Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2014, 48

В Царстве Креста

Поэма

В царстве Креста

*   *   *

 

Дремучие чёрные чащи, равнины, равнины –

долины страданья и страха в глубинах Европы!

Здесь в дебрях лесных, в полумраке зверином,

висят мертвецы на деревьях и кровью исходят.

(Серебряный отблеск лежит на их лицах,

и масляный свет льют на них золотистые луны.)

Крик ужаса здесь –

                             голос камня, упавшего в воду,

молитва здесь –

                             слёзы, потоком текущие в бездну.

Я – птица, чей крик будит полночь слепую

в долинах страданья, где царствуют башни с крестами.

О, если б нашёл я приют на Востоке,

среди аравийских песков, в бедуинских кочевьях!

Но болен я страхом овцы: полумесяц приставил

свой серп к моему обнажённому горлу…

Я гибну от ужаса на перепутьях Европы,

я вижу подставивших шею, готовых к закланью.

Кровавым плевком я окрашу крестов позолоту

(висите, евреи, – висите, привыкшие плакать).

Две тысячи лет полыхает молчание в бездне:

отрава, которая ест и побеги, и корни.

Две тысячи лет кровь из вен вытекает,

и нет никого, кто б ответил слюной ядовитой.

Записаны в книгах деяния рук Амалека,

и только ответ наш на кровь в эти книги не вписан.

Дремучие чащи, бескрайние чёрные дебри

страшны ещё больше, когда их луна озаряет!

Крик ужаса здесь – голос камня, упавшего в воду,

а кровь из раздувшихся вен – как роса в океане.

Европа великая! Царство Креста!

Когда воскресенье наступит, я праздновать буду:

я лес тебе страшный открою, тебе покажу я, Европа,

гниющие трупы моих мертвецов на деревьях.

Порадуйся, Царство Креста!

Смотри – и увидишь в долинах:

колодцы пусты, и убиты вокруг пастухи,

и головы мёртвых ягнят белеют у них на коленях.

Давно нет воды в тех колодцах – одно лишь проклятье.

 

 

*   *   *

 

Вы нам закрываете солнце, убить нас готовы

ещё до того, как с ресниц наших сны упорхнут золотые,

ещё до того, как молитва заре растворится в пространстве.

И тысячи тысяч в лесной полумрак убегают,

туда, где во взгляде овечьем ноябрь отражается блеском

ножа для закланья.  

И там, под деревьями страха, рождаются дети

с отравленной кровью: они увядают

быстрее, чем розы.

Для вас я не буду сажать плодоносные рощи.

Стоять оголёнными будут сады моей скорби

у ваших костёлов.

Звучат без конца колокольные звоны под вечер

со всех ваших башен.

С ума они сводят, они мою плоть разрывают,

как хищные пасти.

На сучьях в лесу я тела моих мёртвых развешу,

оставлю их гнить на глазах у созвездий,

беспечно сияющих в небе.

Я в тёмный колодец во сне опускаюсь.

Я вижу распятых евреев, я вижу,

как, вытянув шеи, залитыми кровью глазами

глядят они в окна,

шепча на иврите: «А где же Пилатус? А где же Пилатус

Откуда же знать вам, что ужас у вас в изголовье,

что чёрным пророчеством он ваши сны отравляет?

Ведь сон забываете вы, потому что с рассветом

звонят колокольни.

Из чёрных долин, где мы Облачный Столп ожидаем,

из наших обугленных душ в безответной мольбе о спасеньи

пророчу вам чёрные дни!

Тот ужас не сможете вы ощутить вашим сердцем.

Вы будете сплетни свои громоздить воспалёнными ртами,

ругаясь: «Евреи, евреи!»,

пока не окутает газ ядовитый церковные своды,

пока не застонут на идише ваши иконы.

 

 

*   *   *

 

Лежат меж деревьев тела пастухов неподвижно,

и радуги отблеск мерцает у них на ресницах…

Хлева догорают. Испуганно мечется стадо.

А люди поленья подносят, костру не давая угаснуть:

ведь алчет немедленной жертвы серебряный крест!

И падают замертво овцы, в дыму задыхаясь.

Белы их глаза и огромны – огромны, как луны…

Так яд поедает траву, так свершает закланье чума!

Вновь день после ночи пожаров, и ночь – ночь молчанья:

наполнены страхом домов опустелых глазницы,

и запах гноящихся ран над крестами восходит.

(Один уцелевший здесь я,

с мефистофельской злою усмешкой…)   

Овца, у кого ты просить милосердия станешь,

когда твой соломенный хлев стоит во владеньях Пилата,

а луг, на котором пасёшься, – на огненной Этне?!

 

 

*   *   *

 

Разорванный талес на раненом теле...

Хорош этот талес еврейский – в нём телу удобно:

ещё не зажившие раны ветра не засыплют песком.

Слышны колокольные звоны, евреи трясутся...

Не надо трястись так, евреи!

На кладбище я стерегу могил свежевырытых ряд.

Клеймо ваших ран на челе моём рдеет.

Я царь в этом талесе – в мантии красной и рваной!

Я каждой руке отомщу за пролитую кровь

в болотах,

                 в сараях,

                               на улицах

                                                и у порога костёлов.

Иначе зачем им носы и зелёных два глаза?

Иначе зачем нам два ряда зубов и костлявые два кулака?

...Смотри, покраснела стена в этом городе, папа!

Чего ты добился молчаньем и кротостью, папа?

Ведь вечер уже. Вот-вот и засветятся звёзды вечерние…

                                                                                      Папа!..

Не помнишь ты разве, что страж наш – Господь,

                                                 что дрожать ты не должен?!

Горят Небеса… Помолись же о милости, папа!

Ведь милость нужна Небесам… Небеса потемнели!

Подумай, они ведь не чувствуют боль, не страдают,

как плоть человечья?..

Ты умер? Я Имя тогда назову, и осядут

высокие башни костёлов, откуда несётся

сводящий с ума перезвон. Как дрожал ты!

А ныне останутся только (для памяти и для рассказов)

на кровлях железных кресты, как кресты на надгробьях.

Из кладбищ, из тысяч и тысяч могил

еврейское воинство встанет, и выйдет с оружьем,

и будет в шофары трубить на все стороны света.

Иначе зачем поднимается утром сияющий обруч?

Иначе зачем в этом городе красные стены?

 

 

*   *   *

 

Багровое солнце. Еврей на закате Европы.

Дом в городе страха. Обилье крестов в поднебесье

и звон колоколен.

Завеса истлела. Дверь шкафа со свитками Торы

висит на петле, как подстреленной птицы крыло.

В крови голова этой птицы, посыпана пеплом.

Грошовая свечка в гробу полутёмном мерцает

и светит внутри, будто в сумрачном зеве.

Отец мой сидит неподвижно и смотрит на запад:

всё ждёт, что услышит оттуда он звуки шофара

и весть, что пришёл сын Давида и улицы Рима в огне.

(Наверно, поэтому окна пылают и острые шпили.)

Тебе хорошо здесь, отец, ты сидишь неподвижно,

лицо пламенеет в лучах уходящего солнца,

похож ты на солнце.

Но там, во дворах Амалека, – там мама моя над колодцем

стоит и кричит в яму с чёрной водою:

«Верните мне голову – здесь голова моя тонет!

Зачем она вам, что её отсекли вы от тела, злодеи?!»

А птицы поют, как назло. И над чёрным колодцем

кровавые яблоки зреют, когда наступает

рассвет после ночи.

Кто знает, откуда являлись наездники эти,

которые наших сестёр в логовища тащили?

А после – стенания рек о деяньях сынов Амалека:

ведь женщин тела обнажённых теченье выносит на берег.

 

 

*   *   *

 

Не только над чёрным колодцем – повсюду

на яблонях зреют плоды, но не мы их срываем,

ведь красные яблоки эти созрели на нашей крови.

Проникла осенняя сырость в тела иудеев:

нет сил у нас больше взывать, небеса сотрясая, –

в костях дотлевает бессильный обугленный крик.

Сквозь глубь синевы не доходят стенанья до Бога.

Но чует земля, что беда идёт следом за нами.

Земля к нам добра, нам любовно она предлагает:

прильните ко мне, укрываясь моим одеялом,

не ждите заката.

А ночью над нами поющие звёзды восходят.

И бархатно небо. И есть ещё милость в страданье.

Но страшен, как Марс, окровавленный облик луны.

Так падает Каин на землю, с Эдемом прощаясь.

Дурман опьяняющий, запахи крови и вербы.

И мечется Бог – ему тесно в чертогах.

Рычит он, как раненый лев, и срывается с Трона,

и мчится в небесных снегах – так ему одиноко.

 

 

*   *   *

 

Что можем мы сделать, евреи бездомные, папа?

Оставил Господь сыновей, оставил пастух своё стадо.

Спустилась в сады наши осень, в крови нашей серый туман.

Пустынный наш край на востоке – приют для шакалов,

а здесь нам цыганский шатёр служит кровом неверным:

любой поджигает его, как солому, и топчет.

Все дни наши здесь, чтобы каялись мы: «Преступали...»

и взор отводили тоскливый, встречая друг друга.

Ночами вселяется ужас в дома наши: чёрная птица.

Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,

когда возвышаются римские башни над нами,

и звон колокольный должны каждый вечер мы слушать

и в чёрные наши субботы, и в чёрные праздники наши.

Проклятие жить так, когда ежечасно

огонь может вспыхнуть повсюду: костры под ногами,

костры под домами.

Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,

когда наши жёны и дети кричат нам: «Спасите!»,

и крыши пылают, и пламя горит в наших окнах.

Проклятье быть телом, которое топчут,

как уличный серый булыжник, – но тело не камень.

Из мяса оно и костей – и почувствовать может,

                                                                             как лезвие режет.

Нет мужества, папа, у нас – мы не сможем подняться

и колокол сбросить, ввергающий разум в безумье.

Сорвать этот крест, голубое пронзающий небо.

И небо, как будто в библейском проклятье, становится медным.

Смиримся же, папа, сойдём же в долины страданья,

где зреют плоды наших слёз под деревьями страха.

Сорвём те плоды и вонзим их шипы ядовитые в глобус…

 

 

*   *   *

 

Я вас ненавижу до кончиков пальцев, скрывая

в горящей от яда груди нашу чёрную правду:

Быть двадцать веков Агасфером и не поклоняться Кресту.

Мой ужас за мной заостренною движется тенью,

как будто наточенный меч, занесённый над нами.

 

Я в сердце Европы. Я думаю: как же случилось,

что те, кто Бейт-Лехему молятся здесь на коленях

и Библию чтут – это те, кто мечтает

библейский народ истребить, без остатка его уничтожить?

Об этом сказали давно мудрецы, только мы позабыли

(но звёзды горят, даже если  глаза их не видят):

«Лишь чудо спасает нас тут, в этом логове львином».

О, правду, великую правду мои мудрецы говорили:

Что мёртвый  в костёлах – не брат наш Йешуа, а Езус,

и он в Вифлееме рождён, а не в древнем Бейт-Лехеме нашем,

и мать его, Мирьям, с кувшином прозрачного масла,

в одеждах льняных, не еврейская дочь, а Мария.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

А что же тогда миллионы кричат: «Аллилуйя!»,

когда проплывает над ними в процессии сын Галилеи?

Об этом скажу я, еврей, обескровленный так же,

как множество множеств других,

                                               в рваных талесах и с ремешками, –

в стихах изливающий тысячи лет нашей скорби:

Эй, мир, посмотри: верят в ложь миллионы!

Бейт-Лехем – селенье евреев!

И мёртвый еврей Иешуа   

на стенах костёлов повешен!

 

 

*   *   *

 

Казните их всех: тех, что ходят по улицам вашим,

объятых тоскою, с глазами, глядящими в землю.

В крови их отрава – там кладбище слов ядовитых,

которых они никогда вам не скажут.

Но я их скажу,

еврейский поэт в этом Царстве Креста.

И множество тех, что в крови своей носят отраву

безмолвных проклятий – и солнца не видят,

а видят лишь луны, лишь луны в опаловых водах.

И множество это всё движется – дальше и дальше,

по морю, по суше. И крест идёт следом за ними.

Привязан к нему иудей. «Боже, Боже!» –

кричит он сухими губами в пустое пространство.

Казните их всех, молчаливых: они вам не скажут

тех слов ядовитых, которые я говорю вам!

 

 

*   *   *

 

Я здесь, в вашем Царстве родился, в глубинах Европы,

под сенью Креста, где тоскует печальная ива

над омутом тёмным.

И только в тумане рассказов я видел Бейт-Лехем,

далёкий

и синий.

Я знаю: здесь каждого страх поражает.

Боятся они, что бандиты к ним вломятся в полночь

с ножом, топором

и убьют их в постели.

А может, я сплю, и всё это мерещится мне?

Во сне ли услышу

иль в час пробужденья

те крики, что рушат небес безмятежность?!

Отправьте меня за пределы полей ваших, к морю.

Оттуда – в края, где блестит золотой полумесяц.

Он острый, как серп, и приставлен сынами пустыни

к овечьему горлу.

Отправьте меня на Гудзон – там живут мои братья

и доллары копят – «жидовскую копят монету»,

чтоб, с нею в Европу приехав, скупить все алмазы

славянской короны…

Отправьте к соседям: в Совдепию, к брату.

Он там комиссаром – ни слова по-польски не зная,

на идише пишет декреты свои для поляков.

О царство страданья, лесное славянское царство!

Наш след на земле твоей – кладбища наши.

Гниют там евреи, лежат поколенья в могилах,

и пищею служат червям, и питают древесные корни.

Куда же идти, где искать себе новое место,

чтоб звон колокольный ваш больше не слышать,

не видеть кресты золотые и шествия ваши.

Одно только место такое: глубинные воды,

куда не доходит гул вашего Царства.

Но я не хочу опускаться в морскую пучину,

пока ещё суша цветёт и сияют ночные созвездья.

Я просто беду ощущаю, которая ждёт нас

под сенью Креста.

 

 

*   *   *

 

Затмение солнца у вас, в полутёмной  Европе, –

и рад я тому, что затмение солнца настало.

Так радостно кровь молодая по жилам струится,

и реет над тканью одежд аромат предвечерья.

Багровою ночь будет в Царстве Креста!

Я свод ненавижу небесный, лежащий на шпилях.

Для нас это медь – она давит на головы наши.

Для нас это небо, откуда дождю не пролиться.

Проклятье лежит на полях, и они не дадут урожая –

но то, что нам здесь уготовано,

с вами случится!

 

 

*   *   *

 

Проклятье приходит к нам с ломтем осеннего хлеба.

Отчаянье пьём мы с водою из чёрных колодцев.

А ночью является страх, перед тем как постели коснёмся.

Так дни здесь проходят – и стелятся запахи ивы

над реками мрака, где тлеет ноябрьский ужас.

А ночью слетаются совы оплакивать лето.

Сидят пастухи наши мёртвые на побережье,

а овцы испуганно мечутся ночью пустынной

и влаги для ртов опалённых своих не находят.

Но утром и вечером в мире царит вожделенье.

Есть чудо рассветного неба, есть чудо заката.

И в полночь с землёй в наслажденье сливается тело.

И лишь старики у нас рано встают, до восхода.

В сердцах у них сумрак: полны их сердца, словно ивы,

осенним кошмаром.

Предчувствием смерти.

 

 

*   *   *

 

Мама Мирьям, мне больно.

Растащили твои образа и в затменьи несут по Европе...

Даже имя твоё исказив, называют Марией...

Если б мог я к тебе подойти, когда ты плывёшь над толпою,

и тебе рассказать, что живут здесь евреи, простые евреи,

и что есть у них жёны и дети в этом городе, городе страха, –

раскололся бы тотчас мой череп и вытек

белый мозг мой на камень,

а толпа продолжала бы путь как ни в чём не бывало.

Кровь течёт, я иду, но ты, Мирьям, об этом не знаешь,

и звучит твоё имя: Мария. Звучит на латыни.

 

 

*   *   *

 

Улетают в скитание птицы – прекрасны их птичьи скитанья.

Сердце мира открыто для них, озарённое светом:

вольной стаей взлетают они, устремляясь в просторы, –

                                                                                        и с ними

поднимается солнечный круг, и бежит он с Востока на Запад.

А усталым ногам говорят вавилонские реки

сквозь туман, застилающий звёздное небо слезами:

К нам, бездомные, к нам возвращайтесь из края страданий.

Вы устали в пути, а дороги уходят всё дальше.

Велика перед вами земля – так войдите же в реку,

и она унесёт вас в глубокое счастье покоя,

в океан беспредельный.

Мой суровый отец, моя мама – само благочестье,

не прислушаться ль нам? Уже вечер. В тумане,

полном слёз, не войти ли в поток, что уносит

в океан беспредельный?..

Или мы не хотим изумляться цветению лилий,

видеть ясный закат, любоваться походкой красавиц?

Но отрада для всех – океан беспредельный…

Не прислушаться ль нам?

Ведь туман в этот вечер наполнен слезами.

 

 

*   *   *

 

Красен хлеб наш субботний. А красные яблоки наши –

как кровавые луны, лежащие в чёрных озёрах,

да, кровавые луны, созревшие в ночь полнолунья

в вашем Царстве Креста.

Велико это царство. Моря занимает и сушу.

И кого здесь волнуют вавилонские реки,

чьи потоки оставили нам непросохшие слёзы

бесконечного плача?

И кого здесь волнует, что хоронят упавшее в воду

чьё-то тело, а рядом стоят лики смерти живые –

люди в чёрных одеждах – они окружают

женский череп, пробитый, наполненный грязью и тиной.

Для того колокольня, чтобы слушать нам звон похоронный,

слушать колокол скорби.

А ещё есть в костёле орган, и звучит «аллилуйя»

в чёрный вечер субботний – словно кровью он мажет

двери наших домов:

знаки Каина ставит.

 

*   *   *

 

Может, самое чёрное вижу я здесь из пророчеств,

каждым нервом своим ощущаю я ужас,

оттого что сбываются эти виденья

здесь, в долинах страданья, на земле христианства.

Мы сошли со ступеней крутых, на которых стояли,

покачнул наши лестницы ветер Европы:

всем любовь – даже тем, кто готовы нас резать,

даже душам злодеев – Небесное Царство.

Пламя в наших глазах, опалённое небо:

и пылают костры, и снуют между ними евреи,

и ни слова не могут сказать, и не знают, где выход,

и не видят, что небо в огне и что бездна под ними.

Только мельницу видят они, и вращаются крылья

в ядовитом пространстве, и мелют, и мелют

воздух кладбищ осенних, слякотных кладбищ Хешвана.

Как могу я, идущий от страданья к страданью,

одинокий еврей, в чьей крови страх еврейский и ужас,

ужас ночи насилья слепой и закланья овец, – как могу я

пробудить это павшее воинство: тысячи тысяч

на просторах России, на польских дорогах…

Чтобы встали они и себя, своё множество, сами

увидали: червями обглоданных мёртвых евреев

в снежном Царстве славянском,

                                                в стране колокольного звона.

Только ночью встаёт это воинство мёртвых,

и когда я иду к своей белой постели,

к моей белой постели их тени подходят,

говорят: «Посмотрите на нас, посмотрите!

Вот таким ваш конец – всех и каждого – будет».

 

 

*   *   *

 

Только десять евреев останутся после закланья,

чтобы видели все: был народ здесь, в краю колоколен.

Но и в язвах своих они Рим не попросят: «Впустите...».

Как случилось, что вместо Давидова Царства

есть у нас обветшавшее царство литовских местечек,

где мы сумрачный сон иудейский наш видим

о берёзах, корнями вцепившихся в землю,

и о лунах, мерцающих над изголовьем…

Есть у нас царство польских тоскливых предместий

(где порой наши сны прерываются воплем…).

Есть край скорби и ужаса на Украине –

есть простор, где закланье овец происходит…

И ещё есть на суше, от моря до моря,

много мест, где раскрытые ждут нас могилы.

Есть и мельница – чёрными машет крылами

и касается туч: милосердия просит.

И шатры есть цыганские – ставят евреи

их, кружа по земле, будто солнце по небу.

Только десять останутся, с горлом овечьим, слепые,

но останутся вечно. Детей породят они в страхе,

с тонкой шеей, с глазами, как птицы в тумане,

с кровью сморщенных роз – а ночами трубить будет некто,

звёздный свод потрясая.

 

 

*   *   *

 

Если б мог удержать я пылающий Марс на орбите,

чтобы он осветил, сквозь затмение солнца, дороги,

где сидят наши матери возле обочин

и баюкают там своих мёртвых детей на коленях,

своих мёртвых ягнят и птенцов на распутьях Европы.

На востоке, на западе – всюду кошмар под крестами!

Что я сделать могу, собирая в кулак наши слёзы?

У обочин сидеть, молча плакать в тени колоколен

и баюкать ягнят и убитых птенцов на коленях?

Или кладбище выкопать в сердце Европы

для погибших ягнят,

для птенцов моих мёртвых?

 

 

*   *   *

 

В облаках кто-то водит смычком окровавленной скрипки.

Час молитвы пришёл – по углам встаньте, папа и мама.

За меня помолитесь, мои папа и мама.

Потому что ваш сын, хоть на нём европейский наряд,

он еврей всё равно, он скиталец, бродяга,

на висках его – пейсы;

Если их не увидит никто, это значит – мой профиль

не заметен в тумане.

А ещё здесь, в тумане, звучит мандолина,

но тоска от неё в этот час предвечерний.

Потому что еврей в элегантном костюме

под крестами здесь бродит – один в этом царстве

на исходе субботнего дня, когда звёзды восходят.

Изумрудно-пьянящая ночь, запах мяты и яблок,

лунный свет, голубой аромат –

над морщинами мамы, над лесом страданий,

над телами моих мертвецов на деревьях.

В кафедральном соборе висит обнажённый Йешуа,

и блестят серебром неподвижные старые лампы.

 

 

*   *   *

 

Оберните бурнусом меня и набросьте на плечи мне талес,

ибо вспыхнул угасший Восток и горит в моих венах.

Заберите обратно мой фрак и ботинки из лаковой кожи –

всё, что здесь я купил, чтобы стать европейцем.

Посадите меня на коня и отправьте в пустыню,

возвратите в пески из роскоши ваших бульваров.

Есть в пустыне народ с обожжённою бронзовой кожей.

(Колоколен там нет и крестов, лишь созвездья сияют.)

И когда воззовёт кто-то бронзовый голосом зычным

и воскликнет: «Любовь!» – и взойдут полуночные звёзды –

отзовётся вода голубая, разлившись у края пустыни, –

отзовётся любовью.

 

Варшава, 1921-1922

 

Перевёл с идиша Ханох Дашевский

Версия для печати