Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 1999, 12

Два лета

(Повесть. Перевод с французского Н. Бунтман и А. Дегтярь)


Эрик Орсенна

Два лета

Повесть

Перевод с французского Н. БУНТМАН и А. ДЕГТЯРЬ

Жилю Шаину,
Жану Бернару Бланденье,
всем моим братьям —
островитянам и переводчикам

Порою острова встают вдали,
Бесплотные, как след тумана,
Кочующие призраки земли
В безбрежных водах океана.

Эдмунд Спенсер.
Королева фей. Книга 2, песнь 12

Счастливы дети, взращенные в любви к острову. Он наставляет их, учит тому, что в жизни всегда пригодится: воображению, одиночеству, свободе и даже легкому пренебрежению к твердой земле под ногами, учит всматриваться в горизонт, ходить под парусом, сниматься с якоря...

Наш остров.

С сентября до конца июня, среди серой скуки школьной парижской жизни, мы думали только о нем. Он стоял у нас перед глазами наяву и во сне, его изображения были наклеены на все стены, на откидные доски парт. С ним связывались все мечты о любви и приключениях. Там обитали герои наших любимых книг: естественно, Робинзон, но заодно и Три мушкетера, и даже Сансеверина, не без удивления, надо полагать, очутившаяся среди гранитных глыб, подточенных прибоем.

Остров утешал нас в трудную минуту и заставлял стыдиться собственных слабостей. Кто мог воспитать нас лучше?

Он был нашим единственным родовым достоянием, общим со взрослыми. У них тоже в рабочих кабинетах — будь то страховое агентство, клиника или фирма по производству игрушек — непременно висела в рамочке его карта. Они тоже поверяли ему свои туманные мечты и тоску по морскому простору.

Как описать всеобщее ликование, когда наставал час отъезда? Помню, наш большой белый “рено” мы называли “Фрегат”. Море начиналось для нас уже в Париже, прямо у заставы Сен-Клу.

Мы перескакивали с одного лета на другое, как перескакивают, переправляясь вброд, с камня на камень. Все остальное в нашей жизни можно без сожаления забыть.

I

Каким образом в доме, заполненном с первых чисел июля огромным семейством — дедушками, бабушками тетушками, кузенами, братьями и сестрами по крови и во Христе, вдовами дальних родственников, закадычными подружками, дядюшками, с подозрением на наследство, бодрыми прабабками и свежим пополнением из новоиспеченных зятьев (“совершенно никчемных”) и невесток (“кошмарно надушенных”), — когда тонкая, как бумага, перегородка или просто занавеска в цветочек отделяет вашу постель от тесной комнатушки, битком набитой детьми и заставленной, словно лавка старьевщика, разного размера кроватями, а поверх занавески еще норовит заглянуть хихикающий малыш, стоя на цыпочках на подушке, или за вами подсматривают дрожащие от любопытства подростки сквозь дырку в дощатом потолке — тайный наблюдательный пункт, неизменно заново открываемый каждым следующим поколением, — как, спрашивается, в такой обстановке заниматься любовью?

Можно, конечно, под одеялом. И доказательство тому — бесчисленное потомство, приносимое по весне. Тут быстро овладеваешь умением заставить молчать матрас, кусать кулак в миг блаженства, держать наготове вафельное полотенце, чтобы, не дай бог, не оставить на простыне рокового пятна, которое грозит стать темой пересудов на века.

Но как же столь необходимый аккомпанемент, музыка, короче — слова любви?

Весь дом по ночам и во время сиесты был начеку и сбирал свой мед с малейшего шепота, с каждого нежного “Да, да!”, с чуть слышного “Еще, еще!”, даже не произносимого, а выдыхаемого в самое ухо.

И на другой день, в тиши ясного утра, с пляжа неслись дружные постанывания малышей: “Да, да! Еще, еще!”, а на террасах пожилые тетушки в соломенных шляпах, не выпуская из рук вязания, обменивались саркастическими замечаниями относительно несдержанности теперешней молодежи.

Виновники сидели за завтраком не подымая глаз, мотали все на ус и уже больше никогда не давали воли словам.

Однажды на этом острове бессловесной любви высадился невысокий человек. У него были темные глаза и походка фавна. Глубоко равнодушный к насмешкам моряков, не одобрявших городской элегантности, он был одет в белый тиковый костюм.

Из Парижа его гнала тоска. Слишком многое напоминало ему там о недавно умершем великом друге, Жане Кокто. “Князь поэтов” частенько наведывался в его жилище на бульваре Сен-Мишель и с удовольствием смотрел и слушал, как юный, не вполне одетый фавн до зари разбирает для него Куперена .

Остров был не первой его стоянкой. Он избороздил всю Францию в поисках тихой пристани, нового порта приписки. Будучи по профессии переводчиком, он мог заниматься своим делом где вздумается.

Три километра с севера на юг, полтора с востока на запад — осмотр новой земли оказался недолог. Гость открывал одно за другим чудеса здешних мест, и в нем крепла счастливая уверенность: “Нашел! Наконец-то нашел! Здесь я смогу вновь обрести вкус к жизни.

Я так ненавижу холод и дождь, а тут идеальный микроклимат. Этот остров не подпускает к себе облака: они держатся от него в отдалении, цепляясь за материк. Воздух волшебно-теплый, видимо, его согревает благословенный Гольфстрим. Растительность южная: алоэ, мимоза, пальмы, — уголок Сардинии посреди Ла-Манша.

Профессия моя сродни ремеслу паромщика, поэтому ничто не может так вдохновить меня, как движение судов, вечным хороводом скользящих по архипелагу.

К тому же, говорят, после 25 августа здесь все пустеет, и самые мощные в мире приливы освежают ум два раза в день, а сладкий рис с молоком по средам возвращает в детство. Нечего больше искать. Сдаюсь”.

Так рассуждал сам с собой на террасе местного кафе “Перекати-поле” переводчик с повадками фавна. Он жмурился, что было у него знаком высшего блаженства. И его пухлые гранатовые губы мечтательно потягивали в честь принятого решения скверное гаме из граненого стакана.

Вокруг говорили на непонятном языке. Справа группа всклокоченных юношей бурно комментировала загадочное послеобеденное происшествие, видимо приведшее их в ярость.

— Прошляпить такой шквал!

— Всего в пяти кабельтовых!

— Надо было добить по шкаторинам!

— В другой раз сам займусь оттяжкой гика.

Супружеская пара слева беседовала куда спокойнее. Шепот исповедальни перемежался латынью:

— В любом случае, отводки в порядке!

— Ты видел Wisteria sinensis?

— Нет, что бы там ни говорили, а всё-таки глазок на подвое лучше всего!

— Отлично, отлично, — повторял наш герой, потирая руки (“Такие маленькие, — вздыхал Кокто, беря их в свои ладони, — и не подумаешь, что такие искусные!”). — Отлично. Местный язык, несомненно, французский, но приправлен множеством малоизвестных наречий. Ничто так не бодрит переводчика, как хорошо унавоженная словесная почва. Единый, изначальный, довавилонский язык дал здесь, распавшись, больше осколков, чем где-либо еще на планете. Благодарю тебя, Господи, я нашел землю Обетованную!

II

— Дом? На острове? Вы серьезно?

Господин Н., нотариус соседнего городка, с изумлением рассматривал дерзкого клиента.

— Дом! Да откуда я его возьму, дома их никогда не выставляют на продажу, никогда. Семьи крепко за них держатся. Кстати, вы семейный?

— Собственно говоря...

— Просто хочу предупредить. Если, в виде исключения, я вам что-то и подыщу, имейте в виду: там безраздельно царят семьи. Вас ни за что не примут, если вы не семейный.

— У меня два племянника. Они с радостью приедут на каникулы.

— Племянники — это еще не вполне семья. Так что постарайтесь. Я же, со своей стороны...

Кончиками длинных серых пальцев, похожих на очищенные испанские козельцы, он рылся в картотеке. Со стены за ним наблюдал Эрнест Ренан. Что делал здесь автор “Молитвы над Акрополем”? Ренан был местной гордостью, хоть и попахивавшей слегка адской серой, ибо он осмелился — в прошлом веке-то! — бросить вызов всемогущему католицизму. Прохожие шарахались от него на улице, опасаясь ненароком коснуться самого Дьявола.

— Нет, пока ничего. Разве что решится вопрос с неделимой собственностью Ландриё... Виноторговка из Кемпера и ее вьетнамский зять-дантист... О боже правый!

Он морщился, углубляясь в этот кошмарный лабиринт вражды и ненависти — крестный путь любого нотариуса.

— Подождем-ка месяц-другой. Пока это дело прояснится... Если оно вообще когда-нибудь прояснится. Слово “неделимая” применительно к собственности бывает порой удивительно точным.

Он встал. У него был измученный вид.

— Можно вам задать последний вопрос? — отважился переводчик.

Законник не ответил и только устало моргнул: мол, задать-то вы можете...

— На этом острове... Мне показалось, что люди там пользуются очень точной лексикой, специальными терминами. Даже дети. Никаких тебе “штуковин”, или “это самое”, или “ну, в общем”... вы меня понимаете? Наоборот, там только и слышишь: “гусеницесниматель”, “подпорка под шпалеру”, “краспица”.

— А, вы заметили? Ну еще бы, такой человек, как вы, не мог не заметить. Именно это вас и привлекло? Ничего удивительного. Абсолютно ничего.

Он украдкой взглянул на собеседника. Потом уставился на носки собственных ботинок.

— Остров крошечный. Вы, наверно, уже убедились. И находится под охраной как заповедник. Строить там больше нельзя. Люди вынуждены тесниться в тех домах, которые уже существуют.

Он умолк. То ли собирался с силами, то ли призывал кого-то на помощь. Быть может, Эрнеста Ренана, так истово верившего в успехи Разума?

— Признаюсь, я не совсем понял.

— Скученность не способствует нежным речам. Вот они и говорят в отместку не о любви, а о чем-то еще, и в этом поднаторели. Но учтите, я вам ничего не сказал. Это только моя гипотеза. Я не психолог. Ступайте и сочините себе семью. А я посмотрю, чем смогу вам помочь.

III

На северном конце острова, гласит легенда, два брата убили отца, чтобы отнять у него королевство. В тот же миг за совершенное преступление Бог обратил их в камень, а море навеки окрасилось кровью. Тут-то и жил теперь переводчик — среди красных камней, на самом краю земли. “Гаво” он с собой не взял: рояль не вынес бы местного климата. Сырость портит струны и размягчает душу. Настройщики не приезжали на остров — зачем? Островитяне использовали пианино как подставки для фотографий. Портреты предков и фотографии свадеб давно заменили собой ноты. Все пропахло мастикой. Музыка была забыта.

Бывшую неделимую собственность Ландриё составляли три лепившиеся друг к другу лачуги. Своих кошек — великолепную кошачью коллекцию — он поместил на западе, кровать — на востоке. Посередине была кухня. На столик для бриджа, покрытый изъеденным молью и прожженным сигаретами сукном, он водрузил свой старый верный “ремингтон”. Конечно, машинка не могла заменить рояль (не в ее власти воскрешать Куперена), но все-таки было чем занять пальцы.

— Добро пожаловать на борт, — прозвучал над ним, словно с неба, грозный глас облаченного в сутану существа, когда они вместе покупали картошку в бакалейно-посудно-табачно-канцелярской лавке. — Заходите как-нибудь вечерком. Я здешний кюре.

Спустя неделю, после долгой и сложной внутренней борьбы (позволяют ли полубезбожные-полупротестантские взгляды встречаться с католическим священником), переводчик решился в конце концов принять приглашение.

Дверным молотком служил большой медный дельфин.

— Осмелюсь полюбопытствовать, — начал кюре после двух стаканов терпкого сидра, от которого драло горло, как коленку от падения с велосипеда на гравий, — чем вы предполагаете заполнять здесь свои дни?

Это была его навязчивая идея: заполнять свои дни. Он по опыту знал, что на острове время убить трудно, почти невозможно. Как будто пространство и время, заключив здесь временный союз, сговорились сводить людей с ума.

— Буду переводить.

— Переводить? И с какого же языка, позволь спросить?

Кюре легко перешел на ты. Ведь остров — это корабль, не так ли? И мы его экипаж.

— С английского.

Кюре поморщился. Англия пользовалась здесь дурной репутацией. Веками захватывала, жгла, насиловала, истребляла.

— Неужели на юге или на востоке нет хороших книжек? Выбрал бы что-нибудь испанское или китайское, например! Китайцы хоть не причиняли нам зла.

Кокто научил переводчика всем видам нежного общения, в том числе и искусству вовремя произнести фразу, которую от тебя ждут.

— Переводчики — это те же корсары.

В правом глазу кюре, в том, который не прикрывало отяжелевшее веко, блеснул радостный огонек. Чтобы “заполнить свои дни”, он в свое время погрузился в местную историю — излюбленное занятие священников. И обнаружил, что наш чудесный остров, наш райский уголок, любезный взору пейзаж из розовых скал и гортензий, когда-то был родиной грозных плавучих воителей. Едва достигнув сознательного возраста, они получали от королей Франции “каперское свидетельство”. Аккредитованные таким образом, они садились на ладьи и “шли на нечестивцев” (иначе говоря, на англичан). За что те и подвергали наш архипелаг периодическим чисткам.

— Корсары?

Кюре не мог взять в толк, что общего между разбоем и столь мирным занятием, как перевод. Пришлось пускаться в объяснения.

— Что делают корсары? Приглянется им иностранное судно — и они его захватывают, выбрасывают команду за борт, меняют экипаж. А потом поднимают свой флаг на самой высокой мачте. Так же и переводчик. Он захватывает книгу в плен, меняет язык и делает ее французской. Вы никогда не думали, что книги — это те же корабли, а слова — их экипаж?

— Пожалуй, да, если так посмотреть...

И кюре подлил себе еще сидра, резкого, как фальшивая нота.

После этой встречи — поскольку на острове любые новости, включая тайны, поведанные на исповеди, мгновенно становятся всем известны — с переводчиком начали здороваться на улицах незнакомые люди, его приветствовали даже отставные флотские офицеры, вдевавшие 18 июня, в черный день Ватерлоо, траурную ленту в петлицу. Они с трудом сдерживались, чтобы не похлопать его по плечу: желаем удачи, корсар, мы с вами, ах, если бы вы могли захватить в плен заодно и всю Англию и наконец-то покончить с этим разбойничьим логовом!

(Продолжение — в бумажной версии)