному заказу ЮСИА, под вывеской которого, как выяснилось позднее, скрывалось ЦРУ, спонсировавшее серию “страноведческих” воспоминаний выходцев из стран коммунистического блока. Интеллектуальная Америка, та значительная ее часть, которая грешила левыми симпатиями, и это припомнила Косинскому в должный момент.

Книги Джозефа Новака принесли Косинскому умеренный успех в интересующихся Восточной Европой кругах, но не принесли больших денег. К тому же не складывалась академическая карьера — вовлеченный во все более и более разрастающийся круг светского общения, Косинский быстро терял интерес к социологическим штудиям, пока полностью не забросил их. Деньги от фондов и гранты он, впрочем, не забывал систематически получать. И тем не менее положение его оставалось достаточно шатким.

И тут внезапно осуществилась давняя юношеская мечта. В 1961-м Косинский знакомится с Мэри Уэйр, вдовой сталелитейного магната из Питсбурга. Вспыхивает бурный роман (на фоне, правда, пары других, не менее бурных), быстро завершающийся браком. С этого момента миф и факт в судьбе Косинского еще плотнее сплетаются друг с другом, хотя он остается верным себе: фантазия его продолжает приукрашивать не только прошлое, но и настоящее. И Мэри оказалась не так богата, как хотелось бы (о личных самолетах уж точно речи не шло), и любовь не столь большой, как она предстала позднее в романах “Смотровой фонарь” и “Свидание вслепую”. И знаменитая “опухоль мозга” была заурядным алкоголизмом, который и вынудил Косинских развестись через пять лет. Впрочем, Косинский умел пускать пыль в глаза до такой степени, что даже этот период его биографии, протекавший, в отличие от детских странствий по припятским болотам, у всех на глазах, утвердился в сознании даже ближайших друзей именно в той форме, которую Косинский пожелал придать ему! Впрочем, главное было достигнуто: Косинский получил американское гражданство, познакомился с кругом сильных мира сего, достиг относительной финансовой независимости. И что важнее всего, за время жизни с Мэри Уэйр он создает (и в 1964 году публикует) свой первый роман “Раскрашенная птица”.

Идея придать художественную форму устным рассказам Косинского о пережитом в детстве действительно исходила от женщины, но это была не Уэйр, а приятельница Ежи — польская эмигрантка Мира Михайловская, и случилось это за шесть лет до написания “Раскрашенной птицы”, хотя верный своим принципам Косинский позднее рассказал историю зарождения замысла в том виде, в каком она более соответствовала творимому мифу. Нельзя сказать, чтобы Косинский пошел на этот шаг без колебаний (шесть лет выжидания говорят сами за себя). Соблазн был очень велик, но и риск — тоже. Одно дело байки, рассказанные за коктейлем на вечеринке, другое — письменный текст, по которому будут судить об авторе, в том числе у него на родине. До самого момента публикации Косинский предпринимал осторожные попытки настроить мнение — хотя бы критиков — таким образом, чтобы роман не был воспринят в чисто автобиографическом ключе. Но делал он это так уклончиво и двусмысленно, что становится очевидным: Косинский прекрасно понимал — именно автобиографическая подоплека романа сделает его сенсационным.

Одним из свидетельств подобных, не до конца искренних, усилий служит текст своеобразной саморецензии, озаглавленной “По поводу “Раскрашенной птицы”: заметки автора” (отрывки из нее мы предлагаем читателям ниже). Этот текст Косинский напечатал за свой счет в виде брошюры, которую рассылал литературной публике. Все оказалось напрасным. Америка хотела мученика, пострадавшего от обоих великих тоталитарных режимов ХХ века, — и она его нашла. “Раскрашенная птица” становится бестселлером, ее сравнивают с “Дневником Анны Франк”, автора ставят рядом с Камю и Сартром. Мнение о книге единодушно, ее документальная основа не вызывает ни у кого ни малейших сомнений. Да и какие могут быть сомнения, если даже мать автора пишет восторженное письмо, из которого следует, что судьба маленького Ежи была именно такой, как судьба героя “Раскрашенной птицы”! (Был тут сговор или снова сработала магическая способность Косинского делать небывшее бывшим, так и осталось неизвестным...)

С первого же романа Косинский оказывается в рядах литературной элиты США. Второй его роман “Ступени” (1968) получает награду как лучшая книга года, и каждое последующее сочинение — повесть “Садовник” (1971), романы “Чертово дерево” (1973), “Кокпит” (1975), “Свидание вслепую” (1977), “Страсти господни” (1979) — пользуется восторженным приемом критики и (что еще важнее) любовью читателей.

После развода с Мэри Уэйр в 1966 году Косинский женится на Кики фон Фраунхофер (которая, естественно, в дальнейших текстах Косинского оказывается не меньше чем “баварской баронессой”) и продолжает вести вполне благополучную жизнь известного писателя, не переставая, впрочем, ни на миг развивать и обогащать свою мифологию.

Приведем в качестве наглядного примера один нашумевший случай: Косинский возвращается из путешествия по Европе вместе со своим приятелем еще с лодзинских времен — знаменитым кинорежиссером Романом Полянским и группой его друзей. Из Нью–Йорка Полянский отправляется в Лондон, а остальные должны пересесть на рейс до Лос–Анджелеса, чтобы провести уик–энд на вилле Полянского. Авиакомпания теряет багаж Косинского, и он вынужден заночевать у себя дома, чтобы присоединиться к своим спутникам на следующий день. Те улетают в Лос–Анджелес, где их уже поджидает Чарли Мэнсон со своей бандой. Итог: знаменитая кровавая резня. Рука судьбы в очередной раз спасает вечного мученика. Но — как это характерно для нашего мифа! — до сих пор нет убедительных доказательств, действительно ли Косинский собирался в Лос–Анджелес... И к кому...

В 1973 году Косинский становится президентом американского ПЕН–клуба и остается на этом посту два полных срока. Впрочем здесь его деятельность свободна от всякой мифологии: он действительно добивается больших успехов в поддержке писателей, страдающих от авторитарных режимов, в повышении значимости и престижа ПЕНа.

Карьера Косинского идет по нарастающей: в 1979 году он совершает удачный прорыв на территорию кинематографа. Хол Эшби экранизирует “Садовника”, Косинский сам пишет сценарий. Блестящий фильм с Питером Селлерсом в главной роли восторженно принимается всеми, и Ежи становится окончательно своим не только в нью–йоркской богеме, но и в Голливуде. Вскоре самого Косинского приглашают играть роль Григория Зиновьева в историческом полотне Уоррена Битти “Красные”, и Косинский неплохо играет — так, что роль его чуть ли не спасает этот тяжеловесный и чересчур идеологически ангажированный опус. Косинского выдвигают на “Оскара” за лучшую роль второго плана; он уступает награду не кому–нибудь, а самому Джеку Николсону... Тем временем выходит его предпоследний роман “Китайский бильярд” (1982). Критика впервые встречает написанное Косинским в штыки: роман многим кажется слишком, выражаясь отечественным сленгом, “попсовым”, но он открывает перед Косинским перспективы еще в одной области: ряд известных бродвейских продюсеров усматривают в романе материал для сногсшибательного мюзикла и начинают готовиться к постановке, которой, однако, не суждено было осуществиться...

Колокол пробил именно тогда, когда, вроде бы ничто уже не могло угрожать столь прочной карьере: в конце концов, так ли уж важно, что на самом деле было двадцать и тем более сорок лет назад. (Не о преступлениях же против человечества идет речь.) 22 июня 1982 года журнал “Виллидж войс” напечатал пространную статью, озаглавленную вполне в духе правдинского фельетона: “Ежи Косинский: слова с гнильцой”. Косинский знал о готовящейся публикации, он встречался с авторами, которые пытались добиться от него истины (или того, что они считали истиной), — Косинский остался верен своей политике двусмысленностей и недомолвок. Непосредственным поводом к написанию статьи было сиюминутное политиканство: Косинский занял в тот момент откровенно прорейгановскую, неоконсервативную позицию, (в отличие от большинства пишущей братии) и участвовал в работе нескольких ассоциаций и комитетов подобного толка, но настоящие причины, как обычно, лежали глубже. В течение многих лет армия филологов зарабатывала ученые степени на прозе Косинского, вгрызаясь в факты времен оккупации Польши, и в ходе исследований задавалась все более и более обоснованным вопросом: аутентично ли описанное в “Раскрашенной птице”? (Впрочем, в Польше в подлинность рассказа не верили с самого начала, только кто будет прислушиваться к красной пропаганде, которая травит талантливого инакомыслящего?) Работы, выдержанные в этом духе, еще за несколько лет до скандала появлялись в университетских изданиях, но читала их явно не та публика, которая посещала приемы ПЕН–клуба и церемонии вручения “Оскара”. Другое дело — “Виллидж войс”...

Авторы статьи Стоунз и Фермонт–Смит помянули Косинскому все: и военное детство (как же, пил молочко и ел яички, пока другие в Освенциме мерли), и деньги из кассы заведения в Лангли, и роман малоизвестного прозаика Тадеуша Доленги–Мостовича “Карьера Никодема Дызмы”, сюжет которого оказался подозрительно близок к сюжету “Садовника”, ну и, конечно же, армию “литературных негров”, поработавших над рукописями Косинского. Скандал всегда скандал, особенно если речь идет о знаменитости. Разоблачения посыпались лавиной, и под сомнение было поставлено все — каждая строчка, каждая деталь биографии.

Возможно, Косинскому и удалось бы выплыть из поднявшейся бури, если бы ему хватило сил сохранять невозмутимость и отмахиваться от нападок с чувством оскорбленного достоинства, — Америка знавала и не такие скандалы. Сил ему не хватило. Скорее всего потому, что он всегда интуитивно боялся чего–то в этом роде: намеки на этот граничивший с паранойей страх щедро рассыпаны по страницам его романов. Может быть, маленький мальчик из Лодзи так и не отучился пугаться пристальных взглядов и каверзных вопросов незнакомых людей, честный ответ на которые иногда означает разоблачение и смерть...

Последовала затянувшаяся агония, в ходе ее Косинский все больше и больше погрязал в разного рода сомнительных предприятиях и — как это бывает почти всегда — в дрязгах личной жизни. 2 мая 1991 года он окончательно разрешил для себя противоречие между правдой и вымыслом.

Повторим слова самого Косинского: “Совершая самоубийство, человек становится частью истории (в том смысле, что люди могут, и даже обязаны, говорить о нем “он был”). Он перекладывает ношу своего прошлого на плечи мира, на плечи истории. Но даже в случае саморазрушения тень переживает тело. Актом самоубийства человек обязывает других вспоминать его и судить о нем, обсуждать, каким он был. Это способ жить после смерти” (“A propos романа “Ступени”).



3. Миф — факты — миф

Познакомившись с двойной историей жизни Ежи Косинского, нельзя не заметить, что миф и реальность находятся в ней в хорошо знакомых каждому со школьной скамьи отношениях: лирического героя и автора. Вся особенность состоит в том, что общество (не без откровенного подыгрывания со стороны автора) однозначно отождествило автора с его героем, придав тем самым вымыслу статус документа. В этом смысле, в отличие от многочисленных литературных мифов нового времени, протагонисты которых принимали немалые и вполне сознательные усилия, чтобы натянуть на себя придуманные ими за рабочим столом или рюмкой абсента личины, миф Косинского родился по взаимному согласию. Общество хотело этого мифа даже едва ли не больше, чем сам мифотворец. Впрочем, подобные случаи — не редкость в истории литературы: достаточно вспомнить хрестоматийные свидетельства образованных (по стандартам своего времени) современников Алигьери, которые вполне серьезно утверждали, что от того постоянно пахло адской серой.

Поневоле напрашивается параллель с известным происшествием в уездном городе N, хотя есть одно немаловажное отличие — своего “Юрия Милославского” Косинский все–таки написал. С помощью или без помощи “литературных негров” (а таковая помощь в иную историческую эпоху не бросила особой тени на талант Бальзака или Дюма–отца) он создал около десятка романов, многие из которых стали бестселлерами. Романов, в которых отразились его буйная, порою несколько извращенная фантазия и талант прирожденного рассказчика. Романов, которыми зачитывался в свое время американский миддл–класс. Романов, литературные достоинства которых и сейчас трудно полностью отрицать.

И (в отличие опять–таки от легкомысленного гоголевского персонажа) Косинский прекрасно понимал, чем чревата его игра, тяготился ситуацией, но не мог отказать себе в удовольствии быть захваченным потоком событий. Свидетельства этого столь щедро рассыпаны на страницах его прозы, что теперь, задним числом, просто трудно понять, как никто не смог (не захотел?) вычитать между строк правду об авторе.

Самое показательное произведение в этом смысле — “Садовник”: умственно неполноценный Шанс является в вашингтонский высший свет из абсолютного небытия — всю свою бессознательную жизнь он провел в заточении в особняке деда, скрывшего таким образом плод незаконной связи дочери. Он не умеет почти ничего, не знает о жизни почти ничего, он как попугай повторяет банальные фразы повседневного этикета, выученные с экрана телевизора. И этого достаточно: люди не ждут от ближнего откровений, они хотят всего лишь, чтобы тот соответствовал модели, которая сделает его понятным. В глазах бизнесменов Шанс оказывается бизнесменом, благородной жертвой финансовой депрессии, в глазах политиков — подающим надежды политиком, в глазах шпионов — шпионом, а в женских глазах — неотразимым любовником.

В некоторых сценах “Садовника” Косинский совмещает себя со своим героем до такой степени, что это граничит с саморазоблачением или эксгибиционизмом:

Низкий лысый человечек припер его к какому–то шкафу, очень колючему и неуютному.

— Я — Рональд Стиглер, издательство “Эйдолон букс”. Рад познакомиться с вами, сэр.

[.....]

— Мне пришла в голову мысль, — сказал Стиглер, прислонившись к стене, — которой я поделился с моими издателями: а неплохо было бы вам написать книгу! Что–нибудь по вашему профилю. Ведь из Белого дома взгляд на вещи совсем другой. И читать вас будут с большим интересом, чем рассуждения какого–нибудь яйцеголового или твердолобого субъекта. Что вы на это скажете?

Ожидая ответа, Стиглер в несколько приемов осушил свой бокал мартини и схватил с подноса у пробегавшего официанта еще один.

— Выпьете со мной? — предложил он Шансу и подмигнул.

— Нет, спасибо. Я не пью.

— Скажу вам честно, я полагаю, что ваша философия может принести стране большую пользу. “Эйдолон букс” со своей стороны готовы взяться за ее пропаганду. Я могу немедленно предложить вам шестизначную сумму авансом в счет авторских, а после его погашения — высокий процент от продаж и отличные условия в случае повторных изданий. Мы можем подписать контракт в течение двух дней и готовы ждать от вас рукописи целый год или даже два.

— Я не умею писать, — сказал Шанс.

Стиглер понимающе улыбнулся:

— Естественно! Кто в наши дни умеет писать?! Никаких проблем! Мы дадим вам в помощь лучших редакторов и литературных секретарей. Я собственноручно не смог бы написать даже открытки моим детям. Ну и что?

— Я и читать не умею, — прибавил Шанс.

— Конечно не умеете! — воскликнул Стиглер. — У кого есть время на книги? Никто не читает — все говорят, слушают, смотрят, глазеют.

Словно ходячее зеркало, Шанс движется по светским салонам, телевизионным студиям и дипломатическим приемам и каждый находит в нем то, что хотел найти. Косинский бесспорно чувствовал и понимал, в чем состоит один из секретов его успеха и что отличает его миф от творений предшественников, в том числе романа Доленги–Мостовича, плагиатом с которого пытались объявить “Садовника”.

Будучи писателем, Косинский отражал созданную о себе легенду в своих же произведениях под видом повествования о третьих лицах, которые более (как в “Садовнике”) или менее (как в “Раскрашенной птице” или “Ступенях”) дистанцированы от автора. Если вспомнить, что при этом многие ситуации, осуществленные (или придуманные) Косинским в жизни, изначально были почерпнуты из литературы (тот же роман о Никодеме Дызме Косинский прочитал в юности, и очевидцы вспоминают, что Ежи был заворожен совпадением имени главного героя и своего второго имени Никодем, редкого в Польше, и часто говорил об истории Дызмы, как об идеальной модели карьеры, которую он хотел бы осуществить), то круг замыкается. Литературный вымысел, разыгранный на подмостках жизни, возвращается на бумагу, становясь вымыслом о вымысле. Игра зеркальных отражений и двойников доводится до абсурда и превращается в дурную бесконечность, как на знаменитом рисунке Эсхера, где рука рисовальщика рисует руку, которая в свою очередь рисует руку рисующего...

Отправляясь от факта, Косинский приукрашивает его, делая происшедшим то, что могло бы произойти. Фантазии и страхи мальчика, вынужденного скрывать, кто он такой, в окружении потенциальных врагов, становятся реальными пытками и страданиями героя “Раскрашенной птицы”; надежды и мечты безденежного молодого человека — похождениями богатого бездельника Уэйлена из “Чертова дерева”. Впрочем, ничего особенно необычного в этом нет — ясно до банальности, что на подобной эмоциональной эмпатии держится все здание литературы. И все же никто не предал остракизму Гёте за то, что он не пустил себе пулю в лоб. Правда, никто и не считал его Вертером.

Миф художественной литературы, укорененный в неполном отождествлении автора и его многочисленных alter ego (если отождествление полное, то литература — уже не художественная), является общим местом языка культуры. Риск конфликта возникает только при столкновении литературного мифа с мифом иной (социальной, религиозной или исторической) природы. Именно такая коллизия оказалась роковой для Ежи Косинского, но она же и доказала значимость созданной им Истории Себя (“Искусство Себя” — так был озаглавлен в рукописи роман “Ступени”).

Обвинения в адрес писателя в момент скандала 1982 года были разнообразны и разнородны, но только одно из них могло рассчитывать на то, чтобы вызвать подлинное праведное негодование. Косинский не был Мальчиком из “Раскрашенной птицы”, а следовательно — не был жертвой холокоста и не имел права говорить от лица настоящих жертв, претендовать в какой–то степени на роль их символа. Миф литературный столкнулся с великими мифами иного рода и дал трещину. Айсберг в который раз оказался прочнее “Титаника”.

Надо отметить, что взгляды самого Косинского на этот вопрос никогда не отличались ортодоксальностью: вспоминают, как однажды еще в начале 60-х кто–то в присутствии Косинского взялся попрекать членством в гитлерюгенд корреспондента “Тайм” Фриделя Унгехейера. “Заткнитесь все! — неожиданно взорвался Косинский. — Что вы об этом знаете? Мы оба жертвы”.

Образы эсэсовцев и красноармейцев в “Раскрашенной птице” сливаются в глазах Мальчика в почти неразделимое целое, в героическую, квазиэротическую модель для подражания, стоящие же за ними фигуры диктаторов — в тот столь излюбленный Косинским образ “человека без свойств”, в которого люди сами вкладывают свои ожидания, в то, что заменяет Бога в мире умершего Бога. И действительно, если присмотреться (сколь кощунственным на первый взгляд ни покажется подобное утверждение), между Гитлером или Сталиным и Шанси Гардинером нет непреодолимой пропасти. Личности весьма средних интеллектуальных способностей, не высказавшие никаких особенно оригинальных идей, они вместили в себя чаяния “взбунтовавшихся масс”, повторили слова, которые массы страстно желали услышать. В понимании этой диалектики (так же, как и сексуальной подоплеки фашизма) Косинский явился одним из пионеров, предвосхитив и фроммовскую концепцию “бегства от свободы”, и его же знаменитую сентенцию о том, что фашизм оказался самой яркой и своевременной демонстрацией верности теории психоанализа. Эти (и многие другие) отклонения от ортодоксии расхожего мнения можно было, однако, простить чудом уцелевшей жертве фашизма или попросту постараться не обращать на них внимания. Их нельзя было простить (и очень не хотелось прощать) закоренелому сочинителю. Особенно в Америке.

Особенно — потому что только там, в отличие от Старого Света, человеку толпы волею исторических обстоятельств оказалось легко занять позицию постороннего по отношению к бурям, терзавшим Евразию. (Впрочем, как показывает наш недавний опыт, абстрагироваться от своей вины можно легко и быстро, не отделяя себя океаном от театра действий.)

Уходящий ХХ век создал еще одну возможность во взаимоотношениях между зеркалом и Калибаном, не предусмотренную автором метафоры. Довольный Калибан смотрится в электронное зеркало, сжимая в лапе пульт дистанционного управления, и гыкает на свое отражение: “Экий урод! Как хорошо, что это не я!” Это уже не реализм и не романтизм, это — массовая культура. Косинский одним из первых в литературе уловил эти свойства телевидения, “самого опасного и распространенного наркотика современности”, по словам Теренса Маккены. В телевидении он увидел новое воплощение волновавшей его с детства темы масок и зеркал.

Подражая людям, которых он видел в телевизоре, Шанс пододвинул к столику свободное кресло и сел. Операторы с камерами неслышно кружили вокруг. Ведущий наклонился к Шансу.

Завороженный пристальным вниманием камер и зрителей, Шанс решил отдаться на волю судьбы. В голове его было пусто, он был напряжен и в то же время чувствовал безразличие к происходящему. Камеры втягивали в себя изображение его тела, фиксировали каждое движение и бесшумно рассылали сигнал по миллионам телеприемников, рассеянных по всему миру — по комнатам, салонам автомобилей и самолетов, каютам кораблей и номерам отелей. На Шанса смотрело сейчас больше людей, чем сам он видел за всю свою жизнь, — людей, которые не были с ним даже знакомы. Люди, которые видели изображение Шанса на экране не знали о нем ничего; да и откуда, если они никогда прежде с ним не встречались? В телевизоре отражалась только поверхность, камеры снимали изображение с человека, как кожуру, а затем изображение падало в бездну глаз телезрителя и безвозвратно исчезало. Объективы камер уставились на Шанса, как свиные рыла, равнодушно превращая его в картинку, доступную миллионам. Эти миллионы никогда не узнают, что Шанс живой и настоящий, потому что телевизор не передает его мыслей. А он сам никогда не увидит своих зрителей и не узнает, о чем они думают, — они навсегда останутся для него только бесплотной идеей.

Наблюдательность и проницательность вообще присущи Косинскому, как и умение видеть дальше сегодняшнего дня. Он оказался внимательным и безжалостным аналитиком современного человеческого существования.

От многих страниц Косинского становится неуютно, словно кто–то говорит тебе: “И ты сам такой же, и твоя жизнь и дела наполовину выдуманы, ты видишь отражение собственного отвратительного лица в том, кого тебе удобно называть Другим”. Впрочем, вряд ли именно это выделило Косинского на фоне современного ему литературного пейзажа — он, очевидно, не самый жестокий да и не самый одаренный из числа подобных аналитиков. Особое положение Косинский достиг способом, выходящим за рамки текста: превратив свою биографию в определенного рода вымысел, он обеспечил себе удобную платформу для бичевания социума (человек, столько выстрадавший, имеет право бичевать), но одновременно подставил себя самого под удар, оказал неоценимую услугу своим будущим ниспровергателям (ибо выстрадал не настолько уж больше многих и многих современников). Как только вымысел был разоблачен, перестали прощать и то, что прощали раньше.

С позиции повседневного опыта взлет Косинского и последовавшее за ним трагическое падение понять нетрудно, но это не закрывает главного вопроса: является ли способ, который использовал Косинский, чтобы придать своим текстам особый смысл и звучание, допустимым литературным приемом, или судить его надо не по художественным, а по этическим или даже юридическим законам? Является ли мистификация подобного размаха если не оправданной, то хотя бы приемлемой?

Ответить на этот вопрос не так–то легко хотя бы потому, что слово “вымысел” может резко менять свои коннотации, переходя из области литературоведения в область социального поведения. И не случайно: можно сказать, что литература (и художественное творчество вообще) — это последнее прибежище, законное “игровое поле” вымысла, признаного социально неприемлемым конвенциональной этикой. Но ограды этой резервации постоянно трещат по швам.

Особенно это заметно в области массовой культуры: родители подростков, регулярно подающие в суд на авторов определенных кинокартин или музыкальных произведений, как на соблазнителей, сподвигнувших их чад на суицид или криминальное поведение (и суды, принимающие решения в пользу истцов), вряд ли знакомы с теорией того же Уайльда, согласно которой литературный герой, подобно Платоновой идее, предшествует своему воплощению в конкретные человеческие типажи. Однако ведут они себя в полном соответствии с этой теорией.

В случае Косинского прототип, персонаж и тот, кто этому персонажу подражает, объединились в одном лице — коллизия, которая не показалась бы нетипичной в романтическую эпоху. Но в современном обществе подобное тождество нарушает негласное табу. Хотя мифология — политическая ли, теливизионная ли — является основным способом бытования общественного сознания, индивиду (даже писателю) вменяется в обязанность относиться к фактам своей жизни так, будто он дает показания под присягой. Конечно же, за тем исключением, когда вымысел надежно обернут в переплет книжного издания.

Пример Косинского убедительно показывает, что за иной вымысел, излишне правдоподобный и пропущенный через собственную жизнь, можно дорого заплатить — достаточно, чтобы миф был похож на действительность больше, чем сама действительность.

В компании тех, кто примеривал на себя свое собственное слово, в нашу эпоху Косинский не одинок: здесь можно помянуть хотя бы Мисиму или Лимонова (тоже, впрочем, не пользующихся нежной любовью институциональной литературы). Особенность Косинского в том, что, уйдя в игру между текстом и жизнью, вымыслом и фактом, он не объявил публично правила игры и не принял подобающей позы. Это неизбежно бросило тень и на саму игру — ведь известно, как мала дистанция между вымыслом и обманом. Но не стоит забывать: всю жизнь Косинский чувствовал себя именно жертвой, а не героем.

Любимым латинским изречением Косинского было “Prodeo larvatus” (“Иду вперед, прикрывшись маской”). Его он вынес на свой экслибрис. В принципе, это мог бы сказать о себе любой настоящий художник. Но часто надетую маску не так–то просто носить: она отнимает лицо у надевшего ее, соблазняет общество сорвать ее и наказать самозванца. Вознаграждением оказывается сотворенный миф, который мстит реальности тем, что надолго переживает ее.



Версия для печати