Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2016, 54

Обыск

Стихи

обыск

 

 

                    *   *   *

 

Поэзия должна быть виноватой,

она идёт по жизни вороватой:

её карманы – два бездонных храма,

она свята, она не имет срама.

 

Должна, должна, вслепую отдаётся,

а что от человека остаётся:

один вагон да малая тележка

и между ног – обрезанная флешка.

 

Такая пошерсть или это почесть,

живу один, часов не тороплю,

по осени – на Пушкина охочусь:

а что поделать – ниггеров люблю.

 

Не состоял, теплее одевался

зимой в меха и в винные мехи,

да будет проклят тот, кто сомневался,

кто утверждал, что я – пишу стихи.

 

 

 

                 * *  *

 

Вот котёнок, который умрёт

через восемь и с хвостиком лет,

вот ребёнок, который умрёт

в непонятные семьдесят пять,

только ты, мой божок-пирожок,

то умрёшь, то воскреснешь,

а когда умираешь –

вся жизнь замирает вокруг,

начинается счастье,

цветёт золотая омела,

поднимается хлеб,

заливается велосипед,

если б сердце моё,

если б сердце твоё и моё

зачерствело.

 

 

 

СЕРАЯ ЗОНА

 

Гражданин соколиный глаз,

я так долго у вас, что ячменным зерном пророс,

и теперь эти корни – мои оковы,

пригласите, пожалуйста, на допрос

свидетелей Иеговы.

 

В тёмной башне, как Стивен Кинг:

тишина – сплошной музыкальный ринг,

роковая чёрточка на мобильном,

я так долго у вас, что опять превратился в свет,

в молодое вино, в покаяние и минет,

в приложение к порнофильмам.

 

Гражданин соколиный глаз,

я ушел в запас, если вечность была вчера,

то теперь у неё конечности из резины,

для меня любовь – это кроличая нора,

все мы – файлы одной корзины.

 

В тёмной башне – дождь, разошлась вода –

жизнь, обобранная до нитки,

и, замыслив побег, я тебе подарил тогда

пояс девственности шахидки.

 

 

 

№ 10101968

 

1

 

То ливень, то снег пархатый, как пепел домашних птиц,

Гомер приходит в Освенцим, похожий на Аушвиц,

тройные ряды акаций под током искрят едва –

покуда рапсод лопатой сшивает рванину рва,

на должности коменданта по-прежнему – Менелай,

менелай-менелай, кого хочешь – расстреляй,

просторны твои бараки, игривы твои овчарки,

а в чарках – хватает шнапса, и вот – потекли слова.

 

 

2

 

Генрих Шлиман с жолтой звездой на лагерной робе,

что с тобой приключилось, ребе, оби-ван кеноби,

для чего ты нас всех откопал?

Ведь теперь я уже – не костей мешок, не гнилая взвесь,

я совсем обезвожен, верней – обезбожен весь,

что едва отличаю коран и библию от каббал,

от эрзац-молитвы до причастия из картофельной шелухи:

после Освенцима – преступление – не писать стихи.

 

 

3

 

На плацу – огромный каменный конь воскрешён вживую:

приглашаются женщины, старики и дети в новую душевую,

у коня из ноздрей – сладковатые струи дыма 

до последнего клиента, не проходите мимо,

от того и похожа душа моя на колыбель и могилу:

слышит, как они моются, как поют хава-нагилу,

ибо помыслы – разны, а память – единокрова,

для того чтобы прозреть, а после – ослепнуть снова.

 

 

 

                    *   *   *

 

Леонардо да Винчи пришёл

со своей некрасивой подругой,

кто-то из мавзолея ушёл

со своей некрасивой подругой.

 

Джоныч Ленныч ботинки надел

и завыл негритянской белугой,

кто-то полуботинки одел

со своей некрасивой подругой.

 

Говорю я тебе, Иисус,

как подруга твоя некрасива,

и волной намотает на ус –

корабельные мощи прилива.

 

Ходят финны-дельфины юрбой –

в Петербурге раскачивать лодку,

что, подруга, мне сделать с тобой:

хочешь водку, а может быть – водку?

 

Разбавляют славянскую кровь

угреватой афинскою кровью,

затвердеет в секс-шопах морковь,

одиночество – лечат любовью.

 

Отгудела болотная гнусь,

вскрикнул нолик в спасательном круге:

я люблю тебя так, что женюсь

на твоей некрасивой подруге.

 

 

 

                    *   *   *

 

Как зубная паста, еле-еле

выползает поезд из туннеля,

а вокруг – поля, полишинели,

и повсюду – первое апреля.

 

Длинный белый санитарный поезд,

а вокруг – снега лежат по пояс,

паровозный дым, как будто холка,

первое апреля, барахолка.

 

Древняя библейская дорога,

а над богом нет другого бога,

спят на полках – сморщенные дети,

все мои монтекки-капулетти.

 

А над богом нет другого бога,

и не оправдать мою потерю,

ночь темней, чем зад единорога:

Станиславский, я тебе не верю.

 

 

 

                    *   *   *

 

Были бы деньги, жили-были бы деньги,

пальцы длинные, да руки мои коротеньки,

не ездал бы я в поездах, когда поутру –

все, танцуя, выстраиваются поссать,

ну а ты – в пэт-бутылку, а после – идёшь королём.

время пахнет падением, гривной, рублём.

 

Если б меня напугали чужою судьбой,

были бы деньги – ходил бы в музей-ресторан,

пил бы и в зеркале морщил раздвоенно лбы,

как бы избавиться мне от быбы, быбыбы,

через талмуд преступая, библия входит в коран,

время срывает пожарный стоп-кран у арбы.

 

Низменный горец, привыкший к британским часам,

красные деньги прилипли к твоим волосам,

где твоя родина, были бы деньги и ночи,

ты бы обрезал все «й» у своих многоточи,

выбрал невесту для сына, которую сам.

 

 

 

                    *   *   *

 

                                                               Алексею Остудину

 

Говорит мне господь: не храпи, будь человеком,

возлюби меня, как самого себя, ибо сам – одинок,

кем я только не был: колобком, блином, чебуреком,

убежал от всех, одичал, до костей промок.

 

Не храпи, угрожает мне идол из Хаммурапи:

отрыгни, а затем повернись на левый бочок,

тили-тили-тесто, верни меня к маме-папе –

слишком много мяса оставил серый волчок.

 

Так церковным кагором пахнут деепричастья,

так в потёмках души почему-то светло, как днём:

не буди человека, когда он храпит от счастья –

или это – бедное счастье храпит о нём.

 

 

 

                    *   *   *

 

Степь горит, ночной огонь кудрявится,

дождь вслепую зашивает рот,

кто-то обязательно появится:

Нобеля получит и умрёт.

 

Вспыхнет над славянами и готтами

древняя сверхновая звезда,

жизнь полна любовью, и пустотами,

и бесплатной смертью навсегда.

 

Достаёшь консервы и соления,

бутылёк с наклейкою «Престиж»,

дёрнешь рюмку и на все явления

в стёклышко обугленное зришь.

 

Холодок мерцающего лезвия,

степь горит незнамо отчего,

русский бог как русская поэзия:

вот он – есть, а вот и нет – его.

 

 

 

                    *   *   *

 

                                                  К. А.

 

Снилось мне, что я умру,

умер я, и мне приснилось:

кто-то плачет на ветру,

чьё-то сердце притомилось.

Кто-то спутал берега,

как прогнившие мотузки:

изучай язык врага –

научись молчать по-русски.

 

Взрывов пыльные стога,

всходит солнце через силу:

изучай язык врага,

изучил – копай могилу.

 

Я учил, не возражал,

ибо сам из этой хунты,

вот чечен – вострит кинжал,

вот бурят – сымает унты.

 

Иловайская дуга,

память с видом на руину:

жил – на языке врага,

умирал – за Украину.

 

 

 

ОБЫСК

 

Зафыркают ночные фуры,

почуяв горькое на дне:

архангел из прокуратуры

приходит с обыском ко мне.

 

Печаль во взгляде волооком,

уста – холодны и сухи:

ты кинул всех в краю далёком

на дурь, на бабки, на стихи.

 

А что ответить мне, в натуре,

счастливейшему из лохов,

что – больше нет ни сна, ни дури,

ни баб, ни денег, ни стихов.

 

Лишь память розовою глиной,

лишь ручеёк свинцовый вплавь,

и пахнут явкою с повинной

мой сон и явь, мой сон и явь.

 

Один, все остальные – в доле,

поют и делят барыши,

не зарекайся жить на воле –

садись, пиши.

Версия для печати