Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2015, 51

Заки

Рассказ

Заки

 

Мирьям

 

1

 

Как все рожденные в Индии, моя бабушка была безгранично доброжелательно-спокойна и ненавидела только крикливых наемных плакальщиц и собак.

Когда бабушка раскатывала тесто, двигались лишь ее локти, а темные, в белой муке пальцы расслабленно лежали на желтых ручках буковой скалки. Если бабушка встречала плакальщицу или уличного пса – у нее чуть-чуть суживались глаза. Я видела это всего пару раз, на рынке.

Бабушка не знала, что мой отец, а ее сын, подкармливает остатками обеденных сэндвичей голодных шавок, вертевшихся возле больницы, где он работал.

Бабушка была уверена, что отец, слушавшийся ее, как тень в раскаленный день слушается каменного столба, наследственно ненавидит собак и не подпустит к себе ни одну из этих нечистых тварей. Поэтому, когда отец вернулся с работы на велосипеде, за которым скакал, будто привязанный к заднему колесу, коротконогий рыжий плотно сбитый песик с улыбчатой мордой и длинным высунутым на сторону языком цвета семги, бабушка решила, что это не собака, а знак судьбы и сказала: «Заки! Закрой пасть!» – и разрешила Заки жить во дворе.

«Заки» значит «чистый». Бабушка назвала собаку «чистый», потому что знак судьбы не может быть грязным, или оттого что раньше на Востоке не любили черных слов и никогда не говорили «слепой», «мертвый», «нечистый», чтобы не привлекать к себе смерть, слепоту и нечистоту.

Заки жил во дворе и не смел входить в дом – бабушка запретила.

Он был спутником моих младших братьев-близнецов и их футбольного мяча. Если близнецы, играя, отнимали друг у друга мяч – справедливый Заки лаял и, пригнув голову, бросался им под ноги, когда же они пасовали или забивали мяч в ворота, то есть отдавали, Заки улыбался и, высунув язык, двигал мохнатым рулем хвоста. Но, даже следя за дележкой мяча, Заки не упускал из вида бабушку. Как сейчас вижу: бабушка буковой скалкой раскатывает тесто на столе в саду, а Заки сидит в позе сфинкса и смотрит на ее спокойные темные руки. Бабушка бросает ему кусочек теста.

В жару Заки любил лежать под тутовым деревом и коричневыми еврейскими глазами следил за рваным полетом коричневой с золотисто-бордовыми пятнами бабочки.

Бабушка делала из теста все, кроме конфет. Поэтому мои младшие братья больше всего любили конфеты.

Конфеты продавались в лавке Абу-Иктора. У братьев никогда не бывало денег на два леденца. Сначала они сосали леденец по очереди, а когда бабушка увидела и запретила, стали разбивать леденец в обертке камнем, а потом долго делили тускло блестящие обломки.

Заки стоял между ними, склонив набок морду и сломав правое ухо, и следил, чтобы дележка была равная. За это ему давали облизать серебристую обертку от леденца. Я тоже ходила с братьями к Абу-Иктору, хотя не любила конфет. Старшая сестра должна смотреть за младшими. А главное – на прилавке Абу-Иктора лежала моя недоступная мечта – красная с золотом бархатная резинка для волос.

По дороге к лавке мы пробегали мимо домов Уцелевших.

Даже когда ставни в этих домах были открыты, они казались закрытыми. Во дворах шуршали выжженные колючки. Только у госпожи Юнг, нашей соседки, желтели и краснели вдоль забора герберы, которые она часто поливала из лейки, похожей на жестяного лебедя с вытянутой шеей. Когда мы с Заки пробегали по улице, госпожа Юнг указывала лейкой на собаку и, мертвенно улыбаясь, говорила бабушке через забор:

– Умрет – дети будут горевать!

Бабушка не отвечала госпоже Юнг – она раскатывала тесто. Двигались только бабушкины локти, а темные пальцы расслабленно лежали на желтых ручках буковой скалки.

 

2

 

Мы все-таки устроили Заки день рождения.

– Нет, – говорила бабушка, – только не это. Хотите, я напеку вам пирожков, хотите – выжму сок. Можете позвать друзей. Хотя сегодня не Суббота и не праздник.

– Ну ба-а-бушка! – хором заныли мы.

– Я понимаю, – сказала бабушка, – отец на сборах, вам грустно. Я устрою вам праздничный ужин. Но дня рождения собаки в моем доме не было и не будет!

Бабушка отвернулась – месить тесто, а мы с близнецами стали подмигивать друг другу и хихикать. Потом, на улице, мы учили Заки подавать лапу.

– С Днем рождения, Заки, – говорили мы, пожимая собачью лапу, чувствуя ладонями ее прохладную кожаную подушечку и крупные расслабленные когти.

Когда стемнело, бабушка позвала нас ужинать. Оставив пока Заки на улице, мы из прохладной темноты сада, на пороге мельком услышав сверчка, шагнули в яркую кухню, где запахи мятой вареной картошки, горячего масла и черного перца смешались над пирожками, а запах кардамона стоял над булочками отдельно, как толстый столб. Бабушка села с нами за стол. Я подняла стакан с апельсиновым соком, подмигнула близнецам и мы хором запели: «День рождения Заки! Нашей лучшей собаки! День рождения Заки! С Днем рожденья тебя!»

Я взяла с тарелки треугольный пахучий слоеный пирожок с хумусом и распахнула дверь. Именинник стоял на крыльце и мелко, страстно двигал ноздрями. Я пятилась, но Заки, не способный переступить порог дома, только дрожал ноздрями и тянул шею так, что я испугалась: сейчас Заки оторвет себе голову или превратится в жирафа. Но вдруг, будто сломав предохранитель, Заки переступил порог и деликатно, крепко взял пирожок за ухо.

– Садись с нами, Заки! Садись за стол! – закричали близнецы и я за ними, но тут же мы осеклись: странный бабушкин голос заставил нас замолчать.

Бабушка стояла и, воздев руки, говорила верхнему углу комнаты:

– Отец! Прости меня, отец! До чего я дошла! Ты – храмовый священник, и я, дочь священника, устраиваю в своем доме день рождения нечистой собаки! Этого не может быть! – бабушка обернулась, но смотрела не на нас, а на Заки. – Этого просто не может быть! Наверное, ты не собака! Ты не можешь быть собакой! Скажи: ведь ты не собака?!

Я почувствовала, что нас в комнате нет, а есть только бабушка и Заки. Бабушка смотрела ему в глаза. И Заки смотрел на нее.

Но, то ли стыдясь своей собачности, то ли просто не в силах долго выдержать пристальный человеческий взгляд, Заки то и дело опускал мохнатую морду, слизывал с пола крошки, а потом извернулся, будто думал выкусить из хвоста репей, толкнул дверь лбом и выпал на улицу.

 

 

3

 

Ночью я проснулась, подошла к открытому окну и высунулась наружу, потому что опять услышала странный бабушкин голос. Светила белая плоская луна, а в конце улицы – желтые окна кафе Абу-Иктора. Отец говорил, что там играют по ночам в карты. Дальше, в черной пустыне выли шакалы. Из пустыни дул теплый ветер. Ветер пошевелил в саду, под самым окном, белую шаль. Бабушка сидела на скамейке под деревом и говорила кому-то:

– Зачем ты пришла ко мне? Зачем?

В саду не было никого, кроме бабушки и Заки. Бабушка иногда разговаривала с Заки, но никогда не обращалась к нему в женском роде. С кем же она говорила?

– Пришла расплатиться, сестра? Все улыбаешься? Стала собакой и приползла ко мне на брюхе. Я должна пинать тебя и морить голодом – чтобы помочь тебе искупить все, что ты мне сделала? Не жди, сестра. У меня нет на тебя зла. Из-за тебя я бежала сюда, но эта страна лучше Индии. Ты выгнала меня из нашего дома. Но здешний мой дом больше. У меня две печки: простая и электрическая. И лучший в мире сын. Он слушает меня, как тень в жаркий день слушается каменного столба. Я простила тебя и даже рада, что могу с тобой поговорить. Ведь мне не с кем говорить на нашем языке. Сын плохо понимает. Только в дом я тебя не пущу. Не хочу, чтобы в доме пахло псиной. А ты-то сама помнишь, что было? Помнишь улицу Пекарей? Помнишь, как ты явилась и сказала матери, что мы с ней должны есть отдельно, – ты давно жила в доме мужа, но все боялась, что я унаследую материны ковры. Ты запретила матери печь для меня лепешки. Приходила и следила, чтобы она не замешивала много теста. Я должна была покупать себе хлеб на рынке, как бездомная, как проститутка, у которой в ее конуре нет даже печки для хлеба.

Заки заворочался. Я так и не поняла, почему бабушка обращалась к нему в женском роде. Наверное, потому что душа на любом языке рода женского.

Мы вообще не думали, какого Заки рода. Животные проявляют пол, когда рядом животные другого пола. А Заки был единственной собакой на нашей улице.

 

 

4

 

«Горджия» по-иракски – «красавица». Горджия из дома напротив была самой страшной женщиной моего детства. Я думала, что родители нарекли эту уроду Красавицей потому же, почему бабушка назвала нечистую собаку Чистый. Теперь я понимаю: Горджия не была уродлива – просто ее рыжий парик с вырванными прядями, золотые туфли на шпильках из магазина «все за доллар», нашлепки румян на широких скулах и брови, нарисованные на лбу углем, пугали меня.

В доме напротив жили шесть поколений женщин из Ирака, от девяностолетней Масуды до трехлетней Симы. Горджии было лет шестьдесят, и она единственная в семье оказалась в Израиле не при деле. Бабушка Горджии, бормоча псалмы, добавляла в пельменный фарш кедровые орешки, мать штопала чулки или поливала розы, дочь кормила Симу кашей и следила, чтобы ребенок не выбежал на улицу и не попал под машину картежников. Внучка, сидя в синей юбке и белой блузке за окошком больничной кассы, записывала Уцелевших на прием к кардиологу Фишману, правнучка Сима, держа во рту нелюбимую пшеничную кашу, нарочно пучила глаза и крутила косички, а потом, приседая от мстительного торжества, каблучком белой туфельки давила скарабеев, выползавших на черную, в вулканических трещинах дорожку сада, или пыталась выскочить на запретную улицу, где ее теоретически могла задавить машина картежников. Все женщины были при деле. Только Горджия в ощипанном рыжем парике и черном платье с радужным стеклярусом на груди целыми днями стояла, прислонившись к белой стене своего дома, глядя на белую стену нашего.

В Ираке Горджия работала плакальщицей на богатых похоронах. Она рвала волосы из рыжего парика, била кулаком в плоский бубен, привязанный у нее под платьем между солнечным сплетением и нагрудным стеклярусом, и кричала: «Потухла луна! Обуглилось солнце! День почернел, как горелый хлеб!» После похорон вдова или взрослые сироты, проходя мимо Горджии, не забывали впечатать в ее не протянутую, как у нищенки, а мягко готовую полусогнутую руку тяжелый туземный фунт. В Израиле Горджия осталась без работы – на похоронах солдат ее не хотели. Тогда она стала ходить на иракские свадьбы. Горджия смекнула, что родители новобрачных охотно заплатят ей, чтобы не слушать на свадьбе своих детей хриплые вопли о том, что солнце сегодня обуглилось, а проклятый день почернел, как горелый хлеб. Родители и правда платили. Пересчитав отступные, Горджия честно уходила. Если же отступных было мало, Горджия легонько рвала парик и ударяла в бубен. Ей сразу доплачивали.

Но иракские свадьбы в нашем районе справлялись все реже. Многие семьи разбогатели и играли свадьбы в центре города, в зале с охранником, который не пускал чучело в ощипанном рыжем парике, золотых туфлях за доллар и с бубном, выпадавшим из-под платья.

Горджия целыми днями стояла под деревом, прислонившись к белой стене своего дома, и смотрела на наш дом. Возвращаясь из школы, я за три квартала приказывала себе: «Не смотри на нее! Не поворачивайся. Пока не дойдешь до калитки, смотри прямо!» Но возле дома Горджии кто-то с силой разворачивал мою голову в сторону рыжей гривы на белом фоне. И сразу раздавался вопль, которого я ждала и боялась: «Твоя внучка опять смотрит!» А через минуту, когда я бегом поднималась на второй этаж по наружной лестнице, Горджия визжала еще страшнее: «Каблуки твоей внучки метят мне прямо в лицо! Ты еще узнаешь, кто я такая!»

Бабушка не отвечала. Она месила тесто. Двигались только ее кисти. И чуть-чуть суживались глаза.

Горджия не просто стояла у стены. Она ждала, что из печного воздуха улицы, словно буханка, упадет ей в руки горячее, сытное настоящее дело. Как все терпеливые, Горджия дождалась. Час ее пришел, когда двери всегда открытого кафе Абу-Иктора внезапно закрылись.

 

 

5

 

Наш дом и дом Горджии стояли друг против друга в начале короткой тупиковой улицы. Дальше шли дома госпожи Юнг и других Уцелевших. Дома с закрытыми ставнями – впрочем, я это уже говорила. Кончалась улица серым одноэтажным кафе. У хозяина кафе не было ни жены, ни своего имени. У него был только лотерейный ящик на прилавке, сундук с деньгами в углу спальни и сын, лейтенант Виктор. Когда высокий Виктор с гладко выбритым полным лицом, с пилоткой цвета песка на плече, наполняя собой кафе, снисходительно сидел за столиком напротив плешивого худого, как уличный кот, отца, становилось понятно, почему хозяина кафе зовут не по имени, а просто «Отец Виктора». Звук «В» застрял в горле того, кто первый раз произнес это, осталось «Абу-Иктор».

Близнецы обычно не покупали у Абу-Иктора конфеты, а старались выиграть в лотерейный ящик петушка, шоколадную медаль, а я – куклу. Мы почти всегда проигрывали, а если выигрывали – Абу-Иктор обманывал нас. Крутануть ручку лотерейного ящика стоило полшекеля. Из щели выскакивал билет с номером, я искала свой номер в таблице на боку ящика. Я водила по строчкам пальцем и, шевеля губами, читала: 3 – петушок, 5 – шоколадная медаль, 9 – кукла. Многие номера были пустыми. Когда мне выпадал девятый номер, Абу-Иктор врал, что номер шестой, а я просто не умею читать цифры. Один раз я пожаловалась бабушке. Бабушка вымыла перепачканные тестом руки, накинула шаль, тихим индийским шагом зашла в кафе и вежливо сказала Абу-Иктору: «Если ты сейчас же не отдашь куклу, я вызову полицию и пожалуюсь, что ты обманываешь такую маленькую девочку».

С тех пор я знаю, что маленьких девочек обманывать нельзя, а больших – ничего, можно.

Абу-Иктор оскалил на бабушку желтые острые зубы, будто укусить хотел, но тут же резко согнулся, нырнул под прилавок, разогнулся и с хриплым стоном протянул бабушке завернутую в бумагу куклу. Дома мы развернули бумагу, кукла оказалась разбитой.

– Что он так стонал? – спросила я. – Жалко разбитую куклу?

– У Абу-Иктора больная спина, – ответила бабушка. – Ему нельзя нагибаться.

Зато каждый месяц мы читали на разлинованном листе, прикнопленном к дверям кафе: «Поступили новые куклы!» Это были куклы из лотерейных ящиков, наши куклы.

Иногда Абу-Иктор отдавал-таки близнецам петушка в серебристой обертке. Близнецы разбивали петушка камнем и съедали осколки, а я могла только смотреть на свою мечту – красную с золотом бархатную резинку – бабочку для волос: шести шекелей у меня не было, а среди призов лотерейного ящика резинка не значилась.

Я была уверена, что деньги, которые Абу-Иктор держит в сундуке, – от продажи наших кукол. Но отец говорил, что богатство Абу-Иктора – не от кукол. Перед кафе почти всегда стояла черная машина картежников, а сами они круглые сутки играли в задней комнате в карты.

Картежники были не местными. На нашей улице ни у кого не было своей машины, но когда в школе начинали хвастаться автомобилями родителей и соседей, я говорила: «А у нас есть машина картежников!»

В третьем классе на уроке арифметики нас попросили привести примеры одиночных предметов, и я написала, что у нас на улице одна бабушка, одна собака, одна машина, одно кафе, а в нем – одна резинка для волос.

Окна передней комнаты кафе, где стоял лотерейный ящик, по ночам гасли. Окна картежной горели в темноте, как звезды в пустыне, а дверь всегда была открыта. И вдруг мы, как обычно после школы, пришли играть в лотерею и уткнулись в закрытую дверь.

– Абу-Иктор не встанет, – через забор сообщила бабушке госпожа Юнг, – нужна операция на позвоночник, но он не будет делать операцию. Он позовет раввина или знахарку. Раввин будет молиться, а знахарка пустит ему на спину черного кота, белую мышь или близнецов.

Бабушка не ответила – она месила тесто. А у меня в тот вечер заболело горло, и назавтра я не пошла в школу.

 

 

6

 

Я любила болеть. Бабушка всегда работала, и я, бабушкино отражение, если не готовила уроки, то штопала, перебирала рис, вышивала, поливала цветы или смотрела за близнецами. Болезнь позволяла мне просто, сидя на кровати, смотреть из окна, как рыжая кошка, выгнув спину, точит когти о тутовый ствол, как Заки с высунутым языком глядит на мяч, который с полым стуком пинают близнецы, как бабушка, не скрипнув калиткой – только она умела открывать калитку без скрипа, – выходит на улицу с рыночной сумкой – значит, сегодня понедельник или четверг. Странно только, что так поздно: солнце низко, скоро вернется с работы отец.

И вдруг я поняла, что брежу: Горджия, с бубном в одной руке и большой коровьей костью в другой, зашла к нам на двор. Замолк полый стук мяча, и Горджия низким голосам сказала близнецам: «Пойдете со мной – куплю вам конфет». Тут же она показала Заки кость и велела ему: «Иди сюда!» по-арабски, ведь человек может подзывать собаку и считать деньги только на родном языке. Заки подбежал, и все они вышли на улицу. Я встала с кровати. Меня качнуло, но я уже не могла остаться дома. Я не имела права отпустить близнецов с Горджией одних, без присмотра: сунула ноги в сандалии и, как была, в пижаме, вышла на улицу. Застежки сандалий звякали, но ни Горджия, ни близнецы, ни Заки до самого кафе Абу-Иктора так и не обернулись.

Горджия толкнула дверь кафе и зашла внутрь, а за ней близнецы. Только Заки замешкался – не привык заходить в дома, но Горджия высунула за дверь кость, и собака, потянувшись за приманкой, исчезла в доме.

И тут я сделала то, чего не делала никогда раньше: обогнула кафе, пригибаясь, продралась сквозь колючки и, схватившись за черные прутья решетки, прильнула к единственному не до конца занавешенному окну спальни Абу-Иктора. Спальня была почти пустой – только у стены стоял деревянный крашенный красным и синим сундук, в котором Абу-Иктор хранил деньги, а посередине, на низкой широкой кровати, покрытой ковром, лежал на животе сам Абу-Иктор в длинной серой рубахе. Его правая рука свисала с кровати и как бы тянулась к сундуку. Я говорила себе, что не подсматриваю – просто отвечаю за близнецов и должна все знать.

В комнате давно не подметали – в луче света клубилась пыль, поднятая ногами вошедших.

– Эй, Абу-Иктор, – торжествующе сказала Горджия, – я привела близнецов и собаку! Сейчас выздоровеешь!

– Зачем собака? – больным голосом спросил Абу-Иктор в подушку, так что я скорее догадалась, чем услышала его вопрос.

– Чтобы выкинуть мусор, не про нас будь сказано, нужно мусорное ведро! – ответила Горджия. – Разувайтесь, – велела она близнецам, кинула на пол кость и встряхнула бубен. – Вы должны взяться за руки и десять раз пройти по его спине туда и обратно. Тогда получите конфеты!

Солнце скрылось, и у меня скоро устали глаза. Да и смотреть было не на что, можно было просто слушать, как Горджия медленно и хрипло пела погребальную песню, Абу-Иктор стонал, а Заки с хрустом грыз в углу коровью кость. И я слушала.

Звяканье пряжек. Стук маленьких сандалий об пол. Стон Абу-Иктора.

Голос Горджии:

– Ну?! Не бойтесь! Становитесь ему на спину! Ну?! Не теки, ру-чей, и не пой, со-ло-вей!

Стон Абу-Иктора.

Горджия:

– Держитесь за руки! Не те-ки, ручей, и не пой, со-ло-вей ! Го-ре черным за-стила-ет мне глаза! Что встали?!

Стон Абу-Иктора.

Горджия:

– Поворачивайте! Чтобы выгнать сглаз, нужно пройти по спине еще девять раз. Ну?! – сообразив, что хриплый погребальный напев только пугает близнецов, Горджия сменила пластинку: – Са-молетик-само-лет, ты возьми меня в по-лет!

Песню про самолетик пели в детском саду на уроках ритмики. Судя по тому, что Горджия больше не подгоняла близнецов, дело пошло глаже.

– Над зе-млею по-летим и, как птицы, вос-парим!

Длинный стон Абу-Иктора. Громкий хруст – Заки грыз кость.

– Са-молетик-са-молет! Ты возьми меня в полет! Выходит! – вдруг закричала Горджия. – Сглаз выходит! Я вижу его! Он вышел!

– Стоп! – завопил Абу-Иктор. – Умираю!

– Все, слезайте, – сказала Горджия спокойно, – бегите, гребите конфет, сколько хотите!

Близнецы спрыгнули с кровати и бросились в переднюю комнату, за ними Заки с недогрызенной костью в зубах.

– О-о-о! – простонал Абу-Иктор, медленно перевернулся на бок, сел и протянул Горджии согнутую пачку денег.

Видимо, он незаметно вытащил деньги из-под ковра. Пачка была перевязана чем-то красно-золотым. Купюры держались вместе, как фанера.

Я, согнувшись, пробралась сквозь колючки назад, к улице. Близнецы спешили домой, держа перед собой ладони, полные конфет. Когда дети переходили на бег, конфеты падали. Чтобы поднять конфету, надо было освободить руки. Братья набивали конфетами карманы, поднимали упавшую конфету, снова выгребали конфеты из карманов и несли в ладонях перед собой.

За близнецами трусил Заки с необглодаемой костью в зубах.

Последней шествовала Горджия. В одной руке у Горджии была пачка денег. В другой – бубен. Горджия встряхивала бубном и пела самую веселую из своих погребальных песен: «Умер, умер богатый сосед!»

Горджия и не думала прятать деньги: она должна была показать домам с закрытыми ставнями, госпоже Юнг, а главное, бабушке, сколько она в действительности стоит. Достигнув нашего дома, Горджия сорвала с денежной пачки мохнатую резинку, развернула банкноты веером и стала трясти и размахивать ими перед бабушкой, но бабушка, которая только что вернулась с рынка, ничего не понимая, смотрела на близнецов с руками, полными конфет, а не на Горджию. И та, еще немного покривлявшись, зашла к себе во двор и прислонилась к своей любимой стене, продолжая радостно петь погребальную песню и размахивать деньгами.

– Это она на твоих близнецах разбогатела! – крикнула бабушке через забор госпожа Юнг. – Дала им грошовых леденцов, заманила к Абу-Иктору и вытянула из Абу-Иктора кучу денег за то, что твои внуки прошлись по его спине.

Бабушка промолчала. Только глаза ее сузились сильнее обычного.

И тут словно молния несколько раз ударила в одно место.

По улице пробежала незнакомая черная сука.

Заки, оставив кость, поскакал за сукой через дорогу.

Из-за угла вылетела черная машина картежников.

Раздался собачий визг, и эхом, на всю улицу, торжествующе закричала Горджия:

– Собака попала под машину! Сглаз вышел из Абу-Иктора и вошел в собаку! Собака попала под машину, и сглаз испарился! Ха-ха! Эй! – испуганно перебила саму себя Горджия. – Эй, ты что?!

Горджия испугалась, потому что увидела, как бабушка легким индийским шагом идет через дорогу к ее дому. А в руке у бабушки скалка.

 

 

7

 

Мы похоронили Заки метрах в ста от кафе Абу-Иктора, в каменистой земле пустыни. Чтобы шакалы не разрыли могилу, отец накрыл ее бетонной крышкой от люка.

Мы вышли из дома впятером. Отец нес Заки, близнецы, досасывая вчерашние конфеты, по очереди тащили заступ, я шла с пустыми руками. Бабушка как дочь храмового священника не могла участвовать в похоронах – но и она вышла за ворота, прошла за нами несколько шагов и остановилась. Я спиной почувствовала бабушкин взгляд, и мне стало трудно идти, будто я всем телом растягивала резиновую ленту. Чтобы тянуть эту ленту, приходилось опираться взглядом о стены домов и отталкиваться от них. Горджии на ее постоянном месте не было. Мне показалось, что на белой стене остался рыжий след от ее парика.

А у калитки, в пыли, лежала моя мечта – бордовая с золотом резинка для волос. Я схватила резинку и сразу вспомнила, откуда она – ею была перевязана пачка денег, которую дал Горджии Абу-Иктор. Я не могла вдеть в эту резинку волосы и, конечно, не могла ее бросить – просто отряхнула и зажала в кулаке. Я положила свою бывшую мечту на бетонную крышку от люка, которой отец прикрыл могилу Заки. Резинка лежала, как свернувшаяся золотисто-бордовая гусеница. Через неделю я пришла посмотреть на могилу. Резинки не было. Она превратилась в бабочку, одну из темно-коричневых с золотисто-багровыми пятнами бабочек, за рваным полетом которых так любил следить Заки.

И сейчас, через тридцать лет, глядя в снежно-голубые глаза своей лайки Арджуны, я не думаю о том, вселилась ли в нее чья-нибудь душа. Я знаю: волку, чтобы стать бабочкой, нужно немного побыть человеком. Эта станция на полпути между волком и бабочкой и есть собака.

Версия для печати