Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иностранная литература 1996, 10

Пожары

(Рассказ. Перевод М.Кан)


Рик Басс

Пожары

Рассказ

Перевод М.Кан

 

Бывают годы, когда жара наступает в апреле. Ветрено в апреле всегда, но в удачный год бывает и тепло. Дождей, как правило, нет, и на полях стоит сушь; ветер дует с юга. Люди в долине выносят рассаду из дома наружу, обычно в старый амбар, приспособленный под теплицу. Самый лучший урожай здесь, в предгорье, дают корнеплоды. Почва тучная от бессчетных пожаров, и картошка в долине родится сахарная. Морковь так и прет из темной земли, тугая и налитая, словно красное солнышко. Лук я люблю класть во все, что бы ни стряпал. Хорошо растет и клубника, если аккуратно поливать.

Снег к апрелю уходит из долины в глубь леса, а местами даже выше, за лес, исчезает, оставляя лишь овальные заплатки вдалеке, и зайцы-снегоступы, отощалые, но пока еще белые, выходят из отступающих снегов и подаются вниз, к садам, за свежими ягодами и молодой зеленой травкой, но ты уже за милю видишь, как они подбираются к твоим ягодам, скачут по золотисто-зеленому, пронизанному солнцем редколесью, кипенно-белые, точно ангорские коты, перемахивают через бурые валежины, спускаясь вниз вековыми тропами, проложенными зверьем по чернозему.

Неотвратимо, как запрограммированные, косые чешут прямым ходом ко мне в сад, а я сажусь на черном крыльце и наблюдаю. Но истреблять таких симпатяг в больших количествах рука не поднимается — так, подстрелишь одного раз в месяц, просто для острастки. Освежуешь его и зажаришь в сотейнике с луком и ломтиком бекона.

Иногда я встаю среди ночи и вижу в окно, как зайцы там, в саду, грызут подряд все что ни попадя, а еще — обступят теплицу, взяв ее в плотное кольцо, и буквально изнывают от желания проникнуть внутрь: одни подкапывают землю кругом, только комья летят из-под лап, другие просто ждут, сидя под дверью.

Оставаться такими белоснежными зайцам, как сойдет снег, предстоит недолго, всего лишь несколько недель, потом они эту белую шубку теряют, то есть, вернее, не теряют, а постепенно меняют на коричневатую, цвета жухлой листвы, и пока не полиняют, ходят пегие, но в конце концов благополучно коричневеют и могут вновь жить спокойно в бесснежном мире. Но до тех пор, в эти короткие недели, зайцы сидят у меня в саду, похожие на белые камни-валуны. Живу я теперь давно уже без женщины. Когда и случается, что заведется женщина в доме, то ощущение такое, будто бы я завлек ее обманом, заманил в ловушку — будто калитка за ней захлопнулась, а она еще этого не сознает. Очень уж мы тут на отшибе.

 

Раз летом к моему другу Тому и его жене Нэнси приехала из Вашингтона сестра Тома — погостить на летнее время и потренироваться в горах. Звали ее Гленда, и была она бегунья, тем в жизни и занималась, что бегала. Классная бегунья, участница состязаний в Италии, во Франции, в Швейцарии. Приехав сюда, она говорила всем и каждому, что мест красивее здешних не видала, повторяла это простым лесорубам и их неулыбчивым женам, и все мы верили ей. Мало кому из нас довелось побывать где-нибудь еще, и у нас не было оснований сомневаться.

Мы собирались человек по десять-двенадцать, половина всего населения, посидеть за столами у пивной, снаружи, откуда хорошо глядеть на речку. Перелетные утки и гуси, возвращаясь на север, оседали у нас в долине выводить молодняк — вить гнезда, высиживать птенцов. Со склона на склон без устали перелетали над долиной вороны, отливая на солнце маслянистым блеском своих крыльев и спин. Каждому, у кого была в том нужда, открывалась в апреле возможность подработать на посадках в лесничестве, и потому это всякий раз было время расслабиться, отойти от забот и дрязг — веселое, вольное время. Мне не было особой надобности прирабатывать, ни в апреле, ни в другие месяцы, и мы с Глендой, Томом и Нэнси часто сидели за столом на открытом воздухе и пили пиво. Гленда никогда не выпивала больше двух кружек. Светловолосая, с короткой стрижкой, с глазами озерной синевы и широкой — похожая была у Тома — усмешкой на бледном лице, несовместимой с представлением о серьезности, хотя теперь, когда ее здесь больше нет, мне кажется, что потому эта готовность усмехнуться и запомнилась, что обнаружилась у серьезного человека. Не понимаю, честно говоря, откуда у меня такое впечатление. Никакие заботы Гленду, как и всех прочих, в апреле не обременяли, а после, летом, — тем более. Знай себе бегай, и все дела.

Наблюдать Гленду осенью мне не пришлось, она уехала, так что не знаю, сохранилась ли у нее эта улыбчивость по возвращении в Вашингтон. Она в то время рассталась со своим молодым человеком, жителем Калифорнии, и, кажется, не скучала по нему, даже не вспоминала о нем, похоже.

До того как приступить к посадке, сажальщики выжигали склоны, вырубленные прошлым летом и осенью, и с полудня над ними собиралась душистая дымка, тянулась кверху, в горы, и, перевалив через них, уносилась, подхваченная южными ветрами, в сторону Канады. Никогда это марево от пожаров не опускалось к нам в долину, но нависало прямо над головой, придавая солнечному свету красивый дымчато-голубой оттенок, а предметы по ту сторону долины — сарай на чьем-то выгоне, линия ограды — казались сквозь дымку гораздо более далекими, чем на самом деле. И очертания предметов смягчались.

По внутренней стороне ноги у Гленды шел длинный шрам наподобие застежки-молнии, начинаясь чуть выше щиколотки и доходя до самой середины бедра. Она повредила себе колено в семнадцать лет, задолго до прихода эндоскопической хирургии, и восстанавливать коленный сустав пришлось по старинке, при помощи скальпеля и ножниц, но этот шрам как будто лишь подчеркивал по контрасту красоту ее ног, и даже в нем самом, в его изгибе по всей длине ноги, было свое изящество.

Бегала Гленда в нейлоновых зеленых шортах, белой короткой рубашке и с повязкой на голове. Грязно-белые кроссовки сравнялись цветом с пылью на дороге во время засухи.

— Мне сейчас тридцать два, так что я лет шесть-семь еще свободно побегаю, — говорила она, когда ее спрашивали о планах на будущее, о том, зачем ей так много бегать и почему она для этого приехала к нам сюда. Спрашивали в основном мужчины, которые подсаживались к нам у пивного бара поглядеть на речку, на долину под весенними ветрами — просто порадоваться сообща тому, что кончилась зима. Женщинам, не считая Нэнси, Гленда, по-моему, не слишком нравилась.

У нас не очень-то представляли себе, какого Гленда класса бегунья.

Думаю, Гленде это доставляло удовольствие.

 

— Хочу, чтобы ты провожал Гленду на велосипеде, — сказал Том, когда мы с ней встретились первый раз. Он позвал меня на обед — Гленда прибыла накануне, хотя о том, что она должна приехать, все знали заранее и уже несколько недель ждали этого . Ее спонсор готов это оплачивать, — говорил Том, давая мне деньги, а точнее, пытаясь всучить их насильно, в конце концов он засунул их мне в карман рубашки. Он выпил — я давно не видел его в таком приподнятом настроении. То и дело называл ее «Глен» вместо «Гленды» и, засунув мне деньги в карман, обнял одной рукой Нэнси, которой явно было за него неловко, а другой — Гленду, которой, судя по всему, неловко не было, и мне оставалось лишь подчиниться, тем более что и деньги-то были не ахти какие. — Будешь ездить следом за ней с пистолетом, вот и все. — На поясе у Тома висела кобура с пистолетом — большим пистолетом. Он снял ее и отдал мне. — И смотреть, чтобы с ней ничего не стряслось, как, например, с этой Окерсон.

Женщина по фамилии Окерсон была однажды в гостях и шла пешком домой, но так и не дошла: по-видимому, на нее из прибрежного ивняка напал медведь и уволок с собой за речку. Она пропала весной, и все решили, что сбежала, муж даже целое лето ходил и как дурак говорил про нее гадости, а по осени, как раз перед первой порошей, ее нашли охотники. В любой долине вам расскажут какой-нибудь случай, связанный с медведями, но мы считали, что наш — самый страшный, потому что это было так недавно и жертвой стала женщина.

— Что ж, мне полезно будет размяться, — сказал я Тому и спросил у Гленды: — А вы быстро бегаете?

 

Работа мне оказалась не в тягость. Мы начинали рано утром, и мне большей частью удавалось держаться с Глендой наравне. Бывали дни, когда она пробегала, в очень быстром темпе, всего несколько миль; в другие дни казалось, что она никогда не остановится. Движение на дорогах практически отсутствовало — ни легковушки, ни грузовика, — и я катил за ней, мечтая о разном.

Лугами, за которыми стоял дом ее брата, мы выбирались к Южной развилке, на дорогу, ведущую наверх через лес, мимо моей бревенчатой хибары. К тому времени, как достигали вершины, солнце разгоралось в полную силу, нас окутывала дымка от предпосадочных пожаров, и окрестность, подернутая туманом, приобретала стародавний вид, как будто нас отнесло назад, в былое время — к тем временам, когда что-то действительно происходило, что-то еще имело значение и не все еще было на свете решено.

Гленда от бега в гору становилась вся мокрая, рубашка и шорты хоть выжимай, волосы влажными прядями прилипали к лицу, носки и даже кроссовки промокали насквозь от пота. Но она постоянно твердила, что те, с кем ей предстоит бежать, выкладываются сейчас на тренировках еще больше.

За вершиной горы лежали озера, воздух здесь был прохладней; на озерах по северному склону еще держался тонкой корочкой лед, подтаивая днем, но к вечеру схватываясь снова, и Гленда, добежав до вершины, — с пылающим, словно обгорелым на солнце лицом, с бессильно поникшими руками, слегка пошатываясь под конец от изнурительной жары, от изнеможенья, — любила, свернув с дороги, сбежать по звериной тропе, ведущей на озера, оступаясь, спотыкаясь, припускаясь вновь, — а мне приходилось, бросив велосипед, спешить вдогонку, — и у первого озера, стянув с себя рубашку, выбегала на мелководье, проламывая ногами тонкий лед, и, точно зверь, загнанный сюда собаками, садилась в студеную воду.

— Хорошо, — проговорила она, когда сделала это первый раз и, запрокинув голову на край пролома, раскинула руки по льду, точно распятая на кресте, глядя вверх на поднебесную дымку, так как мы были выше кромки леса, а выше нас — только небо.

— Подите-ка сюда, — сказала она. — Идите послушайте.

Я зашел в пруд по проложенному ею следу и присел рядом.

Она взяла мою руку и положила себе на грудь.

То, что я ощутил под ладонью, было невообразимо: как будто подняли капот у машины с незаглушенным двигателем, когда вся эта механика — приводные ремни, электрика, лопасти вентилятора — еще крутится, работает. Я готов был отдернуть руку, готов везти ее к врачу! А вдруг она умрет, вдруг мне придется отвечать! Я хотел отнять руку, но она не пустила; и понемногу бешеный перестук начал стихать, выравниваться, а она все удерживала мою руку, покуда, наконец, нас не пробрало холодом от воды. Мы вылезли на берег — у нее онемело поврежденное колено, пришлось помочь ей подняться, — разложили одежду сушиться на камнях и сами, выбрав плоские камни, тоже улеглись обсыхать на ветру и на солнце. Она говорила, что поехала бегать в горы, чтобы укрепить себе колено. Но что-то подсказывало мне, что это не так, что причина не в этом, хотя какая тут еще могла быть причина, не берусь вам сказать.

В жаркие дни мы напоследок каждый раз заходили в озеро, и всегда в тенистых заводях тончайшей паутиной лежал ледок. Окунуться было блаженством, растянуться потом на солнце — тоже. Высохнув, волосы у нас пахли дымом, какой поднимается от костров в долине. Мне иногда приходило в голову, что Гленда умирает и приехала провести здесь последние дни, набегаться досыта среди такой красоты.

 

Обсохнув, мы шли назад, вновь переваливали через вершину горы и начинали спускаться вниз, выходя постепенно из туманного марева, и перед нами, зеленая, уютная, открывалась во всю ширь долина, где не спеша извивается по дну речка Як, а на середине северного склона горят лохматые огни пожара, и от них из-за деревьев — где неверными струйками, где зыбкой пеленой — восходят дымки, поднимаются завесой прямо в небо.

Всегда велик был соблазн вскочить на велосипед и покатить свободным колесом под горку, только я знал, для чего меня наняли, мы это оба знали, а время было такое, когда медведи пробуждаются от спячки и вообще все пробуждается, так что зима с ее надежностью — это одно, но лето — дело серьезное, раз происходят такие перемены.

Случалось, что на обратном пути мы набредали на стайку воротничковых рябчиков-самцов: распустив хвост и раздувая огненно-красный пульсирующий зобик, они кружили посреди дороги в брачном танце и не хотели нас пропускать, топоча ножками, вертелись в исступлении волчком, старались преградить нам путь, не допустить на крохотную территорию, которую считали своей. Гленда при встрече с этими танцорами заметно напрягалась и визжала, когда они налетали на нее, делая вид, будто собираются клюнуть ее в лодыжку.

По дороге назад в долину мы заходили ко мне перекусить. Я открывал настежь все окна; бревна, прокаленные солнцем, издавали пряный дух сухого дерева, каким тебя встречает жилье после долгого отсутствия — правда, здесь, в моем доме, этот запах стоял всегда, — и мы садились за стол в застекленном фонаре, глядели на ветхий курятник, построенный еще прежними хозяевами, а у меня стоящий без дела, на лесистый склон горы позади курятника.

Я посадил той весной за домом несколько яблонь-дичков — в питомнике, где я их покупал, сказали, что этот сорт не боится даже самой суровой зимы, хотя в это не очень верилось. Яблоньки были молоденькие, им еще полагалось расти четыре года, пока начнут давать плоды, — срок показался мне таким долгим, что я было засомневался, стоит ли их вообще покупать. И купил я их просто так, сам не знаю зачем. Как не знаю, для чего человеку столько бегать, как Гленда. Но ездить следом за ней мне нравилось, нравилось пить вместе кофе после тренировки, и я знал, что мне будет грустно, когда она покинет долину. Это, я думаю, и помогало нам сохранять между собой дистанцию, четкую дистанцию, как раз такую, как надо; мы оба знали, что она здесь всего лишь на время — пробудет остаток мая и июнь, весь июль, большую часть августа, а потом уедет. Мы знали, что так произойдет, произойдет с неизбежностью, это удерживало нас от любого опрометчивого шага, любого безрассудства. Замечательно, когда чувствуешь, что ситуация под контролем. Кофе она пила черный. Мы угощались копченым сигом моего собственного зимнего улова.

На заднем дворе у меня жили две собаки. Охотничьей породы, техасцы, которых я несколько лет назад, когда приехал на север, привез с собой и зимой держал в загончике, чтобы не гоняли где им вздумается, преследуя и калеча оленей, но по весне и летней порой солнце пригревает так ласково, а собаки мои такие старые, что я не держал их взаперти, разрешал дремать, развалясь где-нибудь на траве. Но было одно существо, за которым они охотились даже летом. Оно поселилось под курятником; кто это был, не знаю, кто-то темный и до того шустрый, что мне никак не удавалось разглядеть его хорошенько, но допускаю, что, если б и удалось, я увидел бы что-то незнакомое, какое-нибудь из редких животных, которое, может быть, водится в Канаде, а возможно, и такое, что никому еще не встречалось. Во всяком случае, небольшое, темное и поросшее мехом, но не косматое, как, скажем, медвежонок, оно не росло, оставалось из года в год все таким же, но казалось почему-то детенышем, как бы сохраняя способность взять и вырасти в один прекрасный день; короче, обитало оно в норе под курятником и приводило собак в дикое возбуждение. Вынырнет из леса и стремительным темным прочерком несется к своей норе, а старые псы вскакивают и с лаем кидаются вдогонку, буквально садясь ему на хвост, но неведомое существо всякий раз успевало юркнуть в нору прямо у них из-под носа.

Мы с Глендой сидели у окна и дожидались его появления. Но оно не соблюдало точного расписания, невозможно было сказать, когда оно покажется и покажется ли вообще. Мы называли его дикобразом, так как на этого зверя оно, по нашим представлениям, смахивало больше всего.

Иногда среди ночи Гленда вызывала меня по коротковолновой рации, несколько раз проверяя микрофон, чтобы я проснулся от его потрескивания, и тогда во мраке таинственно возникал ее голос, плыл ко мне сквозь атмосферные помехи, словно бы из ночной пустоты, из пространства среди звезд.

— Видел ты дикобраза? — спрашивала она полусонно, но не она сама, не живой ее голос были со мной в темном доме, а только радио. — Дикобраза не видел?

Вот что хотелось ей знать, а я хотел, чтобы она была рядом — была со мной в эту минуту. Хотя что толку — все равно в августе, самое позднее в сентябре, Гленда должна была уехать.

— Нет, — говорил я. — Сегодня он не объявлялся. Может быть, убежал насовсем. — Говорить-то говорил, но так бывало и раньше, и не однажды, — решаешь, что все, конец, а он опять тут как тут.

— А что собаки? — спрашивала она. — Как там Гомер и Анна?

— Спят себе.

— Тогда спокойной ночи, — говорила она.

— И тебе спокойной ночи.

 

По четвергам я обыкновенно приглашал Тома с Нэнси и Глендой домой обедать. В пятницу Гленда устраивала себе свободный день, не бегала, чтобы можно было накануне и выпить и попозже лечь спать, не беспокоясь о том, как это скажется наутро. Для начала мы шли выпить в «Стыд и срам», сидели снаружи, глядя на реку, глядя, как снимаются и продолжают путь на север дикие утки и гуси, а ближе к вечеру приходили ко мне на ферму; мы с Глендой готовили обед, а Том и Нэнси в это время сидели на парадном крыльце, покуривая сигары, и наблюдали, как на лужок за дорогой выходят в сумерках лоси.

— Ну и где же ваш знаменитый дикобраз? — гремел Том, пуская в темноту кольца дыма, большие, правильной формы нули; и лоси, пережевывая, совсем как домашняя скотина, летнюю траву, вскидывали головы, и лоснились, отсвечивая, бархатистые рога у самцов.

— На заднем дворе, — отзывалась Гленда, промывая салатные листья или споласкивая под краном морковку или куски разделанной форели. — Но его можно увидеть только днем.

— Да чушь собачья! — рявкал Том, поднимаясь с бутылкой виски в руке; он спускался неверными шагами по ступенькам, а мы бросали все дела и, схватив фонарики, на всякий случай устремлялись за ним, потому что Том — траппер, и его бесит мысль, что есть зверь, которого он не знает, не может поймать или хотя бы увидеть; Том уже пробовал изловить этого дикобраза, но тот упорно ему не попадался, и Том утверждал, что подобной твари не существует в природе. Дойдя до курятника, Том, сопя, опускался на четвереньки, а мы, обступив его, старались осветить фонариком глубокую пыльную дыру и разглядеть хоть клочок меха или кончик носа — хотя бы что-нибудь! Том при этом издавал хрюкающие звуки, имеющие, я полагаю, назначеньем выманить зверя наружу, — но не было случая, чтобы мы хоть раз увидели кого-то, и холодно было под бессчетными звездами, и рдели вдалеке костры на посадочных участках, медленно разгораясь в ночи пожаром, а встречные огни сдерживали их, держали под контролем.

 

У нас была такая газовая жаровня для рыбы, мы выносили ее на парадное крыльцо, нарезали форель кубиками, макали в сладкую горчицу и, обваляв в муке, бросали в кипящий, плюющийся брызгами жир. Готовили больше сотни рыбьих кубиков, и никогда ничего не оставалось. У Гленды был волчий аппетит, она почти не отставала от Тома и, проглотив последний кусок, облизывала пальцы и спрашивала, нет ли еще. Мы брали то, что каждый пил: Том — виски «Джек Дэниэлс», мы с Глендой — ром с кока-колой, Нэнси — водку, и поднимались на крутую крышу моего дома посидеть над слуховым окошком мансардной спальни, Том — оседлав конек прямо над окном, Гленда — зябко притулясь ко мне; глядели на огни далеких пожаров, зазубрины рыжего пламени, выжигающие себе путь по кручам, яростные, но покорные узде. На задний двор под нами десятками высыпали из лесу зайцы, которые еще не успели потемнеть, подступали к теплице и останавливались, растягиваясь вокруг нее кольцом, томимые желанием запустить зубы в нежную молодую морковку и сочный салат. Я расстилал заранее простыни на земле, и мы веселились, наблюдая, как одураченные зайчики опасливо перебираются с одной простыни на другую, сбиваясь в кучки, уверенные, что здесь они в безопасности, и постепенно двигаясь все ближе к теплице.

— Брысь отсюда, стервецы! — каждый раз гаркал радостно Том, завидев на опушке первых зайцев при свете луны, и утки, разбуженные его криком, всполошась, перекрякивались на пруду, и от этих звуков отлегало от сердца. Нэнси заставляла Тома опоясаться веревкой и привязаться другим ее концом к печной трубе, чтобы не свалиться вниз. На что Том заявлял, что ему ничего не страшно и жить он собирается вечно.

 

До и после каждой тренировки Гленда взвешивалась. Я должен был напоминать себе, что не хочу слишком близких отношений с ней, раз она уезжает. Хочу оставаться ее приятелем, и только. Она бежала молча, я молча ехал следом. Медведей мы ни разу не видели. Но хоть и не видели ни разу за все лето, она все равно боялась, и я поэтому всегда брал с собой пистолет. Кожа у нас, бледная после долгой и сумрачной зимы, начинала покрываться загаром от солнечных ванн на берегу высокогорного озера. Пробежав дистанцию, Гленда после подолгу спала, и я заодно, — она засыпала на диване, я укрывал ее одеялом и растягивался рядом на полу; солнце заливало комнату светом, и не было никакого другого мира, кроме нашей долины. Только сердце у меня не унималось.

 

Август выдался на редкость засушливый. Лесорубы снова взялись валить деревья. Непрерывно дули суховеи, луга и поля обметало хрустким сеном. Люди пугались каждой искры, в особенности старики, еще помнившие то время, когда по долине, подобно армии супостата, прокатились большие пожары: крупный в 1901 году и гигантский в 1921-м, спалив дотла все деревья — лишь единицы уцелели по счастливой случайности — и надолго оставив после себя опустошенную долину куриться горьким дымом; знойный ветер обжигал лицо, и, отдохнув днем у меня, мы ранним вечером шли промочить горло в пивную. Гленда ложилась на один из столов под открытым небом и смотрела, как плывут облака. Ей оставалось, по ее словам, три недели до отъезда в Вашингтон и потом в Калифорнию. Теперь мы с ней загорели дочерна. Мужчины почти поголовно были в лесу на порубке. Вся долина принадлежала нам одним. В июле Том и Нэнси начали было — думаю, не без умысла — называть нас «голубки», но в августе перестали. Гленда усердствовала на тренировках как никогда, делая заметные успехи, и мне уже стоило труда не отставать от нее в те дни, когда она добегала до самой вершины.

Льда больше не оставалось нигде, снега тоже, даже в самых глухих и затененных местах в лесу, но вода в озерах и прудах, в ручьях и речках, когда мы бултыхались в нее, разгоряченные, едва дыша, была по-прежнему ледяная, и Гленда каждый раз велела мне класть ей руку на грудь, туда, где колотилось и скакало ее сердце, будто готовое вырваться наружу, покамест, наконец, не утихало, едва ли не замирая вовсе под действием холодных озерных вод.

— Смотри не уезжай отсюда, Джо Барри, — говорила она, провожая взглядом облака. — Какая у тебя здесь благодать!

Я поглаживал ее по колену, проводя пальцами вдоль шрама с внутренней стороны; ветер трепал ей волосы. Погодя немного, Гленда закрывала глаза, руки и ноги ее, несмотря на жару, покрывались мурашками.

— Это уж не извольте беспокоиться, — отвечал я, в очередной раз прикладываясь к кружке. — Меня клещами не вытащишь отсюда, уж это будьте покойны.

И думал о ее сердце после бега, как оно скачет и бьется в своей маленькой клетке, словно рыбка в тесном садке, — удивительно, откуда в нем на высшей точке подъема берется столько жизненной силы...

 

В тот день, когда Гленда подожгла поле за дорогой против моего дома, было тихо, безветренно, и она, наверно, думала, что это не опасно, что огонь лишь пройдется по траве, не причинив никакого вреда, — и была права, просто я этого не знал. Я увидел, как она стоит посреди поля: чиркнет спичкой и нагнется, заслоняя ее руками, пока у ног ее не занялась трава. Тогда она побежала по полю к моему дому.

Я любовался, глядя, как она бежит. Не знаю, зачем она устроила пожар; я всерьез испугался, как бы огонь не перекинулся через дорогу на мой сенной сарай и даже на дом, но все же не так, как испугался бы в другое время. Был последний день перед отъездом Гленды, и больше всего я просто радовался тому, что вижу ее.

Она взбежала на крыльцо, забарабанила в дверь и вошла, задыхаясь, так как весь этот путь пролетела на предельной скорости. Огонь, даже в безветрии, быстро распространялся по пересохшей траве, и там, куда он еще не дошел, выпархивали из травы краснокрылые трупиалы и видно было, как удирают через дорогу ко мне во двор болотные кролики и полевки. Широким шагом пронесся по лугу лось. Густо валил дым. Близился вечер, еще не совсем стемнело, но до темноты оставалось недолго, и Гленда за руку потащила меня из дома, вниз по ступенькам, назад на горящее поле, к пруду на дальнем его краю. Пруд был большой — во всяком случае, должен был, по моим представлениям, уберечь нас от огня, — и мы рванули к нему полем, над которым внезапно поднялся ветер, ветер от пожара, добежали до пруда, скинули туфли, стянули с себя рубашки, джинсы, зашли, шлепая, в воду и стали ждать, когда огонь подступит ближе, расползется и обойдет нас.

То был несерьезный пожар, травопал, но пламя, накатывая, дышало нестерпимым жаром, обдавая нам лица раскаленным ветром.

Это было страшно.

Мы окунались с головой, остужая мгновенно высыхающие лица, плескали воду друг другу на плечи. Над нами метались птицы, кузнечики, и мыши-малютки кидались с берега к нам в пруд, где, поднимаясь на поверхность, их хватали прожорливые форели и глотали, как козявок. Смеркалось; пламя нас окружало со всех сторон. Нам оставалось только ждать, когда трава под огнем выгорит дотла.

— Пожалуйста, миленький, — говорила Гленда, и я не сразу понял, что она обращается ко мне. — Ну пожалуйста.

Мы зашли уже на самое глубокое место в пруду, где нам было по грудь, и должны были, спасаясь от зноя, то и дело окунаться в воду. На лице и на губах у нас выскочили волдыри. На воду валили, как валит снег, хлопья пепла. Огонь догорел только к ночи, лишь там и сям трепыхались еще оранжевые язычки. А так все маленькое поле лежало почернев и остывая, но ступать босиком было пока еще чересчур горячо.

Мы продрогли. Никогда в жизни я так не замерзал. Всю ночь мы не выпускали друг друга из рук, крепко держались друг за друга, потому что нас била дрожь. Я думал о том, что значит удача, счастливый случай. Думал о страхах, самых разных, о причинах, побуждающих человека бежать. На рассвете она ушла; не позволила мне отвезти ее домой, а пустилась рысцой по дороге, ведущей к Тому.

С тех пор прошло два года. По два раза в каждом году зайцы меняли окраску.

Дикобраз — его я больше не видел. Ушел — и это после стольких-то лет. Жалко, я так и не знаю, точно ли это был он, — жаль, не могу назвать его настоящим именем.

Вернется ли он назад? Не думаю. Для чего он вообще был здесь? Я не знаю.

Так или иначе, но все, с чем я остался, — это зайчики, предсказуемые в своих повадках.

Бегает ли Гленда по-прежнему? Сейчас середина февраля. Вспоминать о ней больно. Выжженное, обугленное, лежит за дорогой поле, затаясь под покровом снега.





Версия для печати