Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2015, 50

Флейта Самогитского полка

О поэзии Алексея Ивантера

Из какого сора

От горечи русского хлеба, от сладости русской воды, от снега сухого, от неба – глубокие эти следы… – Алексей Ивантер говорит пронзительно, но и афористично. Приведенные строки надо бы поставить эпиграфом, но у него таких десятки – иди выбирай!

Новая книга Ивантера «Самогитскiй полкъ» (М.: Русский импульс, 2014) включает также стихи прежних лет, но по преимуществу – новые сочинения, знакомые ценителям поэзии по публикациям в толстых журналах[1]. Автор в одной из частных бесед настаивал, что «Самогитскiй полкъ» в полноте исчерпывает его творчество, однако мы помним и другие яркие книги поэта, выходившие в течение полутора десятков лет, – «Станция Плюсса», «Каменная правда», «Войско Певчее», «Держава жаворонков», «Дальнобойная флейта».

Как видим, в названиях наличествуют воинские термины, красиво и небесно звучит слово «держава». Автор в стихах самоопределяется как Войска Певчего оборонец, ополченец его, солдат (было произнесено предвосхищающе и оказалось весьма созвучным сегодняшнему дню слово «ополченец»), боец особого штрафбата. Он говорит: В нашей речи – согласной и гласной – совершаю своё житиё отголоском я Армии Красной, опалённою песней её. Не залить незабвенные годы русской речи живою водой. Я и старый умру за свободу, как, должно быть, полёг молодой.

 

Сквозящий у Ивантера образ – о мёртвых и даже о живых:

 

Не нас, зарытых по России,

Припомнит пусть школяр иной,

Но те слова, что мы носили,

Как трёхлинейку за спиной.

 

Наполненные родовой и народной памятью стихи Алексея Ивантера оказываются больше и выше его, поднимаются не его силой и уже правдой не лишь его, он говорит от всех «полёгших за Россию», служит им, памяти их, пытаясь преодолеть забвенье, ничуть не смиряясь с державинской мыслью, что всё «вечности жерлом пожрется». 

 

Я потомок пастушьего рода, сердцем знающий коз и овец. Я из тридцать девятого года пулемётного взвода боец. Трижды веком меня обернули, запихнули мне в глотку слова, но гулят мне московские гули, подмосковная кычет сова…

 

Он помнит, как люки на марше задраены, как «Вихман» гудит за виском (напомним, двигатель Вихмана – дизель танка Т-34, сыгравшего, по мнению специалистов, главную земную роль в нашей великой Победе). И еще: Покрывало с сердечками у меня в головах, со следами от «Стечкина» на льняных кружевах.

Эпохи у Ивантера соседствуют равноправно. В глубине русской истории, не вытесняя советскую как неотъемлемую часть её, Ивантер слышит и Первую мировую войну:

 

Из дубового комода

утром выпало само

от шестнадцатого года

в адрес бабушки письмо,

 

поискал, а там их много,

не пускают в отпуска

с гренадерского седьмого

Самогитского полка.

 

Следует привести справку, тоже важную для понимания духовно-исторического генезиса и определения вектора этого поэта.

7-й гренадерский Самогитский полк просуществовал сто лет – с 1817-го по 1918-й. В 1830–1831 гг. участвовал в Польском походе, в 1877–1878-м – в Русско-турецкой войне; имел полковое Георгиевское знамя с Александровской юбилейной лентой и надписями «За отличие в 1807 году против французов, за Варшаву 25 и 26 Августа 1831 г. и за Плевну 28 Ноября 1877 г.», а также «1797–1897».

 

Перебредя земные муки, мы слепы в собственном дыму… Но в нас вошли степные звуки, как войско в город на холму. Поэт знает, что русская глубинная жизнь ждёт и идёт от войны до войны, и, говоря языком Андрея Платонова, без войны русский «мужик вроде нерожавшей бабы, дураком живёт».

 

Речью и пьян, и болен,

Слов я, гляди, накрал!

И, как слепой Марголин,

Что-то из них собрал.

 

Что русский поэт может собрать вослед незрячему конструктору пистолетов, карабинов, мелкашек?

Дальнобойную флейту.

 

* * *

 

Для чего Ивантеру столько оружия – прямого или метафорического?

Чтобы защитить земное и небесное Отчества. Защитить семью, дом, народ, Россию, её дух и культуру.

 

Такое нынче непопулярно? Так теперь «не носют»? Ивантер – берётся сражаться за эти ценности, даром что по молодости лет диссиденствовал в начале 1980-х, даже скрывался от «компетентных органов», к слову сказать, сбежал из Москвы к эвенкам, пас с ними оленей («Когда арестовали Ирину Ратушинскую, “органы” меня попытались тоже упрятать – в психушку. Не вышло, я сбежал на Верхоянский хребет…»).

Кого конкретно защищает поэт Ивантер? (Тут даже не скажешь «лирический герой», ибо зазора практически нет.) Читаем короткое стихотворение, сиюминутно-вечно схватывающее теперешнюю русскую картинку, со старым сельским домом среди навороченных строений нуворишей, со щемящим незабываемым финалом:

 

Привычно уже успокоясь, уставший от женской журьбы, старик с бородою по пояс стоит возле синей избы. Кругом терема и хоромы, и некуда вылить бурду; жаль, нет у соседей коровы – зарезали в прошлом году. Подперши оглохшее ухо, с облезлым котом на груди, с ним рядом сухая старуха на мартовском солнце сидит. И смотрит она виновато на ветхий забор и жильё, и греет истлевшая вата пожившее тело её. Дед курит и слышит вполуха журьбу и соседский привет. «Алёша!» – окликнет старуха, «Петровна!» – откликнусь в ответ.

* * *

 

Алексей Ивантер заговаривает русские пространства, стянутые в «русский узел» (напомним, так называлась книга Юрия Кузнецова, вышедшая в 1983-м). …И глухо сердце стукнуло моё, как товарняк на снежном перегоне. Его земную державу составляют помянутые в стихах Верхоянск, Уральский хребет, Охотское море, Тула, Истра, Кама, Ижевск, Снегири, Одинцово, Солянка, Чистые Пруды, автор живет на страстотерпческой Тамани, в печи полуденной Керчи, его жгут небесный свет и боль мирская, души горячей болоно

 

Тут вся губерния Тверская лежит, полёгшая давно; о том и ростовский, саранский, ночной приуральский резной, московский, тамбовский, олбанский – всегда говорок за спиной...

 

Снегом красным притоптанным / На тюремном дворе, / Дымом пустыни Оптиной / И барачным амбре, // Сапогами кирзовыми, / У ларька кутерьмой, / Заводскими засовами, / Городскою тюрьмой.

 

А среди них – и сегодняшнее страшное, подсвеченное страшным же вековым, – циклическая война на южных русских землях: Но снится мне судьба иная, на риге запалённый хлеб, и я, по совести, не знаю, какая вправду из судеб. Не та ль, где сталь в крови дымилась в бою за Северским Донцом и гнил Сиваш? Скажи на милость, не явь ли липкий этот сон?

 

Автор глядит на наши дни и сквозь слюду столетия, цепляющую его родство и боль:

 

На высотках безымянных

фронтовая полоса,

на шатрах на полотняных

украинская роса,

 

где-то танцы, обниманцы,

где-то смерть на рубеже,

Ленин в Цюрихе, германцы

под Черниговом уже…

 

Неотмоленность и нераскаянность приводят нас к хождению по кругу, по той же борозде:

 

Встала из дубовой домовины –

Никому, старуха, не нужна –

Липовой ногой до Украины

Стукает Гражданская Война.

 

...И землянка в четыре наката

Ждёт набата на той стороне,

Где поддатое сердце солдата

На гражданской ослепло войне.

 

Страшась, иногда понимая больше, чем простой смертный, поэт умоляет: Не поднимайте Вию веки. Не подымайте, вашу мать! Родные люди-человеки, не надо веки подымать!

И сразу дальше: Коломны наши и рязани, леса, и пашни, и луга он встретит чёрными глазами, и грянет общая туга. А он лежит в стене кирпичной и шарит высохшей рукой под кладкой крепкой и яичной над протекающей рекой, не успокоенный поныне и мёртвый – страшный, как живой, и Вий другой на Украине встаёт из глины вековой. Пошли, Господь, нам крепкой силы, пошли сияющую рать, уже готовы, чую, вилы, чтоб Вию веки подымать. Таращит налитые зенки прислужник виевый чумной на скорбной родине Шевченки, многострадальной и больной, уже подбулькивает ближе, и путь короче до беды, кипит коричневая жижа на родине Сковороды…

 

И не может потому не вспомнить, гонимый нераскаянной мукой, которую мы всё никак не можем одолеть: Нам отольются полной мерой и бормотня, и пачкотня, и этот мальчик – Туроверов, с кормы стреляющий в коня, и хлеб степной на полустанках, и одинокий вдовий век, из «Правды» жёлтые кубанки и песни поездных калек… и пуля, пущенная в лошадь, в моей застряла голове.

 

Это болевой вздох вослед есенинской горькой деревенской тщете – повенчать на Земле «розу белую с чёрной жабой», это замес неразделимый, вина братоубийства неотмоленная: В красной ли, белой ли вере, с дыркой в широкой спине в старом уральском карьере на развороченном дне, с бляхой ременною тусклой, с думою поднятых век – пулею найденный русской, русский лежит человек.

 

Да, конечно, это флейта, флейта – но она проницающа, дальнобойна, как СВД или даже гаубица. Полковая флейта, заводящая «песню военну». Дальность попадания у неё не лишь географическая, но и, как понимаем, историческая и глубинно-духовная.

 

* * *

 

В краткой преамбуле к книге Марина Кудимова подмечает: «Алексей Ивантер пишет почти исключительно об истории своей семьи. Из этого пространства вырастают фундаментальные эпические и лирические смыслы – Родина, любовь, боль, надежда и отчаяние. Ивантер, пожалуй, сегодня – самый точный поэт России. Поэтическая точность предполагает такое употребление и взаимодействие слов, которые невозможно ни поменять, ни сдвинуть. Его стихи похожи на эмблемы – их трудно толковать и анализировать, их можно принять только целокупно и нерасторжимо. Путь, мучительно избранный Ивантером из множества, теперь сам ведёт его к цели. А цель поэзии, по словам того же Пушкина, – Поэзия. Судя по времени, которое мы совместно проживаем, более высокой цели в России, возможно, и нет».

 

Ивантер посвящает новую книгу «родным, близким и любимым – знакомым и незнакомым, живым и мёртвым, всем, кто любил меня, и всем, кого любил я сам».

 

Под крепью хрущёвского крова

среди философских идей

я вырос из времени злого,

из добрых оттуда людей.

За чаем и хлебом деповским

в окно на шестнадцатый путь

я взглядом не очень московским

гляжу на московскую муть.

 

Начнешь цитировать, и остановиться невозможно, а кроме того, в самом деле, «ни поменять, ни сдвинуть», ни расчленить: бери целиком, как самородки.

А и возьмём целиком.

Например, вот это, грандиозное, фантасмагоричное и надрывно-правдивое, насущное, написанное плясовым трагическим хореем, за которым открываются русские бездны:

 

За листвою порыжелой облупившийся хором, где в горячке батя в белой с финским бегал топором, где топтал пиджак с изнанки, падал в мокрую траву и кричал: «Введите танки, танки русские в Москву!» Знали батю, уважали, не побил его народ, извинились, повязали, покурили у ворот, и не в Лондон или Ниццу, не в посёлок Звездюли, в городскую психбольницу с уваженьем отвезли. И привязанный к кровати в психбольничной тишине, он лежал в худом халате, как на танковой броне. Но без злобы и подлянки из небесных лагерей он кричит: «Введите танки, танки русские скорей!» Я башкой ему киваю, не бросаю одного. Понимаю, понимаю батю бедного мово.

Такого мы прежде не читывали.

 

Сжавший автора Господень кулак уже нередко не позволяет записывать стихи катренами, как преимущественно было в предыдущих книгах, по традиции. Читать это затруднительно, но А. Ивантер в новой книге очень многие стихи оформляет прозаическими прямоугольниками, своего рода кирпичами, которые кладутся в основу стены дома или крепости, а то и мешками с песком, помещаемыми в стену заставы или, говоря языком текущего военного момента, блок-поста.

Похоже, он не в силах болючие выхлопы оформлять – перехват горла таков, что не до эстетизации, не до «танцев за плугом», как сказал бы граф Лев Толстой.

…Ты, огарок русской речи, не подайся в куркули, тут за печкою не свечи – письма лагерные жгли. Лесосклад да пилорама, город с выделкой села, моя маленькая мама тут войну переждала. Жизнь короткая земная вся прошла натяжеле – бабушка моя родная тут ходила по земле…

 

Стихотворные размеры – повторяются, акын поёт одну и ту же песню, но важно успеть высказаться, ведь ни он, ни кто другой не знает, что именно из текстов выживет, да и выживет ли.

 

* * *

 

Не лишь о родной бабушке говорит поэт, но и о не менее родной няне. Это тоже пушкинская традиция, и счастлив тот, у кого была русская няня – как у Владислава Ходасевича, Александра Межирова да и у Вероники Долиной («Няня, няня, баба Груша, погоди, не уходи…»), с которой у Ивантера даже совпадение размеров; хорей:

 

Я и трезвый-то как пьяный,

А как выпью – запою,

Всей душою покаянной

Помню нянюшку мою.

 

Ты прости меня, Марфуша,

За былое, напредки,

Я свою святую душу

Разменял на пустяки,

 

На цевницу, на столицу,

На копеечный успех…

Помолись ты, голубица,

За меня на небесех.

 

Не только свои родовые старухи «болят» этому стихотворцу:

 

Скорбное сготовив столованье, зябнущие в холод и жару, белый лоб последним целованьем три старухи тронут поутру. Молча рядом встанут три старухи, по обряду вымоют порог, три старухи сядут, сложат руки, а четвёртой – утром вышел срок. Вышел срок не первый, а повторный, первый срок-то кончился давно там, где катер лагерный моторный лёг весной на илистое дно, там, где сталь зубчатая звучала, вековые рушились стволы… Он не мог создать её сначала без кайла и лагерной пилы!

 

В небесах и в душе, в стихах Ивантера происходит не только глубоко личное, но и глубоко общее:

 

Я вижу, лишь глаза закрою – как дым над полосой ничьей, моих расстрелянных героев и непричастных палачей, всё это снится мне и мнится в не в срок оттаявшем селе… Не перелистана страница Державы Русской на Земле. … А кривда зла и вьётся, вьётся льняной верёвкою в петлю. Но, сколь верёвочке ни виться, проснётся ангел на часах. И не дописана страница Державы Русской в Небесах.

 

* * *

 

Ивантер, головастый еврейский умник и одновременно русский мастеровой, многое умеет делать руками. Не только оленей пасти в Эвенкии, где мороз достигает полусотни градусов, не только проектировать с братцами-эдисонами самолёт-амфибию, чтобы ходить по небесам и опускаться на воды, но и столешницу сладить, построить дом для семьи («Я дом построил день за днём, за камнем новый камень…»). Пишет словно в развитие строк любимого, не случайного для него Межирова, сказавшего: «Весь день, с семи и до восьми, сверлит и пилит, чёрт возьми, а жизнь – всего одна минута…» Ивантер слышит ухом и нутром и недавно им прочитанного Геннадия Русакова: «Я строю свой дом и зерно ворошу, я больше у вас ничего не прошу…»; и его же: «Я сам её торил и сам построил дом. Но знаю, что придут завистливые дети и будут нас судить неправедным судом…»

И вот слова самого Ивантера:

 

…Но подрастали деревца и мелкие печали, пока достроишь до конца – пора чинить вначале, и дом сгниёт, и жизнь пройдёт, и перебродит сусло, и, как прикинешь, не в зачёт – ни молоток, ни стусло, измеришь угол у стены, увидишь, где ошибка, а с жизни южной стороны уже сгнила обшивка. Ни починить, ни подлатать, ни кончить круговерти, и так и будешь бормотать стихи свои до смерти.

 

«А с жизни южной стороны уже сгнила обшивка…», – мы скажем, что это и о большом общем русском доме сегодня.

 

* * *

 

У Ивантера – свой поэтический пантеон, свои отцы-учителя в русской поэзии. И все они преимущественно фронтовики. Или из поколений, опалённых войной. Как однажды обмолвился Алексей, «когда я слышу имя Арсений Тарковский, мне хочется встать».

Из близких его собеседников – фронтовик Александр Ревич, поэт и переводчик.

 

Ревич умер – штрафная рота.

Больше некем ладони греть.

Умирать залегла пехота,

чтобы стоя не умереть.

 

В стихотворении с посвящением Ревичу, Ивантер словно царапает резцом свои слова на скрижалях: Опусти же – железное веко, всё равно не берёт укорот, если горло заткнуть человеку, речь из кожи проступит, как пот. Опусти же – железное веко, тяжела мне твоя булава! Если в землю зарыть человека, из земли вырастают слова.

 

Однако и изначальный «список кораблей» у Ивантера имеется, ведь мама его Инна Яковлевна Кленицкая, живущая в московских Черемушках, – долгие годы служила русской словесности в школе, много писала о преподавании литературы.

Но, как гусей шальная стая неотвратимой чередой, так Русь пришла сюда святая штыком и огненной водой. И застучали по Сибири, едва наутро рассвело, её шагов цепные гири, топор, теплушки и кайло, приказ московский или невский, колёса ржавых колымаг, Толстой, Платонов, Достоевский, Некрасов, Пушкин, Пастернак…

 

Ушибленный, ан всё еще живой, он через страдание влечётся к библейскому свету: Лечись рассолом и кефиром, мочись за ржавым гаражом. Мы неразрывны с русским миром, с его ампиром и гужом. …Чтоб всё былое вспомянулось, больное враз перемоглось, в душе живой перевернулось и со слезами пролилось, чтоб не блуждали наши души у Льва Толстого в бороде, хоть ходим мы по русской суше, как по евангельской воде.

 

Не «русский Иван», но русский Ивантер, с еврейской родовой заплачкой, закипевшей на проживших чуть ли не по сотне лет родных бабках, – кто из старых большевичек, кто из ненавистниц большевистского режима, а все вместе – кровь и плоть советского ХХ века. Но помним же: и с русской, неизымаемой из слёз автора нянькой.

 

Он произносит с полной парадоксальной ясностью и непротиворечивостью:

 

Мой прадед – еврей из Краславки,

Как Лия – прабабка моя,

А девочки их – ленинградки,

И русские – мама и я.

 

Сыграй на трофейном баяне

И что-нибудь спой о войне!

Не нравится мне – «россияне»,

Вот «русские» – это по мне.

 

Новый Василий Теркин, не без внутреннего притопа на солдатском каблуке, но не с гармошкой, а с трофейным баяном.

Ивантер ведь поёт свои стихи. Поёт за рулем авто, поёт, читая публике. Так пел стихи заикающийся Николай Тряпкин. Может быть, так пел себе или своему народу Моисей.

 

Но хлада изведав и зноя,

Скажу не ахти мудрено —

Лишь русское сердце больное

Еврейскому сердцу равно.

 

Шатаюсь от счастья до горя,

Всю жизнь от темна до темна,

Как капля от русского моря,

Как русского шторма волна.

 

Это же русская, русская, русская песня, венчающаяся надписью на фотографии – «Наш дом в тринадцатом году»: Скрипели балки деревянные, густела истринская мгла, глядели лики осиянные с икон из красного угла, горел в окошке цветик аленький, спал кот на первом этаже, я думал – нету в доме маленьких, и мало стареньких уже. Скрипели балки деревянные, дом спал и думал обо мне, на досках лики осиянные, и рядом рамки на стене с уже далёкими, но милыми, не пережившими войну, и надпись синими чернилами «Полк на манёврах на Дону».

 

Надежда Кондакова в рецензии на книгу «Самогитскiй полкъ» в «Литературной газете» подмечает эту жажду всматривания: «Алексей Ивантер как будто задался целью, насколько можно, приблизить во времени и сквозь увеличительное стекло любви своей рассмотреть всё, что случилось на веку с его близкими, семьёй, его родом. Старые, буквально вековой давности письма, случайно найденные и поблёклые чёрно-белые фотографии семейного альбома, странным образом соединённые с обрывками “младенческой памяти” и смутных детских ощущений, оказались тем крепким физиологическим раствором, в котором частное и давнее обрело укрупнённость вечного и общего».

Автором с детства осознано желание о своих дорогих рассказать всем и каждому – но в результате непрерывного говорения слушатели благодаря своему сопереживанию, сердечному ответу – сами стали для автора дорогими и родными, он оказался в окружении очень близких – знакомых и незнакомых.

 

Великая страна у свободолюбивого Ивантера – всё равно огромная Империя, он остаётся империалистом, каковым был, к слову, и Иосиф Бродский.

Она в крови у поэта и гражданина Ивантера – царская и советская, а также скотская и святая нынешняя Россия.

Внятна нынешняя русская – непреходящая, увы, – картина, с советской ретроспекцией в последней строке; про бабку-самогонщицу: Посдавала углы я и коечки, нету сил наводить чистоту. Мои Люба с Серёжей покойнички, вот вселила к себе черноту. Ай, колбаска, огурчик, селёдочка! Духота в постоялой избе. Дорожает акцизная водочка, значит, помощь народной нужде. А в груди начинается долгое, не залить ни вином, ни водой… Как над речкою стылой над Волгою председатель гулял молодой…

 

А здесь у Ивантера ассоциативно аукается евтушенковское стихотворение 1963 года «Граждане, послушайте меня...»: Старуху с банками в кошёлках, дедка с ведёрком чеснока и парня в лагерных наколках несёт великая река… На чёрном фоне или белом в любом проведанном краю углём кузнецким, курским мелом рисую родину мою.

 

Не всё исчезает в небытие, и более того, как помним, «Бог сохраняет всё». Ивантер снова интонационно вторит сразу двум своим внутренним собеседникам – Александру Межирову и Геннадию Русакову: Ловко левой зашивая брюки, мокрым кашлем надрывал нутро и доил корову однорукий в жестяное мятое ведро. Что-то жизни снится мне начало, во первых является строках. Как страна великая звучала! Как качала шкета на руках!

Нам скажут: автор ходит по тематическому болевому кругу, как игла, застрявшая в борозде пластинки. Но если «тебя вели нарезом по сердцу моему», то по сердцу Ивантера «вели нарезом» Россию.

 

Неудивительно, что Евгений Евтушенко был потрясён стихотворением Ивантера, в котором «отец Василий, убитый томской ГубЧК», «идёт-несёт… в холстине голову свою»:

 

Из всех полёгших за Россию в глухие тёмные года

у Бога смерти попросили, наверно, многие тогда.

Сибирь, как яблоню, трусили,

в посёлках томских храмы жгли.

Из всех полёгших за Россию мне жальче эту соль земли.

В тайге сентябрьской и апрельской среди багульника и хвой

лежит в воде священник сельский с отрубленною головой.

…. …. …. …. ….

 

Прости меня, отец Василий, что разумею, но дышу.

У всех полёгших за Россию себе прощения прошу.

Отец Василий, это ты ли? Ты отпусти мои грехи,

мне протяни Дары Святые из замерзающей реки.

Дожди падут, снега растают, где народился – то люби.

Плывёт гусей шальная стая, и нету храма на крови.

Журчит-течёт вода святая по Искитиму и Оби.

 

Разве без стакана русского самогона провернёшь ложку в нашем замесе? Разве рассучишь русский узел, который новой петлёй захлёстывает наше горло?

 

За Истрой и за Одинцово, как ни верти и ни крути,

лежит в земле горох свинцовый и ждёт, когда ему взойти.

 

И хоть молись, хоть «водку пьянствуй»,

хоть в ус не дуй жене назло,

не быть тут вольнице цыганской, а быти сече за бабло.

 

А свет не меркнет поднебесный, и пахнет хлебом дым густой,

постой-постой ещё над бездной в руке с чекушкою пустой.

 

Нельзя не согласиться с критиком: «“Самогитскiй полкъ” – уникальное явление в современной литературе... Это книга одной темы, одной страсти, одной надежды – сохранить в себе тайное чувство причастности к ушедшим людям и ушедшему веку». В книге есть место и колокольчикам, и яблокам, и любви к женщине. Присоединюсь к Н. Кондаковой: в России появился новый поэт мощного почвеннического накала – поэт русской традиции, развивающий и раздвигающий её привычные границы.

 

С непокрытой встану головою, поутру придя натяжеле. Только слово русское живое неподвластно тленью на Земле, – так говорит поэт Алексей Ивантер, земной флейтист небесного Самогитского полка.

 

октябрь 2014



[1] В ИЖе подборки стихотворений Алексея Ивантера публиковались в №№ 44 (magazines.russ.ru/ier/2012/44/i15.html) и 47 (magazines.russ.ru/ier/2013/47/20i.html).

Версия для печати