Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 1996, 12

Стихи

(К 100-летию со дня рождения. Перевод с итальянского и вступление Евгения Солоновича)


Эудженио Монтале

Стихи

К 100-летию со дня рождения

Перевод с итальянского и вступление ЕВГЕНИЯ СОЛОНОВИЧА

В уходящем году, за четыре года до наступления двадцать первого века, Италия отмечала столетие со дня рождения одного из лучших своих поэтов века двадцатого. Конгрессы и симпозиумы, юбилейные вечера в Риме, во Флоренции, в других итальянских городах, включая, естественно, Геную, где Эудженио Монтале родился 12 октября 1896 года, собирали известных поэтов, критиков, переводчиков из разных стран, в том числе из России, и, к чести их организаторов, не превращались в формальные юбилейные торжества: доклады и выступления были посвящены особенностям творчества Монтале, его поэтике, его роли в литературе и в духовной жизни Италии, его месту в мировой поэзии.

«Возможна ли еще поэзия?» — так озаглавил Монтале свою Нобелевскую речь, произнесенную в Шведской академии 12 декабря 1975 года. Время продолжает положительно отвечать на этот вопрос. Ответом на него стало и присуждение Нобелевской премии за 1987 год Иосифу Бродскому, чье эссе о Монтале «В тени Данте» предлагается читателям этого номера. Отталкиваясь от поздних стихов Монтале — от книги «Новые стихи» в английском переводе, эссе Бродского, по существу, оценивает решающий вклад Монтале в новую итальянскую поэзию, его участие в формировании языка современной лирики, исследует отдельные секреты его поэтического искусства. Не оборвись жизнь Бродского в январе этого года, он в числе первых получил бы трибуну на одном из форумов в Италии, посвященных столетию со дня рождения поэта, строки которого большинство итальянцев знает наизусть.

Возвращаясь сегодня к поэтическому наследию Эудженио Монтале, хотелось отразить разные этапы его творчества — от первой книги, увидевшей свет семьдесят с лишним лет назад, до одного из стихотворений, опубликованных посмертно («Пьеса»). Добрая половина предлагаемых стихотворений подтверждает представление о Монтале как о трудном, темном поэте, читательское прочтение которого особенно зависит от способности настроиться на его лирическую волну: когда это удается, многое в этих сложных стихах проясняется, метафоры рождают цепь ассоциаций, близких к тем, что подсказывало поэту состояние его души, обстоятельства личной и окружающей жизни (свой второй сборник — книгу, выдвинувшую его имя в ряд самых громких поэтических имен Италии, — Монтале не случайно назвал «Обстоятельства»). Поэт своего времени, далеко не самого безоблачного в истории, Монтале воспринимал его катастрофические изломы не как сиюминутную, а как метафизическую трагедию и потому, обобщая конкретные исторические события, искал для них выразительные аналогии вроде шаровых молний (стихотворение «В теплице») или сгустков крови на ветках («Годовщина») — иносказания, подразумевающие войну.

«...я здесь потому, что писал стихи», — со скромным достоинством объяснил Монтале двадцать один год назад свое присутствие в Стокгольме, выступая там с Нобелевской лекцией. Обязанный высоким признанием стихам, Монтале писал и прозу — сочные новеллы, предвестниками которых могут считаться два стихотворения в прозе из цикла «Интермедия» в сборнике «Буря и другое» (одно из них, «Посещение Фадина», представлено в этой подборке).

***

Зло за свою держалось непреложность:
то вдруг ручей, задушенный до хрипа,
то выброшенная на берег рыба,
то мертвый лист, то загнанная лошадь.

Добра не знал я, не считая чуда,
являемого как бы ненароком
то в сонной статуе, то в облаке далеком,
то в птице, звавшей улететь отсюда.

***

Вы обо мне судили
только по оболочке,
суть же внутри, в середине,
а не в заглавной строчке.

Не оболочка ли, кстати,
стала всему виною?
Был лишь сургуч печати
между вами и мною.

Стойте, а как же предвестие
важного поворота?
Не говорило ли что-то
о новой в жизни главе?

Так кора и осталась
как бы моей подноготной,
пламя так и питалось
простотой приворотной.

Не наступите часом,
это не тень, я сам.
От себя оторвать бы с мясом
ее, подарить бы вам.

***

Как добрая примета,
как весть о новом дне
зубчатый контур пальмы
на позолоченной зарей стене.

За стеклами теплицы
в дремотной тишине
шаг легкий, словно по снежку... Все это —
ты, повторение тебя во мне.

***

Камыш, который с алым
пушистым опахалом
прощается весной,
стезя на дне овражка, эскадрильи
стрекоз над черной быстриной и пес,
не ведающий колебаний, лезть ли
в колючки за поноской, —

сегодня здесь нет ничего похожего,
не то что там, где вспышка горячей
и туча ниже, там, где продолженье
ее очей — скрещенье двух лучей
вдали.

И время не стоит на месте.

Челка

Пусть остается челкою прикрыт
твой детский лоб, оставь ее, не трогай:
о небе над моей земной дорогой
пусть сердцу говорит и говорит.
Мне светит твой нефритовый браслет,
сон лихорадочных видений полон,
когда его не охраняет полог
любви — сегодня, здесь, где мира нет,
пока мертворожденным не до мира,
и если зарастает дно муаром,
тогда спустилась ты недаром
сюда, кочующая Артемида,
и беспокойное твое чело
зарю недаром ночи предпочло.

Посещение Фадина

Миновав Мадонну дель Орто и пройдя немного портиками центра, я свернул в улицу, что поднимается к больнице, и вскоре появился там, где больной не ожидал меня увидеть, — на террасе обреченных, лежавших на солнце. Он заметил меня сразу и, похоже, не удивился. Его недавно обритые волосы торчали обычным ежиком, лицо сильнее осунулось, на скулах красные пятна, в запавших глубже, все еще красивых глазах горячечный блеск. Я пришел без предупреждения и в неположенный день: даже его Карлины, «музыкального ангела», не могло быть там.

Море внизу было пустынным, на берегу виднелись разрозненные, марципановой архитектуры, виллы нуворишей.

Последняя остановка в пути. Кто-то из твоих случайных попутчиков (рабочих, продавцов, парикмахеров) успел незаметно опередить тебя, исчезнув со своих коек. Ты запасся несколькими связками книг, ты держал их на месте былого солдатского ранца — старые книги, вышедшие из моды, за исключением томика стихотворений, который я взял и который останется теперь у меня, как мы догадались оба, не признаваясь друг другу.

О чем мы говорили, я уже не помню. Ясно одно: тому, кто всегда жил по-человечески, то есть просто и тихо, незачем было разглагольствовать о высоких материях, вести отвлеченные беседы. Exit Фадин. Сказать теперь, что тебя больше нет, значит сказать, что ты перешел в другой мир, только и всего, хотя тот, где, задержавшись, обретаемся мы, представляется нам, при всем его безумии, единственным, в коем божеству дано проявлять свои божественные свойства, узнавать себя и испытывать, следуя назначению, недоступному для нашего понимания. (Выходит, и мы нужны божеству? Коль скоро это кощунство, увы, нам не привыкать богохульствовать и похлеще.)

Быть всегда среди первых и знать — вот что важно, даже если смысл действа от нас ускользает. Получивший от тебя этот высокий урок повседневного благонравия (добродетель, дающаяся труднее всего) может терпеливо дожидаться книги твоих реликвий. Впрочем, твое слово не было, возможно, письменным словом.

В теплице

Нет-нет и через лимонник —
топ-топ — протопает крот,
на серпе в розарии россыпь
хрупкой росы сверкнет,

ляжет крапинка кошенили
на желтеющую айву,
фыркнув, пони заржет... Или
это было не наяву?

Восторженный твой поклонник,
я тайно вздыхать привык,
о чем, как я мог догадаться,
ты ведала, и благодать

Божья на горстку живых
нисходила под райские звоны
и детские барабаны
сквозь шаровые молнии,

на тебя, на меня, на лимоны...

Годовщина

С тех пор как родилась ты,
я на тебя молюсь, моя лиса.
Блажен вчерашний мученик, открывший,
что светлая настала полоса!

Был мир в огне, и страх висел над крышей
твоей, моей, нещадно била дрожь.
Я наблюдал в просвете передышек,
как ты побегом молодым растешь.

Дар, о котором я наперекор помехам
мечтал не для себя, для всех,
мне одному достался здесь, где Богу
нет дела до людей, до сгустков крови
на ветках, вымахавших выше стрех.

В дыму

Сколько раз, сколько раз ждал тебя на вокзале
в холод, не говоря о тумане! Расхаживал
взад-вперед, покупая немыслимые газетенки,
неизменную «Джубу» куря до того, как ее
переименовали, — ну не дураки ли?
Поезд, что ли, опять перепутал, а может, его отменили?
Взгляд скользил по тележкам носильщиков, нет ли
твоего багажа. Ты всегда
появлялась последней. Шла невозмутимо
за последним носильщиком. Эта картина
повторяется неотвратимо во сне.

После дождя

Кто-то пишет как курица лапой на мокром песке.
Глядя по сторонам, я гадаю об авторе идеограмм,
но гадай не гадай — ни малейшего толку.
Может, утка усталая, проковыляв, наследила?
И китайцу бы расшифровать не под силу
эту грамоту, ну а уж мне и подавно.
Все сотрет ветерок, чуть подует. Неправда,
что природа нема, нет, она говорит без умолку,
остается надеяться лишь на ее не особенно пристальное
внимание к нам.

Пьеса

Спорят о пьесе:
одноактная, в трех действиях или в пяти,
со счастливым концом или с трагическим,
кто скрывается под псевдонимом автора,
если это псевдоним, а если нет —
не является ли сочинение коллективным,
не обрушится ли амфитеатр
под тяжестью парламентариев и прочих
обладателей пропусков и билетов,
вечный сон опустится или временный
на зрительный зал, содержит ли вещь
ответы на все вопросы или
не отвечает ни на один.
Кто-то бубнит, будто новый театр не нуждается
в актерах, а тем более в зрителях; кто-то злорадно
замечает, что пьесу уже играли,
что спектакль провалился и, если б не спонсоры,
бесспорно сошел бы со сцены; кто-то считает,
что занавес потихоньку от всех
давно опустили, что автор — верх
невежества, а директор театра —
реакционер. За разговором
длинная очередь дружно ждет
открытия кассы. Либо таблички:
«Все билеты проданы».





Версия для печати