Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 1997, 9

Разрозненные страницы

(перевод с португальского Бориса Дубина)


ФЕРНАНДО ПЕССОА

РАЗРОЗНЕННЫЕ СТРАНИЦЫ

Из письма к Франсиско Косте

Лисабон, 10 августа 1925 г.

...Искусство для меня — это выражение мысли через чувство, другими словами, выражение общей правды через частную ложь. Не обязательно в самом деле чувствовать то, что выражаешь: напав на ту или иную мысль, достаточно, если ты сумел убедительно изобразить свое чувство. Может быть, Шекспир и не величайший поэт всех времен, поскольку никто, по-моему, не превзошел тут Гомера; но он — величайший из живших на земле мастеров выражения, самый неискренний из когда-либо существовавших поэтов, почему с одинаковой яркостью и выражал самые разные образы жизни и чувства, с одинаковой глубиной воплощал любой душевный тип — общую правду человеческого, которое его и занимало.

Поэтому искусство для меня театрально по самой сути, а величайший художник — это тот, кто средствами своего искусства (любое из них, с поправкой на его природу, можно сделать «театром», театрализовать чувства) и с наибольшей сложностью сумеет выразить не себя — то есть самым напряженным, самым глубоким и самым сложным образом выразит все, чего взаправду не чувствует или, другими словами, чувствует только для того, чтобы выразить.

На первый взгляд кажется, что в литературе такой критерий подходит прежде всего поэтам «разнообразия», а не поэтам «строя» — Шекспирам и Браунингам, а не Гомерам, Данте или Мильтонам. Это не так. Рядом с Шекспиром Гомер, Данте, Мильтон, а вместе с ними, пусть в меньшей степени, и Камоэнс, — поэты заметно более ограниченные в том, что они выражают. Еще заметней, насколько они мельче его в средствах выражения. Но именно поэтому они сложней. Им приходится выражать чувства через конструкцию, архитектонику, «строй». Шекспир же — и, как совершенно очевидно, без малейшей суеты и раздражения по этому поводу — поразительно лишен способности к сложным постройкам...

Из «Книги неуспокоенности» Бернардо Соареса

***

Сердцем я романтик, но настоящий покой нахожу только в чтении классиков. Сама их обозримость — воплощение ясности — как-то странно умиротворяет. Ловишь это счастливое чувство нестесненной жизни, когда взгляду открываются широкие пространства, которые нет нужды истаптывать. Словно сами языческие боги отдыхают от таинств.

Дотошнейший анализ ощущений (когда иной раз, кажется, и впрямь начинаешь что-то испытывать), узнавание собственной души в окружающей природе, обнаженность — почти анатомическая — каждого нерва, жажда в образе воли и влечение под видом мысли — все эти вещи слишком привычны для меня самого, чтобы могли удивить или утешить в другом. Всякий раз их чувствуя, я хотел бы — именно потому, что чувствую их, — почувствовать что-то совсем иное. Это «что-то» я и нахожу в классиках...

Читаю и чувствую свободу. Растворяюсь во внешнем. Меня как личности больше нет. «Я» исчезло. Передо мной — не мое же собственное облачение, которое чаще всего не замечаешь и тесноту которого лишь иногда чувствуешь, а сам окружающий мир в его небывалой ясности, открытый весь целиком: солнце, видящее каждого, луна, узорящая тенями беззвучную землю, широкие, уводящие к морю поля, литая чернота деревьев, посылающих зеленые знаки в небо, налитые покоем усадебные пруды, виноградные лозы вдоль дорог, спускающихся по склонам.

Читаю, словно отрекаюсь от престола. А поскольку венец и мантия никогда не значат так много, как в тот единственный миг, когда уходящий король бросает их наземь, я складываю на мозаичный пол в преддверии тронного зала трофеи всех своих разочарований и снов, чтобы ступить на парадную лестницу во всемогуществе взгляда — и только.

Читаю, словно отправляюсь в странствие. Лишь за чтением классиков, которые всегда спокойны и если мучатся, то не делятся болью, я чувствую себя священным путником, помазанником и пилигримом, бескорыстным созерцателем бессмысленного мира, Князем Великого Изгнания, который, уходя, подает последнему нищему беспредельную милостыню своего отчаяния.

***

К концу дня остается одно — то же, что оставалось вчера и наверняка останется завтра: неутолимая, ни с чем не соразмерная жажда быть собой и другим.

***

Материя оскорбляет меня изо дня в день. И тогда все во мне — как пламя на ветру...

***

Дать миру скользить между пальцев, как нитке или как ленте, которой играет женщина, замечтавшись у окна.

Все в конечном счете сводится к одному: научиться переносить разочарование не мучась.

Занятно было бы почувствовать себя двумя королями сразу (не единой душой их обоих, а, напротив, двумя разными душами).

***

День за днем в мире происходят события, которые не объяснишь известным нам ходом вещей. На миг обретя слова, они день за днем забываются, и та же тайна, которая вызвала сказанное к жизни, уносит его в небытие, обращая загадку в забвение. Таков уж ход тех вещей, которые обречены забыться, поскольку мы не можем их объяснить. При солнечном свете видимый мир снова выглядит нормальным. Необычное подстерегает в темноте.

***

Возможность похожа на деньги, которые, в свою очередь, тоже всего лишь возможность. Для того, кто действует, возможность — это каждый раз новое испытание воли, а меня воля не интересует. Для тех, кто, вроде меня, отказался от действия, возможность — это погибельная песня сирен. Пренебречь ею, но со всей страстью, воздвигнуть громаду безо всякого смысла — вот соблазн бездеятельного.

Возможность... Памятник отказу от тебя я бы воздвиг посреди этого поля.

О бескрайние поля под солнцем! Тот, для кого вы живы, смотрит на вас из темноты.

О хмель громких слов и пышных периодов, которые волнами распирают дыхание, подчиняя его своему ритму, со смехом рассыпаются иронией змеящейся пены и тают в грустном великолепии сумерек!

***

Мысль о путешествии соблазнительна переносом. Она тем и хороша, что соблазняет уже как бы не меня, а кого-то другого. Все необъятное зрелище мира проходит перед глазами волной многоцветной скуки, воображение очнулось, накатывает желание больше не шевелиться, и только преждевременная усталость от мысленных просторов неловким ветром задевает самое сердце, замершее, как водная гладь.

И точно так же — чтение, и точно так же — все остальное... Воображаю себя эрудитом, в немой непринужденности живущим среди древних и новых авторов, обновляющим свои чувства чувствами других, полным разноречивых мыслей противоречащих друг другу мыслителей и того большинства пишущих, в ком едва проклюнулась мысль. Но желание читать развеивается, как только передо мной на столе книга: сама физическая необходимость ее прочесть уничтожает всякое удовольствие от чтения... Точно так же вянет во мне и мысль о путешествии, стоит лишь приблизиться к месту, откуда я мог бы отправиться в путь. И опять возвращаюсь к двум ничтожным вещам, на которые я — еще одно ничтожество — всегда могу положиться: к своим будням безвестного прохожего и к своим сновидениям — бессонным часам, неспособного уснуть.

И точно так же все остальное... Стоит только пригрезиться чему-то, угрожающему и вправду прервать обычное течение дней, как я с тяжелым чувством протеста поднимаю глаза на свою неразлучную сильфиду, эту бедняжку, которая, наверно, была бы сиреной, научись она петь.

***

Какая разница, даже если меня никто не прочтет?!. Я пишу, чтобы отвлечься от жизни, а печатаю потому, что таковы правила игры. Если завтра мои листочки исчезнут, это причинит мне боль. И все-таки, я уверен, не ту пронзительную и безумную боль, которую кто-то может предположить, думая, будто в написанном — вся моя жизнь...

Огромная земля, хранящая свои горные громады, сохранит, пусть не с таким материнским чувством, и эти разрозненные страницы. Мне все равно. Я убежден в одном: что открытыми глазами смотрел на жизнь, которая не слишком терпеливо следила за своим отпрыском... и с великим облегчением вздохнула, когда он наконец отправился спать.

Из «Книги песен» Фернандо Пессоа

***

Задувает сильнее
И сильней за окном.
И душа, цепенея,
Позабудется сном.

И поймет затаенно,
Как морозно в бору,
Где пластаются кроны
На высоком ветру.

И поймет, о чем прежде
Догадаться мечтал,
Когда слушал в надежде
То, что ветер шептал.

***

Откуда тот бриз мимолетный
Донесся, цветеньем дыша?
Обласкана и беззаботна,
Ответа не просит душа.

Сознание замерло втуне.
Лишь музыка правит одна.
И так ли уж важно, колдунья,
Что сердце пронзаешь до дна?

И что я такое на свете,
Неверном, как сон наяву?
Но слушаю отзвуки эти
И — хоть ненадолго! — живу.

***

Мы лишь тени от мира другого,
Где доподлинно живы душой.
Там не лгут ни движенье, ни слово,
Здесь, для темного глаза людского,
Оставаясь гримасой чужой.

Так туманно и неуследимо
Все, чем кажемся, суть затая
И маяча химерою мнимой —
Зыбче отсвета, призрачней дыма
От пылающего бытия.

И лишь кто-то из нас на мгновенье
Угадает, стряхнув миражи,
По кривлянью уродливой тени
Потайное, прямое движенье
Непритворно задетой души.

И увидевший глубь за личиной,
Что застыла, ужимкой дразня,
Пробуждается он от кончины,
Сберегая хоть отблеск единый
Ослепившего вчуже огня.

И не ведает больше покоя —
Как изгнанник, той явью клеймен,
Что, зарницей блеснув колдовскою,
Отшвырнула томиться тоскою
В лабиринте пространств и времен.

Перевод с португальского БОРИСА ДУБИНА





Версия для печати