Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2017, 57

На каком языке говорят в Иерусалиме?

Рассказы

На каком языке говорят в Иерусалиме

 

 

 

ОБЫКНОВЕННОЕ БОЛЬНИЧНОЕ

 

Способностями меня Господь не наделил. Не рукодельница. Или там спроворить торт с лебединым озером и замком Лорелей – это не про меня. Хотя одна моя подруга молодости делала поразительные ландшафтные торты и учила меня, как на яйце вылеплять из сахарного теста лебединую спинку и как делать шейку, и красный клюв, и маленькие круглые глупые глазки. Торты ее были невероятно вкусны, однако так красивы, что есть их было мучительно – грубо уничтожить еще один кусочек дивной картинки... Но это так, отступление.

Мне не удается множество вещей, доступных другим. Не умею сшить оригинальные шторы. Всю жизнь бесплодно учу английский. Ни фасон платья измыслить, ни интерьер комнаты облагородить...

Но одна способность у меня есть – все-таки и моя фея не дремала. Я могу по доступной половинке телефонного разговора восстановить неслышную мне часть. Понять (или хотя бы правдоподобно вообразить) драму, которая происходит между двумя людьми.

И вот сижу я, погруженная в работу. Думаю. Стараюсь сосредоточиться и отключиться от окружающей болтовни. Но уши – не глаза. Для них перепонок не придумано. Поэтому я слышу напряженный телефонный разговор. По эту сторону мой молодой друг – человек легкий, мягкий, дружелюбный и обаятельный, доктор от бога Илья С., а по ту сторону – ответственный за онкологическое отделение: его забота – палаты, медсестры, лекарства, пациенты – и те, которые выпишутся с явным улучшением, и те, которые уйдут из больницы в последний путь, в сопровождении «хевра кадиша». Незавидная должность. Никто и не завидует. Назначают всех старших врачей по очереди.

Илья говорит мягко, как обычно, но я слышу в его голосе непривычную мне настойчивость.

– Ну и что ты хочешь? – спрашивает он собеседника. – У больного излечимая болезнь, и он не должен умереть от рака. Каковы бы ни были обстоятельства, он должен пять недель получать облучение. Да, конечно, я знаю, что ему восемьдесят семь лет. Как я могу не знать? Я его врач. Но это же не причина, чтобы мы его не вылечили, разве нет?

Да, он нуждается в госпитализации. Кто виноват, судьба так распорядилась – он упал и сломал таз. И не может ездить на облучения из дома. Но рак его излечим, и он от него не умрет.

Да, я помню, что во время ортопедической операции у него был сердечный приступ. Я ведь не кардиолог. Они делают, что следует. Нас с тобой это не касается. Я говорил с ними, облучение не противопоказано.

Конечно, я понимаю, что мест нет, но что же делать? Договорись с другим отделением: он будет лежать на другом этаже, а наши врачи и сестры будут его лечить. Дело обыкновенное. Конечно, сестрам неудобно. Много лишней беготни. Но что ты можешь предложить? Без облучения он умрет от рака.

Голос Ильи неожиданно крепнет и звучит уже как металл:

– Курабельный больной не может умереть от рака. У нас с тобой нет выбора.

Прости, Амир, я, кажется, был резок, но ты понимаешь... Куда едешь в отпуск? В Норвегию? Здорово! Завидую...

 

 

 

ОТКРЫЛИ АМЕРИКУ

 

Лет пятнадцать назад мы с мужем впервые оказались в Чикаго холодным, ветреным февралем. Он приехал на конференцию, а я составляла его свиту.

Поселили нас в Скоки – скучном районе, неотличимом от такого же района в любом другом городе мира. Кто смотрел «Иронию судьбы», поймет. В первый вечер, надеясь найти продуктовый магазин и купить чего-нибудь на ужин, мы слонялись по продуваемым, стылым, однообразным кварталам. Привыкли попить вдвоем чаю с чем-нибудь вкусненьким – какой-нибудь эдакий сыр... вы меня понимаете. Салатик... Рыбка... Ну и ма‑аленькое пирожное, уже с самим чаем. И в Европе как-то всегда в этом преуспевали...

Мы пытались расспрашивать прохожих, и каждый раз по их наводке выходили к каким-то тусклым заведениям общепита. В конце концов наша настойчивость дала плоды, и мы обнаружили огромный супермаркет.

Магазин как магазин, ничего особенного. Вдоль стен стеллажи – все, что можно съесть, расфасованное по маленьким баночкам, коробочкам и пакетикам. А в середине зала – большие поддоны с чем-то чудовищным. Вероятно, это можно назвать овощами. Таблички извещали, что метровой длины толстенные полосатые палки называются огурцами и стоят по двенадцать долларов за штуку. Помидоров мы тоже не признали в лицо. Яблоки, на какие Адам не польстился бы. Еще какие-то подозрительные колючие шишки – не питайя и не личи, а черт знает что! Клубника... Ну, допустим, это можно было назвать ягодами... Короче говоря, мы купили свой ужин и съели его без удовольствия. Вкус продуктов вызывал в памяти забытое слово «папье-маше».

Назавтра Лева отправился на конференцию, а я в Чикаго. Центр был изумительным! Огромный, роскошный, столичный, совсем особенный. Две проблемы мешали мне наслаждаться жизнью. Тот язык, на котором они говорили, я не понимала. А то, что я считала английским, вызвало насмешки у водителя автобуса, которого я спросила, где лучше выйти. И я ужасно боялась потеряться в огромном городе и больше никогда не найти Леву и нашу блеклую гостиницу с остатком огурца в холодильнике.

Все же я пошла в музей – замечательный Чикагский музей искусств – и побродила по городу. В холле огромнейшего, неописуемо прекрасного небоскреба начинался аукцион. Я осмотрела лоты и их начальную цену. Ни один из этих предметов не был мне нужен. И я не могла представить человека, который бы ими соблазнился.

Потрясенная увиденным, вышла на площадь и поняла, что остановки правильного автобуса мне не найти никогда в жизни. Волнуясь, я остановила такси. Тут меня ждал приятнейший сюрприз. Водитель говорил по-английски – на том языке, где th произносится как «з». Мы сразу почувствовали себя родными. И правда – он оказался палестинцем из Газы. Мы сладко поговорили: он о том, что его жена и дети заперты нашими войсками в Газе и ему невозможно с ними встретиться; я о том, что моя восемнадцатилетняя дочь вынуждена служить в армии, вместо того чтобы учиться, бегать в кино и секретничать с подружками. Беседа получилась очень душевная. Расплачиваясь, я выслушала его пожелания мира, и сама пожелала ему того же. Расстались добрыми знакомыми, почти приятелями.

Мы еще покатались по Америке, съездили к друзьям, с которыми не виделись много лет. Побывали в Сан-Франциско, в Нью-Йорке...

Лучшие города Америки прекрасны, как Флоренция или Париж. Только три вещи категорически отличают их от европейских: гнусный кофе, невнятный хлеб и фрукты пластмассового вкуса. Да ведь не хлебом единым жив человек. Мы уезжали в восторге от того, что увидели.

В аэропорту, откуда мы вылетали домой, всем пассажирам раздавали какую-то информационную бумажку о правилах безопасности. Каждому – на своем языке. Множество бумажных стопок лежало на стойке. Французам давали по-французски, немцам – по-немецки. У нас полненькая черная девушка за стойкой спросила, откуда мы приехали. Мы сказали: «Из Израиля!» Она обратилась к другой, такой же толстушке, но с множеством косичек. Та презрительно ответила: «Ты что, не знаешь? Израиль – это где Иерусалим! На каком языке говорят в Иерусалиме?»

Первая понимающе кивнула и выдала нам две бумажки, напечатанные изысканной арабской вязью.

 

 

 

АРИСТОКРАТКА

 

Марина Ароновна приходит на проверки каждые три месяца. Тогда по молчаливому уговору, как бы я ни была занята, я поднимаюсь на этаж выше, где расположена наша поликлиника, захожу в кабинет доктора М. и перевожу их беседу. Каждый раз я гадаю, как она будет одета. Ее туалеты элегантны и сдержанны, как у герцогини в будний день. Цвет блузки в точности отражают туфельки на очень маленьком каблучке. Юбка на два тона темнее манжет, безупречно посажена по фигуре и идеально отглажена. Прическа, украшения, часы, сумочка, немного косметики – розовая помада только чуть-чуть коснулась губ – все напоминает мне о фрейлинах нынешней английской королевы. Я думаю, они говорят так же негромко, вежливо и твердо, как Марина Ароновна. Год назад она тяжело болела. Приехал ее сын с женой. Сын – знаменитый профессор из знаменитого европейского университета. А жена – милая покладистая женщина, привычная к несгибаемой безупречности свекрови.

Пока больная была в сознании, она еще раз (по ее словам – последний) отказалась переехать в дом сына. Потом ей стало хуже, и около месяца она находилась в тех туманных краях, из которых ворота святого Петра видны лучше, чем озабоченные лица медсестер и врачей. Потом Марина Ароновна стала медленно поправляться, и сын уехал в свой университет. При нашей следующей встрече она сказала о нем: «Павлик такой непрактичный! Ничего не может сделать, как следует» Я только вздохнула: те, кто присуждали ему престижную премию по теоретической физике, думали иначе.

Через месяц уехала и невестка.

Марина Ароновна регулярно приходит на проверки. Врачу говорит, что чувствует себя хорошо. Легко ориентируется в ворохе медицинских документов, часть которых приносит на прием, а часть получает от врача. Ничего не переспрашивает. Аккуратно вкладывает каждую бумагу на свое место в изящный бювар. Улыбаясь, благодарит доктора и выходит из кабинета. Я обычно провожаю ее до выхода из больничного корпуса. По дороге мы беседуем.

Я спрашиваю:

– Марина Ароновна, вам восемьдесят девять лет – отчего вы приходите одна, без сопровождения? Разве социальные службы не должны предоставить вам помощницу?

– Ну конечно, у меня есть сиделка, – отвечает моя собеседница. Но видите ли, ей за шестьдесят. Она старая больная женщина. У нее опухают ноги. Ей было бы тяжело ехать в такую даль. Она, знаете ли, когда покупает продукты, звонит мне по телефону, чтобы я спустилась и помогла нести сумку.

– Отчего же вы не поменяете ее? – изумляюсь я.

– Я-то справлюсь, отвечает Марина Ароновна, а помощница моя к жизни не приспособлена, нездорова, ленива... надо же и ей как-то жить.

 

 

 

КАК ВАЖНО БЫТЬ СЕРЬЕЗНЫМ

 

У евреев все очень серьезно. Я имею в виду не таких безродных космополитов, как я, напитавшихся до отвала христианской культурой, лизнувших от буддизма, благожелательных к многорукому Шиве и даже свирепому Кетцалькоатлю уделяющих крупицу своей симпатии.

Мы-то люди легкомысленные, склонные все на свете считать не абсолютным, находящие забавное во всяком сущем – от Принципа Гейзенберга и до кушетки доктора Шпильфогеля.

А я говорю о правильных еврейских евреях. Они тоже иногда шутят, но только словами. На деле никакой релятивизм не допустим.

Когда-то, блуждая в Синайской пустыне, Моисей решил кадровую проблему жреческого колена Левитов – все первенцы в израильских семьях отдавались в услужение жрецам. Уж очень много хлопот было связано с жертвоприношениями, тасканием Ковчега Завета и всякими мелкими заботами вокруг этих важных предметов.

Верите ли? И сегодня каждый правильный еврей выкупает своего первенца за деньги. Есть процедура. Надо только найти какого-нибудь левита – а их полным-полно, купить в магазине специальную ритуальную монету, сказать, что положено, выслушать ответ, благословить, что следует, немножко выпить и закусить – и все! Ребенок твой! Скиния канула в истории пару тысяч лет назад, о жертвоприношениях можно только мечтать – нет жертвенника. На его месте стоит мечеть Эль Акса. Но сказанного Моисеем никто не отменял. Просто для него придумали обходной маневр. Таких маневров у нас сотни. Но! Никто не смеет придумывать свой. Все узаконено, истолковано, написано, заучено и должно быть исполнено. Вот, например: пост Йом-Кипур. Святое дело. Исполняется с превеликим рвением. Однако если человек голоден настолько, что лицо его исказилось, то ему дают вкусить пищи, так чтобы глоток ее был «с маслину». Можно дать еды больному, если он просит об этом. Надо только прежде напомнить ему, что нынче Йом-Кипур, и если он, зная об этом, попросит, ему следует дать, сколько он захочет. Кроме того, путник, проходящий в Йом-Кипур по пустыне, полной змей, может носить кожаную обувь. Что было бы чудовищным нарушением, если бы он в это время молился в синагоге. И великое множество подробностей, деталей, оттенков и нюансов, для каждого из которых есть законное установление.

Ясно, что повседневная жизнь регламентирована во всех тонкостях: как спать, с какой ноги вставать, где мыть руки после туалета, что и когда есть, какие благословения говорить, а какие ни в коем случае – все известно и ясно с детских лет.

Я однажды рассказывала об этом приятелю, показывая ему кварталы Меа-Шеарим. Друг мой с горячим интересом наблюдал за мельтешней бородатых мужчин в лапсердаках и меховых шапках и женщин в париках, длинных юбках и тяжелых башмаках и слушал истории из их быта. Ему хотелось стать лучшим евреем, вернуться к жизни своих прадедушек, испить их тягот и радостей.

Я перешла к следующему разделу

– И исполнение супружеского долга тоже, конечно, дело не частное. Благочестивая женщина, совершившая в сумерках, как положено, обряд очищения после дней, когда до нее нельзя дотрагиваться, имеет полное законное право на любовь мужа. И если он не болен тяжело, то обязан совершить то, что называется красивым древним словом и не переводится цензурно на другие, более молодые языки. Не важно, размышляет ли он о Торе или о миловидной свояченице, поссорился ли с женой, разваливается ли его бизнес, умирает отец или сын женился на шиксе. Еврея редко спрашивают, чего ему хочется, но он почти всегда знает, что обязан.

Товарищ мой подумал, вздохнул и сказал, что, пожалуй, еще не вполне готов вернуться к вере своих предков.

Версия для печати