Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2017, 57

Когда настанет время Слуцкого?

Когда настанет время Слуцкого

 

 

Название этих заметок выглядит странно: поэт-участник вечера в Политехническом в хуциевской, «Заставе Ильича» ушел из жизни на четверть и более века раньше, чем лидеры поколения его более молодых коллег: Вознесенского, Ахмадулиной, теперь уже и Евтушенко.

Даже переживший всех Александр Межиров ушел как-то не очень заметно. А что уж тут говорить о Слуцком, которого после стараний Юрия Болдырева более чем двадцатилетней давности, после кончины брата и ближайших друзей возвращать к жизни, кажется, некому.

Нам представляется, что именно сейчас стоит задуматься о том небольшом отрезке истории, который охватил 1990-е и 2010-е, до недавней смерти Евтушенко.

На рубеже тысячелетий одновременно работали поэты нескольких поколений: и «фронтовики», включая девяностолетнего С. Липкина, и «молодые» до шестидесяти лет московские шестидесятники, и отдельно позиционировавшиеся питерцы (А. Кушнер, Е. Рейн, В. Кривулин…), и поэты так называемой «новой волны» (А. Еременко, В. Коркия, Т. Кибиров, Л. Рубинштейн и т. д.), вплоть до Б. Рыжего и тех, кто младше уже и его.

О совсем молодых не говорю.

 

Мы только что пережили эпоху, чуть ли не первую в истории русской поэзии вообще, когда три или даже четыре поколения поэтов не несли невосполнимых потерь, связанных с репрессиями и эмиграцией, заглушавшей их голоса для родины на десятилетия.

Сейчас перед нами стоит задача написания истории не столько какого-то поколения поэтов, но истории 1980–2010-х как единого и равно напряженного поэтического поля.

И здесь подавляющее влияние Бродского или Мандельштама не должно закрывать от нас то, что Бродский вполне наследовал «Боруху» Слуцкому или Маяковскому с Цветаевой, а вот влияние любимого нобелиатом автора «Камня» приходится искать и искать. Кстати, сам Слуцкий не очень-то жаловал королевствование Ахматовой, за что заслужил, кажется, ответ А. Наймана. И это лишь оживляет общую картину.

На этом фоне приобретает особое значение идея Слуцкого о том, что он пишет не стихи, а слагает историю своего века.

И тогда его многописание, попытка отражать самые разные ощущения от проживаемого им ХХ века, часто отсутствие ясных дат под стихами и так далее – все это должно было сложиться в некую летопись его времени. Но не каждому дается написать «последнее сказание» перед окончанием «летописи». А ведь с героем пушкинской трагедии Слуцкий имя свое сопоставлял.

Между тем итоговый трехтомник менее всего соответствует идее историзма и летописности. А однотомник из перестроечной «Библиотеки “Знамени”» остался единственным следом целостного замысла, насколько можно понимать сегодня, не осознанного в своей глубине. Другое дело, что замысел этот пока трудно осознается в его единстве даже по чисто эдиционным соображениям.

 

…В Московском еврейском музее проходил вечер в честь юбилея знаменитого иврит-русского словаря Шапиро. Когда меня попросили выступить, я, понятно, не будучи связан с кругом подпольного преподавания иврита, вначале отказался, а потом просто пришел и прочел стихи Слуцкого о встрече с автором словаря. Сказать, что присутствующим они были знакомы, не могу.

Если уж такие специфические случаи остаются вне восприятия даже «целевой» аудитории (а это едва ли не единственное стихотворение такого рода известного советского поэта), есть основание считать, что и многие другие стихи Слуцкого либо не известны, в чем можно убедиться в этом номере ИЖа, либо не до конца поняты.

Нам еще предстоит понять, как юрист военного трибунала Советской армии носил все это в себе, объединяя в единую и заведомо не печатную поэтическую историю своей эпохи. Меня не оставляет ощущение, что в случае Слуцкого нас может ожидать результат, сравнимый с романами и рассказами Василия Гроссмана, когда они волею судеб стали известны в полном виде.

 

И еще одно воспоминание. На московской конференции по творчеству Гроссмана его дочь с удивлением и недоумением обращалась к залу с призывом говорить об оптимистичном и веселом ее отце, а не о, как помнятся мне ее слова, «мрачном философе». Нетрудно понять, каков был общий тон обсуждения.

Сейчас некоторым кажется, что поэзии и уж тем более громадной поэтической книге эпического звучания время никогда не придет. Но даже после того, как пойман неуловимый до сих пор бозон Хиггса, ясно, что именно физики сейчас не очень «в почете». Быть может, и время лирики не так уж актуально. Поэтому знаменитые строки Слуцкого сегодня никто не повторяет. Но вот время эпоса никуда не уходит. Невероятный интерес к нон-фикшн и мемуарам оставляет надежду, если не дает уверенность, что восстановленный целостный замысел Слуцкого вполне может оказаться ко двору, когда количество авторов Стихиу и его аналогов переваливает за семьсот тысяч.

Сегодня не так уж легко издать полное собрание сочинений серьезного современного поэта, даже ушедшего от нас лет тридцать тому назад. Однако делать это надо, собирая и собирая несобранное, извлекая из рабочих тетрадей пропущенное, восстанавливая разрушенное редакторами, цензурой, волей позднейших публикаторов.

Похоже, что сегодня легче издать тысячи страниц малозначимых эмигрантских поэтов либо представителей пятого-седьмого рядов полуофициальной поэзии советского времени, чем кажущегося известным и канувшим в Лету поэта.

А здесь перед нами задача издания поэта, место и роль которого в литературе ХХ века сомнений не вызывает.

И задача эта все равно потребует решения, если когда-то будет писаться история русской поэзии ХХ века. И здесь нельзя будет ограничиться уже полунаучными изданиями «поэта поздней пушкинской плеяды» Д. Самойлова, для которого Слуцкий был проблемой пожизненной, или какими-то аналогичными проектами поклонников отдельных поэтов этого времени.

Так получилось, что Слуцкий пришел в официальную советскую литературу (в том объеме, каком он мог туда попасть) существенно позже многих своих ровесников. Но ведь в поэтическом мире своего поколения он существовал задолго до того, как его представил читателям Илья Эренбург.

Думаю, что «опоздание» полного Слуцкого может оказаться не фатально. Осмысление его места в истории литературы, осознание вклада поэта в русскую, даже русско-еврейскую поэзию (не будем бояться ставшего теперь не таким уж маргинальным термина и явления) произойдет уже тогда, когда оба эти слова или понятия перестанут быть раздражающими.

Наконец, Слуцкому не придется, как Евтушенко в предсмертном фильме, подводить итоги своих отношений с Бродским, а о своих отношениях с Пастернаком он и сам размышлял достаточно.

Не исключено, что трагический конец жизни поэта уберег его от метаний, самооправданий и переживаний, которых не избежали его современники, кому довелось встретить «конец прекрасной эпохи» в здравом уме и твердой памяти.

Личное время Слуцкого закончилось тогда, когда закончилось, а вот историческое время этого поэта Истории только начинается.

Версия для печати