Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2013, 46

Петербургские хроники

Воспоминания

Петербургские хроники

 

Из триптиха «Калейдоскоп памяти». Сокращенный журнальный вариант.

 

 

В Петербурге мы сойдемся снова,
словно солнце мы похоронили в нём…

Осип Мандельштам

 

ЛЕТО В ПЕТЕРБУРГЕ

В пять лет я уже умел читать. Об этом позаботилась обожавшая своего единственного внука бабушка. Мне очень нравились бабушкины сказки, и я требовал, чтобы она их рассказывала не только перед сном, но и днем, в самое неудобное для себя время. Вот бабушка и решила, что, приучив меня к чтению, сможет немного отдохнуть от моей тирании.

В десять лет я попал под очарование свободного чтения. Уроки были запущены, в дневнике появились двойки и скорбные записи учителей, недоумевавших, что же произошло с ребенком, еще недавно таким прилежным и дисциплинированным. Я же целиком растворился в мире книг и с восторгом постигал его бесконечную многогранность.

Кончилось тем, что маму вызвала классная руководительница – старая дева, преподававшая украинскую мову и ставившая мне пятерки за то, что я знал наизусть стихи Тараса Шевченко. Вернувшись из школы, мама перестала меня замечать. От нее веяло таким холодом, что я заплакал.

Два дня она со мной не разговаривала, а потом разразилась гроза. Мне вообще было запрещено читать, пока я не выправлю ситуацию в школе. Потрясенный суровостью наказания, я взялся за ум и, хоть и не сразу, но наверстал упущенное.

С годами я несколько раз пытался вернуться к книгам, которые так любил в детстве, но, перечитывая их, ни разу не ощутил прежнего очарования.

Книги не виноваты. Все дело в школьнике, который ими жил. Когда школьник исчез, то остался голый текст, слишком ничтожный, чтобы сохранить хотя бы тень былой прелести. Но к счастью, есть такие книги, значимость которых в человеческой жизни лишь возрастает с годами. Они никогда не меркнут.

 

Мама преподнесла мне роскошный подарок, когда я перешел в шестой класс. Полное собрание сочинений Пушкина в одном томе. Этот огромный фолиант, который она с трудом донесла до дома, сформировал мой вкус, и вскоре я уже не мог представить без Пушкина своей жизни.

Особенно меня потряс «Медный всадник». Я не только знал его наизусть – я им бредил. Эта поэма – вершина поэтического мастерства, поражающая изумительной гибкостью стиха. Ее трагизм основан на конфликте эпического и лирического сознания. Но подобные тонкости мне стали доступны гораздо позже. Тогда же меня заворожило магическое мерцание текста.

С тех пор и запал мне в сердце прекрасный город на берегах могучей реки, отражающийся в ней всем своим великолепием. И я дал себе слово, что после школы поеду в Северную Пальмиру, чего бы мне это ни стоило.

Что же касается прозы Пушкина, то оценил я ее далеко не сразу. Пушкин, переходя от поэзии к прозе, разительно преображался. Становился лаконичен, скуп на слова, краток в описаниях, полностью сохраняя при этом всю свою творческую мощь. Его проза суха, как скелет, и все же прекрасна. Но нужна зрелость души, чтобы это понять.

В последние школьные годы я открыл для себя Петербург Достоевского, совсем не похожий на пушкинский, – чрезвычайно сложный в своей уникальности холодный мир, обладающий, однако, даром обжигать душу. Это город, где туманы белым саваном прикрывают скованный гранитом, подспудно шевелящийся хаос.

Каким-то удивительным волшебством слякоть, грязь, влажный туман, желтки фонарей, угрюмые колодцы дворов, морось придают Петербургу Достоевского неотразимо-мрачное очарование.

А вот радостную ликующую природу Достоевский описывать не умел. Когда этого нельзя было избежать, он терял свой дар, писал взахлеб, сбивался на штампы или просто отделывался цитатой: «Ночь лавром и лимоном пахнет».

Гениальность его выявлялась, когда он описывал сумрачный мир дождей и туманов, где редко появляется солнце, а если даже и появляется, то не греет.

Все четыре великих романа Достоевского настояны на сомнениях и невзгодах, темных страстях и отчаянии. В «Преступлении и наказании» воздух настолько плотный, что трудно дышать.

Петербург Пушкина и Петербург Достоевского – это абсолютно разные миры, реально существующие под покровом величественного города, взаимосвязанные, как день и ночь. Я мечтал побывать в обоих.



*   *   *

После школы я целый год проработал, чтобы скопить необходимую сумму. К тому времени я уже перестал искать в прочитанных книгах зыбкое отражение своей истинной сущности, и они как-то вдруг утратили для меня свою магическую силу.

Именно тогда меня впервые посетила печальная душевная тревога и долго не отпускала. Я уже успел пережить первую юношескую любовь, ту самую, чьи шипы оставляют в душе шрамы на всю жизнь.

Девушка, бывшая моей отрадой, с искренним чувством, которого я прежде не замечал у нее, сказала, что нашла, наконец, свой идеал. Желая меня утешить, добавила, что расстается со мной без горечи и будет хорошо вспоминать о нашей дружбе. Был пасмурный ветреный день. Накрапывал дождик, смывавший мои жалкие слезы…

 

В Петербург я приехал в конце июня и застал дивную атмосферу белых ночей с их хрустальной прозрачностью и сказочным мерцанием.

Обычно, когда мечты сбываются, люди испытывают нечто похожее на легкое разочарование. Со мной не произошло ничего подобного, ибо именно таким я и видел в воображении этот город.

Отчим дал мне адрес Анжелики, вдовы руководителя польской секции Коминтерна, расстрелянного в 1937 году. Он познакомился с ней в Казахстане, где она отбывала ссылку. После XX съезда муж Анжелики был реабилитирован, а ей назначили небольшую пенсию и разрешили вернуться в Ленинград.

Ее двухкомнатная квартира находилась на последнем этаже четырехэтажного кирпичного дома. Из окна комнаты, где я прожил десять дней, видна была крыша какого-то деревянного строения, окруженного высокими брандмауэрами и молодцевато выстроившимися в ряд бесконечными дымовыми трубами.

Во дворе был садик с клумбой, где ютились чахлые цветы и высокие деревья, крашенные блеклой листвой. Кирпичная кладка голых неоштукатуренных стен таких домов, составлявших целые кварталы, образовывала узоры, таившие в себе прелесть петербургской старины.

Анжелика оказалась грузной пожилой дамой с больными, отмороженными в ссылке ногами. У нее были седые аккуратно зачесанные назад волосы, выцветшие серые глаза и голос с какой-то странной хрипотцой, по-видимому, из-за чрезмерного курения.

При первой встрече, бесцеремонно меня осмотрев, она сказала: 

– Ты похож на кацапа, а не на еврея. Твой отчим написал мне, что ты много читаешь. Надеюсь, ты перестанешь тратить время на подобную чепуху. Парень в твоем возрасте должен найти более подходящее для себя занятие.

Я со спокойной совестью пообещал ей это.

О себе Анжелика рассказывала скупо. Но все же я узнал, что она родилась и выросла в аристократической польской семье. Родители ее обожали, баловали и вообще были без ума от прелестного ребенка. В шесть лет она пела, танцевала и музицировала. Став подростком, увлеклась математикой и живописью. Писала рассказы, заслужившие похвалу самого Генрика Сенкевича.

Со временем выяснилось, что это красивое нежное создание обладает мужским складом ума и склонностью к авантюрам. Что на самом деле Анжелика – это упрямая, безразличная к условностям и приличиям своевольная женщина. Из тех, которые никогда не станут ангелами, даже если их поселить в раю.

Ее ждало блестящее будущее на любом поприще, но она увлеклась политикой и, разбив сердца своих родителей, вышла замуж за польского революционера, к тому же – еврея.

Ну а потом большевистская Россия, гражданская война, дружба с «Валькирией революции» Ларисой Рейснер, водоворот партийных страстей, большой террор, расстрел мужа – близкого друга Бухарина, ссылка, реабилитация. И вот теперь – одинокая старость и ожидание неотвратимого конца у разбитого корыта.

Но эта женщина никогда не унывала.

– Только старые люди знают, как нужно жить, но они уже не могут воспользоваться этим знанием, – сказала она мне как-то за утренним чаепитием.

– Ну и как же нужно жить? – тут же спросил я.

– А нужно каждую секунду ощущать себя счастливым от одного только своего присутствия на вечном празднике жизни, оттого, что тебе дано счастье видеть этот свет, эти краски, вдыхать этот благословенный воздух – ничего больше не надо. Это и есть счастье. Жизнь сама по себе бесценна. Но ты еще этого не можешь понять. Ты ведь еще мальчик.

Анжелика избегала говорить со мной о политике, но своей ненависти к Сталину не скрывала. Это была ненависть в дистиллированном, ничем не замутненном виде:

– Изверг. Он задушил социалистическую революцию, уничтожил ленинскую партию и создал рабовладельческое государство.

Помню, как я был потрясен этими словами, да она и сама испугалась, хоть и понимала, конечно, что я не пойду доносить. Сталин – уж ладно. После XXсъезда его только ленивый не ругал. Но рабовладельческое государство… Мне это казалось перебором. Что я тогда понимал, в свои неполные девятнадцать лет?..

– Но ведь Советский Союз под его руководством выиграл такую войну, – искал я какие-то аргументы, чтобы противостоять ее нигилизму, казавшемуся мне невыносимым.

– Русские выиграли войну, – грустно улыбнулась она, – потому что боялись Сталина больше, чем Гитлера.

Россию она не любила, что, по-видимому, было связано с ее шляхетским воспитанием. «Это страна, – говорила она, презрительно кривя рот, – где всего навалом. Масса необработанной земли, недра ломятся от полезных ископаемых – полно газа, нефти, алмазов, древесины, золота. Но количество здесь почему-то никогда не переходит в качество. Страна – самая богатая на свете, а народ ее – самый бедный. Кстати, обрати внимание, что название каждой национальности – это существительное: немец, француз, англичанин, китаец. А вот русский – прилагательное, указывающее на отсутствие самостоятельности, на вторичность».

Она помолчала и добавила: «Дело в том, что эта страна намертво срослась со злом, и боюсь, что уже ничего нельзя сделать».

Я спросил: 

– Если вы так относитесь к этой стране, то почему бы вам не вернуться в Польшу?

Она ответила туманно:

– Потому что нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

Эрудиция ее была бесподобной. Анжелика свободно владела пятью языками и чувствовала себя в соборе европейской культуры как дома. От нее я впервые узнал о существовании Джойса, Пруста, Кафки. А вот русскую литературу она не любила, делая исключения лишь для Пушкина и Тютчева.

– Пушкин, – разъяснила она, – гармоничен. Он интуитивно различал, где добро, где зло. Достоевский же потратил всю жизнь, чтобы в этом разобраться, да так и не смог. Ну а Тютчев – это сплав красоты и мудрости.

Достоевского она терпеть не могла за патологию. К тому же он был, по ее мнению, плохим стилистом. И лучшего вина в ночном сосуде не станут пить порядочные люди – процитировала она Сашу Черного. Кстати, о существовании этого поэта я впервые узнал тоже от нее.

– Анжелика, – спросил я, – а кого вы ставите выше: Мицкевича или Пушкина?

– Глупый вопрос, Володя, – ответила она спокойно. – Конечно же Мицкевича.

А однажды она сказала: «Россия – это женщина, которую все насиловали. Единственной опорой и защитницей могла стать Польша. Но она была слаба и высокомерна».

Прошли годы. Судьба моя сложилась так, что я несколько лет провел в Польше. Учился в Варшавском университете и открыл для себя богатейший мир польской культуры. Прочитал в подлиннике великих польских поэтов, о которых мне рассказывала Анжелика.

Что же касается Пушкина и Мицкевича, то она была и права, и неправа.

Я полагаю, что Мицкевич более значительный поэт, чем Пушкин. Зато Пушкин больше поэт, чем Мицкевич. У Мицкевича рассудок доминирует над чувством, а у Пушкина – наоборот. Под прессом рассудка слова становятся тугими, возникает сопротивление материала. Чувство же с легкостью делает слова податливыми, придает им любые формы. Поэтому в поэзии Пушкина слышны райские звуки, которых нет у Мицкевича.



*   *   *

Я долго чувствовал себя свободно только в обществе некрасивых женщин. Красавицы почему-то вызывали у меня странное беспокойство с примесью легкой печали. Меня смущало, например, то, что красивая женщина все может себе позволить. Ей все сойдет с рук. Я еще не знал тогда, что не каждая красивая женщина – Прекрасная Дама. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что красота – это прежде всего гармония, а Прекрасная Дама не та женщина, у которой красивые ноги, руки или волосы, а та, у которой весь облик прекрасен.

Она инстинктивно чувствует красоту мироздания, и ее ощущение радости жизни передается всем, кто ее окружает. Она умеет с очаровательной непринужденностью показать каждому человеку, что он ей интересен, и поэтому вызывает живой отклик у всех, с кем общается.

У такой женщины обаяние и грация слиты воедино. Обаяние – непринужденность чувств. Грация – непринужденность движений.

Такую женщину не в состоянии запачкать вся скверна мира.

Кто-то, кажется, Бодлер, сказал: «Могу себе представить Беатриче и бордель, Беатриче после борделя, бордель после Беатриче, но не Беатриче в борделе».

Интуиция такой женщины намного точнее, чем мужская уверенность. Именно поэтому рядом с великим мужчиной часто оказывается великая женщина. Тот, кто встретит такую женщину хоть раз в жизни, никогда этого не забудет.

Именно это и случилось со мной в то незабвенное петербургское лето.

Ее звали Рита. Тогда я еще не знал о существовании великого романа Булгакова, но то, что передо мной королева, – понял мгновенно. Она жила в одном доме с Анжеликой, но этажом ниже, в двухкомнатной квартире, что по тем временам считалось почти роскошью. Ей было двадцать три года, но она уже успела окончить герценовский институт и преподавала российскую словесность в одной из питерских школ. Анжелика в ней души не чаяла.

Прошло столько лет, а я все еще помню тонкие черты матового лица, точеную фигуру, каштановые волосы, заплетенные в тугую косу, огромные синие глаза и, конечно же, поступь – легкую, стремительную.

Невозможно передать всю прелесть ее облика. Он, как поверхность пруда, менялся в зависимости от освещения. Утром, в солнечном блеске, ее глаза казались бездонно-синими. Вечером, при электрическом свете, они превращались в одни сплошные темные зрачки, в глубине которых то вспыхивали, то гасли золотистые искорки.

Рита была старше меня на пять лет – такая разница в возрасте с годами стирается, но тогда я был провинциальным мальчиком, наивным и нуждавшимся в опеке. Разговаривала она со мной дружелюбно-сочувственным, чуть насмешливым тоном.

О себе почти не рассказывала. Но я все же узнал, что мать Риты – актриса провинциального театра, от которой она унаследовала свою красоту, – умерла при ее рождении. Ее, как и меня, воспитала бабушка. Отец Риты, окончивший в свое время ИФЛИ, жил в Петрозаводске, где много лет читал лекции по зарубежной литературе в местном университете. Он был известным библиофилом, обладателем уникальной библиотеки. Рита ею пользовалась с детства, что во многом объясняет эрудицию этой зоркой умницы. Воспитанием дочери отец не занимался. Он, живший в мире книг, был абсолютно не приспособлен к реальной жизни, которая его просто не интересовала.

– У него в жилах вода, а не кровь, – неохотно сказала Рита в ответ на мои расспросы. – Думаю, что мама умерла не столько от родов, сколько от его душевной скудости. Когда я покинула дом, отец сразу же забыл обо мне, словно у него никогда и не было дочери.

Я забыл упомянуть о немаловажном факте. Рита была замужем.

Прошло много лет. Давно уже нет на свете никого из героев этой истории, а я, в те редкие минуты, когда прошлое ненадолго обретает вдруг власть над душой, вновь испытываю нечто похожее на зависть и раздражение, вспоминая этого человека.

Его звали Сеня. Он был инженером судостроительного завода и принадлежал к той породе людей, которые все знают, всем довольны и никогда ни в чем не сомневаются. Читал он только техническую литературу. Убедить его в чем-то было трудно, ибо доводы, которые ему не нравились, он отметал с ходу. Впрочем, общался я с этим баловнем судьбы недолго, ибо его послали куда-то в командировку.

– Как ты могла выйти за него замуж? – спросил я Риту.

– Сама не знаю, – засмеялась она. – Однажды, когда я шла из магазина домой, за мной увязался какой-то тип. Он сопровождал меня до самого подъезда. На следующий день, направляясь к подруге, я вновь его заметила. Я свернула за угол и остановилась. Когда он почти налетел на меня, спросила: «Что вам от меня нужно?» Он ответил сразу, словно ждал этого вопроса: «Чтобы вы вышли за меня замуж». Через месяц мы поженились. – Рита помолчала и добавила: – Знаешь, он лучше, чем кажется. И вообще женщины редко выходят замуж по любви, но им часто удается полюбить того, за кого они вышли замуж.

Впрочем, я, наверно, несправедлив к Ритиному избраннику.

Сеня был добродушен, обходителен, умел ладить с людьми. У него всюду были связи, и он с легкостью добывал всякие дефицитные товары. К тому же он был профессиональным автомехаником. За гроши приобрел разбитый в аварии «Москвич» и восстановил его своими руками.

Свою жену Сеня боготворил, и Рита ценила его собачью преданность. Но не думаю, что ей удалось его полюбить. В одну телегу впрячь не можно… Рано или поздно это приводит к трагедии.

В течение восьми дней мы с Ритой встречались ежедневно, разговаривали, бродили по городу. Она щедро дарила мне пушкинский Петербург. Петербург Достоевского она не любила, как, впрочем, и самого Достоевского.

Находиться рядом с красивой женщиной опасно. Может проскочить искра. Не любовь, конечно, но ожог. Противоположность полов вызывает магнитные силы любовного притяжения. Это и есть двигатель жизни.

Но мои отношения с Ритой были свободны от душных страстей. Она относилась ко мне как старшая сестра, а я и помыслить не смел о чем-то дурном в ее обществе.

Белые ночи уже закончились. По вечерам небо было удивительно густого золотисто-фиолетового цвета.

Мы шли вдоль Мойки, у красноватой линии набережных камней, увенчанных железным решетчатым кружевом. Рита показала мне Зимнюю канавку, над которой, по ее словам, все еще витает тень утопившейся здесь Лизы.

– А вот и Мойка 12, – сказала она. – В этом доме умер Пушкин.

Мы остановились у продолговатого трехэтажного здания с высокими окнами. Его громоздкий выступ почти зависал над спокойной водой. Сквозь расщелины неровных плит узкого тротуара упрямо тянулись вверх тонкие стебли травы.

– После смерти Пушкина его квартира долго сдавалась внаем. Неоднократно перестраивалась. От пушкинской обстановки почти ничего не осталось, – рассказывала Рита. – А в конце минувшего века в апартаментах поэта разместилось Охранное отделение. Пушкинский кабинет заняли жандармы. Там, где умер Пушкин, мучили и пытали людей. Теперь в этом доме пушкинский музей, но я так и не решилась в него пойти.

– Почему?

– Боюсь пошлости. Мне говорили, что в квартире Пушкина вывешены портреты его злейших врагов – Бенкендорфа и этого гнусного старикашки Геккерена.

Я засмеялся. 

– Это не смешно, – сказала Рита.



*   *   *

За десять дней своего пребывания в Ленинграде я узнал о «лучезарной» советской жизни больше, чем за все предыдущие свои девятнадцать лет. Узнал, например, что такое советский массовый профессионализм. Почти каждый советский человек, чтобы организовать свой быт, вынужден заниматься самолечением, самовоспитанием, самообразованием. Он знает, как лечить людей и зверей, как воспитывать детей. Он знает множество самых разных вещей, о которых понятия не имеют люди на Западе, – это помогает ему выжить, но его профессиональный уровень крайне низок.

Меня удивило, что товары в ленинградских магазинах столь же низкого качества, как и в Черновцах. Исключение составили, пожалуй, папиросы «Беломор», которые я начал курить еще в школе. Здесь они оказались гораздо «вкуснее».

Потом я узнал, что, лучший в Союзе «Беломор» производится ленинградской табачной фабрикой имени Урицкого. А я у себя в Черновцах курил папиросы киевского производства.

Однажды, когда мы с Ритой гуляли по Невскому, она остановилась у дома номер 12 и сказала: 

– Здесь наш дом моделей.

– Вот это да, – восхитился я, – как в Париже.

– Представь себе, не хуже, – улыбнулась Рита. – Художники, которые здесь работают, великолепные профессионалы. Я ведь с некоторыми из них знакома и знаю, что говорю.

– Но почему же тогда в здешних магазинах продают одежду столь низкого качества? Это ведь не секрет. Все это знают.

– Потому, дурачок, что у нас всегда так. Работу талантливых людей портят перестраховщики и бездари. Уже готовые модели одежды проходят фильтрацию всяких там комиссий да советов. Все красивое и изящное яростно вымарывается. И когда эти модели попадают в производство, в них уже нет ничего ни модного, ни красивого.

– И это все?

– Нет, не все. Потом оказывается, что нет подходящих ниток или пуговиц или что ткань плохую завезли.

– И что в результате всего этого получается, то люди и носят?

– А что им делать?

– Но я ведь вижу, что ты, например, всегда хорошо одета. Свои вещи разве ты не в магазинах покупаешь?

– Да ты что, – засмеялась Рита. – Найти что-то приличное в магазине невозможно. Легче помереть. Все, что ты видишь на мне, я сшила сама. И все женщины, которые хотят выглядеть по-человечески, так делают.

– Все шьют?

– Не все, но многие. Некоторые достают дефицит. А которые побогаче, те покупают у фарцы.

Когда мы проходили мимо киоска, где продавались пончики с повидлом, я предложил: 

– Возьмем по одному?

– Да ты что, – ужаснулась Рита. – Это же не пирожки, а сплошной сюрприз. Никогда не угадаешь, с какой стороны повидло вылезет.

 

Я еще был в России, когда «эпоха зрелищ кончилась» и начался долгий период противостояния власти и интеллигенции. Советские люди во время веселого правления «царя Никиты» успели заразиться вирусом индивидуализма, и жизнь общества стала проходить параллельно жизни государства. Пока одни занимались диссидентством, другие устанавливали моду, которая не имела ничего общего с продукцией советских фабрик. Стремление хорошо одеваться и красиво выглядеть стало массовым – во всяком случае, у женщин, и власти ничего не могли с этим поделать. А когда тоталитарная власть хоть в чем-то бессильна, это означает, что конец ее уже не за горами.



*   *   *

Каждый день, ровно в 12 часов пополудни, раздавался выстрел пушки Нарышкина бастиона Петропавловской крепости.

– Это для того, чтобы напомнить людям, в каком прекрасном городе они живут, – пояснила Рита.

В Летнем саду мы побродили по еще влажным после легкого дождя аллеям, вышли на Лебяжью канавку и долго смотрели на маячивший впереди силуэт Михайловского замка.

– «Как звери, вторглись янычары…», – процитировал я.

Рита повела плечом и сказала:

– Павел вовсе не был злодеем. Этого несчастного человека оболгали его убийцы. Для Пушкина же в пору его бурной юности каждый венценосец был тираном.

После знакомства с Ритой я стал феминистом на всю оставшуюся жизнь, хоть со временем и понял, что мужчина только пластилин в нежных руках женщины. Мужчина строит домашний очаг, а женщина его оберегает и придает ему уют и тепло. Она определяет правила семейной жизни, и будущее семьи в ее руках. Мужчина склонен к авантюрам, а женщина к организации. К тому же женщина поддается бурным страстям меньше, чем мужчина. Для нее чувство важнее чувственности. Я, например, никогда не встречал женщины, которая сходила бы с ума оттого, что у мужчины красивые глаза.

По мнению Риты, мир был бы гораздо счастливее, если бы им управляли женщины.

– Ленин был прав, утверждая, что каждая кухарка может руководить государством. Потому что великий правитель обязательно должен быть великим человеком, а великой правительницей может стать обыкновенная женщина.

– Например?

– Да почти все российские царицы, – улыбнулась Рита. – В особенности Екатерина Вторая.

Мы как раз стояли на площади Островского у величественного памятника этой венценосной даме. Бронзовая Екатерина держит в руках скипетр и лавровый венок. У ног государыни возлежит корона Российской империи, а вокруг пьедестала расположены девять фигур выдающихся деятелей екатерининской эпохи.

– Вот фельдмаршал Румянцев-Задунайский. А это светлейший князь Григорий Потемкин. Рядом с ним полководец Суворов, – просвещала меня Рита.

Вдруг она засмеялась и, покраснев, сказала:

– Может, не стоит об этом говорить, но ты ведь уже большой мальчик…

– Я не мальчик.

– Ну, тогда ладно. Посмотри внимательно на бронзовые фигуры екатерининских фаворитов. Ты ничего странного не видишь?

– Да нет. Вроде все нормально.

– А ведь говорят, что они жестами показывают размеры своих мужских достоинств.

– Кто говорит? – изумился я.

– Острословы всякие. Обрати внимание, что один только Державин беспомощно разводит руками. А над ними возвышается русская Мессалина с лукавой улыбкой и скипетром-эталоном в державных руках. На самом же деле из всех изображенных здесь лиц фаворитом Екатерины был один только Потемкин.

Я вспомнил Ключевского, которого прочел не так давно, и сказал:

– Но ведь у нее действительно было великое множество любовников.

– Ну и что? – удивилась Рита. – Забавы амурные не мешали этой коронованной особе поддерживать порядок в империи. Ведь ни одна хорошая хозяйка не допустит хаоса в своем доме. А она была и по характеру, и по складу своей немецкой души домохозяйкой.

– Ты хочешь сказать, что амурные дела Екатерины не влияли на подбор ее министров?

– Ну да. Был такой поэт Алексей Апухтин. В его стихотворении Екатерина говорит: «Когда Тавриды князь, наскучив пылом страсти, / Надменно отошел от сердца моего,  / Не пошатнула я его могучей власти, / И Русь по-прежнему цвела у ног его». Екатерина была замечательной государыней потому, что умела отделять государственные дела от дел сердечных.

– Римский император Гелиогабал раздавал государственные должности в соответствии с размерами половых членов своих придворных, – щегольнул я осведомленностью, почерпнутой из старой книги.

– Да? – удивилась Рита. – Я этого не знала.

Рита рассказала, что в начале тридцатых годов ленинградские партийные органы хотели демонтировать памятник Екатерине как «старорежимный». На освободившийся пьедестал они намеревались водрузить монумент Ленина, а статуи деятелей екатерининской эпохи заменить фигурами членов «мудрого ленинского политбюро».

Сталин этого не позволил, ибо для «мудрецов» из политбюро им была уготована совсем иная участь.

 

И все-таки ни одна из российских цариц не может считаться Прекрасной Дамой. Все они были обыкновенными женщинами, практичными и здравомыслящими.

Не были Прекрасными Дамами и Софья Андреевна с Анной Григорьевной, но с них начинаются знаменитые писательские жены, которые правят рукописи, переписывают черновики, бегают по издательствам, подписывают договора и титаническими усилиями создают своим великим мужьям домашний уют.

А вот Наталья Николаевна была Прекрасной Дамой, и разве можно представить ее переписывающей рукописи Пушкина? Да Пушкин и не ждал этого от своей Мадонны.

Есть женщины, которые вечно томятся какой-то смутной жаждой идеальной любви и поэтому никого не любят. Они лишь позволяют себя любить. Таких женщин лучше не встречать. А встретив, лучше с ними не расставаться.



*   *   *

Однажды, когда мы с Ритой гуляли в районе Сенной площади, она остановилась у старого облезлого дома и сказала:

– В этом здании, на первом этаже, когда-то был трактир, в который частенько хаживал Александр Блок. Я иногда представляю себе, как он входит сюда небрежной походкой, вижу его спокойное отрешенное лицо. Он надолго устраивается возле трактирной стойки, медленно пьет вино и швыряет цыганам рубли, чтобы их скрипки пели не умолкая. Потом, прихватив какую-то «девочку», выходит в дождливую ночь и растворяется в темноте.

Рита обожала Блока и переживала оттого, что его стихи не входили в школьную программу. Она должна была рассказывать своим ученикам не о своем любимом поэте, а о Маяковском, которого терпеть не могла.

Я тогда Блока не любил. Да и потом мне нравились лишь отдельные его стихи. Те, в которых печаль и отчаяние слиты воедино. В целом же стихи Блока мне казались слишком вычурными и женственными.

Рита, однако, считала, что поэзия должна быть по-женски утонченной, потому что муза – женщина.

Она ревновала Блока к его жене Любови Менделеевой.

– Ну, какая из нее Прекрасная Дама? – говорила Рита. – Круглое скуластое лицо, ленивые сонные глаза, полноватые ноги, низко посаженный зад. Ты не думай, я не злословлю. Андрей Белый так ее описал в своих мемуарах.

– Да ладно тебе, – остужал я ее пыл, – Любовь Дмитриевна была дочерью гениального ученого, женой и музой одного из замечательных русских поэтов. Единственной подлинной любовью другого. И Блок, и Белый, что бы он там ни писал, любили ее всю свою жизнь. Разве такое можно назвать случайностью?

– Ну, наверно, ты прав, – неохотно признала Рита.

 

Я уже тогда понимал, что бесконечная многогранность жизни соответствует противоречиям в человеческом характере. Разум был бы человеку в тягость, если бы его привязанность к высокому не уравновешивалась стремлением к низменному.



*   *   *

В мой последний вечер в Ленинграде Анжелика и Рита устроили мне отвальную. Мы сидели у Анжелики на кухне и пили вино с привкусом грусти.

Летний дождь тихо шелестел за раскрытым окном, наполняя комнаты запахом влажной земли.

Анжелика сидела в своем любимом кресле, похожая на Будду царственным величием. Рита, ладная, покрытая легким загаром, была как-то по-домашнему мила.

Обе женщины старались развеять мою печаль, вызванную предстоящим отъездом.

– Почему бы тебе не поступить в наш университет? – спросила Рита.

– Да, действительно, Володя, – поддержала идею Анжелика. – Ты ведь мальчик способный. У тебя получится.

– Посмотрим, – уклончиво сказал я, уже решив в глубине души, что так и сделаю. Я ведь не знал тогда, что мне уготована иная судьба.

Потребовалось немало времени, прежде чем я понял, что жизнь –  это то, что с нами происходит, пока мы строим воздушные замки…

 

– Вчера слушала литературную программу Би-Би-Си, – рассказала Рита. – Сначала ведущий прочел отрывки из статьи какого-то Абрама Терца. Потом комментатор разъяснил, что большевики для того и придумали социалистический реализм, чтобы никто не мог реалистически описать социализм. Ну а после всего этого вдруг прозвучали стихи Ходасевича на смерть какого-то кота. Я изо всех сил пыталась удержать их в памяти, но запомнить смогла лишь вторую строфу. Слышимость была ужасной из-за глушилок.

И Рита прочла взволнованным голосом:

О, хороши сады за огненной рекой,
Где черни подлой нет, где в благодатной лени
Вкушают вечности заслуженный покой
Поэтов и зверей возлюбленные тени.

У меня перехватило дыхание от несомненного совершенства этих стихов. Я ведь даже имени Ходасевича никогда прежде не слышал…

Когда Рита закончила читать свои любимые «Под насыпью, во рву некошеном…», я спросил:

– А отчего умер Блок? Ведь ему было всего сорок лет и кроме неврастении он никогда ничем серьезным не болел.

– Умер оттого, что ему нечем стало дышать. Он сам сказал об этом на пушкинском вечере незадолго до смерти, – ответила Рита.

– Друзья мои, – сказала Анжелика, я ведь была на том вечере.

– Ты никогда об этом не рассказывала, – удивилась Рита.

– Сейчас расскажу.

– Я с Блоком не была лично знакома, хотя несколько раз ходила на его выступления, – начала свой рассказ Анжелика. – Его немного знал мой муж, познакомившийся с ним на каком-то заседании у Луначарского. С ним Станислав (так звали моего мужа) поддерживал хорошие отношения. Луначарский и дал ему два билета на вечер, посвященный памяти Пушкина. Сам Станислав пойти не смог, и я пошла одна. Был февраль 1921 года. Стужа стояла лютая. Дома не отапливались. На сцене у выступающих шел пар изо рта. Увидев Блока, я чуть не вскрикнула. Узнать его было невозможно. Волосы стали пепельно-серыми. Черты лица заострились. Это было уже не лицо даже, а маска смерти. Поэт с трудом поднялся на сцену – у него уже отнимались ноги. Прочитав строки Пушкина «На свете счастья нет, / Но есть покой и воля…», он повернулся к сидевшему в зале какому-то человеку во френче и мрачно добавил: «Покой и волю тоже отнимают». Через полгода он умер. А на твой вопрос можно ответить просто: Блока убили ужасы воспетой им революции.

На следующий день я уехал из Петербурга. На вокзал меня никто не провожал – я не люблю прощаний.

 

 

ОСЕНЬ В ПЕТЕРБУРГЕ, ИЛИ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

За все время моей долгой жизни в Израиле, полной печальных заблуждений и непоправимых ошибок, ничто не могло отучить меня от досадной привычки оглядываться назад и помнить то, о чем следовало бы забыть. Моя память зачем-то волочила за собой груз ненужных воспоминаний, каких-то смутных образов и печальных призраков. С годами стали тускнеть и почти стерлись облики двух прекрасных дам, с которыми я когда-то подружился в Петербурге. В этом городе в невообразимо далеком году Анжелика – польская аристократка, в молодости пламенная революционерка, а на склоне жизни просто усталая мудрая женщина – сказала как-то, что больше всего на свете ей ненавистно предавшее ее тело. Видя мое изумление, пояснила:

– Трагедия женщины не в том, что стареет тело, а в том, что не стареет душа. Хитроумное лицемерие жизни обязывает женщину делать вид, что ее сердце постарело не меньше, чем ее внешность. Старое тело ни единым движением не выдает затаившегося в нем юного сердца. А оно спит под грубым покровом, как тетерев под снегом, и тщетно ждет весны, которая никогда не наступит.

Я со свойственным молодости апломбом стал говорить о том, что каждый возраст имеет свои преимущества.

– Неправда! – гневно возразила Анжелика. – В старости нет ничего хорошего. Те, кто утверждают обратное, лгуны и лицемеры.

Сегодня, оглядываясь на вереницу прожитых лет, я думаю, что Анжелика была права. Но то, что она говорила о женщинах, в полной мере относится и к мужчинам.

Неверная память сохранила ее блестящий афоризм: «Здравый смысл приходит к женщине лишь после того, как от нее уходит красота». Со временем я убедился, что так оно и есть.

Много лет я ничего не знал о судьбе Анжелики. Не знал и о том, как сложилась жизнь Риты, моей веселой и насмешливой спутницы в прогулках по Петербургу в одно незабвенное лето.

А время шло, и неожиданно история совершила один из самых крутых своих виражей. В Москве пришел к власти симпатичный, в меру упитанный лысый мужчина средних лет, энергичный и настолько обаятельный, что ему простили даже каинову печать на лбу и антиалкогольную кампанию.

Для начала он потряс весь мир тем, что говорил без бумажки. Народ, изнуренный семью десятилетиями идеологической деспотии, ждал перемен, и они не замедлили последовать. Долгожданные свободы посыпались на ликующих граждан, как из рога изобилия. Свобода слова. Свобода печати. Свобода выезда. Свобода предпринимательской деятельности.

Перестройка, одним словом.

 

И вот как раз в это смутное время у меня появилась возможность поехать в Петербург, причем на целых два года, и я ухватился за нее с радостью, ибо мне уже основательно наскучила жизнь, которую я тогда вел. Назначение в Петербург получила моя жена Марина, возглавившая местное отделение Джойнта, а я и наш восьмилетний сын Рафаэль последовали за ней.

Нам выделили четырехкомнатную квартиру на Московском проспекте, напротив парка Победы, в доме, построенном немецкими военнопленными сразу после войны. О дальнейшем можно сказать словами Радищева: «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала».

Страданиями. Я был готов ко всему, но не к такому сгущению горя. Разве можно забыть роющихся в помойках стариков, зарешеченные витрины магазинов и ларьки, тифозной сыпью усеявшие улицы все еще прекрасного, но в горниле всеобщей беды потускневшего города. И как забудешь сгустившуюся атмосферу жуткого липкого страха, которая повсюду ощущалась почти физически. Страха перед мерзостью настоящего и беспросветностью будущего.

В ларьках торговали спиртом «Рояль», водкой типа «сучок» или «асфальт», импортными продовольственными товарами, срок годности которых давно закончился. Соки, сникерсы, печенье, утратившие свои полезные качества, стали опасными для здоровья. Конфеты ссохлись от времени.

Все это фуфло предназначалось для народов третьего мира, которых не жалко, и завозилось в Россию отнюдь не задаром, а в обмен на промышленные богатства страны, грабившиеся без зазрения совести.

Да что там ларьки. Пооткрывались коммерческие магазины, в которых действительно было все, причем лучшего качества. Зашел я в один такой на Невском – и обомлел. Рубашка – 400 долларов. Костюм – 1500. Спрашиваю продавщицу, миловидную девушку:

– Это, наверно, иностранцы покупают?

– Ну что вы, наши, русские, – улыбнулась продавщица.

Ну да, «новые русские», новые хозяева жизни, о которых потом будет придумано столько анекдотов. Это они для себя товаров навезли на украденные деньги: античную мебель, одежду, лекарства, мерседесы. Все хорошее – для себя. А для народа – фуфло.

Один такой нувориш, бывший обкомовский работник, дачу себе в Подмосковье отгрохал с унитазами из чистого золота. Он утверждал в интервью какому-то «золотому перу» – я сам его читал, – что сделал это для воплощения в жизнь мечты В. И. Ленина.

Удивительно, с каким рвением «золотые перья России» стали вытравливать из народа чувство гордости за свою страну и свою историю, на лету подхватывая объедки, швыряемые новыми хозяевами с пиршественного стола. Шельмовались понятия, еще недавно считавшиеся незыблемыми. Были зарезаны почти все «священные коровы». Уничтожался даже язык, на котором написано столько бессмертных шедевров. Петербург запестрел вывесками с иностранными словами, написанными кириллицей, что выглядело совсем уж дико. Напротив дома, где мы жили, на овощном магазине появилась вдруг надпись: «Гринхаус».

Кому и зачем это понадобилось?

В первое время нашего пребывания в Петербурге я очень плохо спал. Мысли гудели, как полчища мух, и необходимо было их прогнать, чтобы дать отдых голове и сердцу.



*   *   *

Риту я нашел почти сразу, но увы, в палате для онкологических больных. За полгода до моего приезда у нее обнаружили неоперабельный рак. Процесс развивался стремительно, и, когда мы с ней встретились, уже не было никакой надежды. Жить ей оставалось чуть больше месяца, и я навещал ее каждый день.

Когда я впервые вошел к ней в палату, голова ее покоилась на подушке, глаза были закрыты. Но вот они медленно открылись. Увидев меня, Рита ничуть не удивилась, сразу узнав в немолодом уже человеке того мальчишку, которому щедро дарила Петербург тридцать два года назад.

– Здравствуй, Володя, – сказала она. – Долго же тебя не было.

Мне потребовалось несколько минут, чтобы привыкнуть к ее новому облику.

Она все еще была хороша, хотя ее каштановые волосы покрылись изморозью и выцвели под северным небом большие синие глаза, похожие своей прозрачностью венецианское стекло. Похудевшее изнуренное лицо сохранило очарование, очень напоминавшее ее в молодости. И хотя она усохла и стала совсем маленькой, вид у нее не был ни изможденным, ни пугающим.

В тот первый день я провел у ее кровати около шести часов, и мы поговорили обо всем на свете. Вернее, говорил я, а она слушала со слабой улыбкой, время от времени вставляя свои реплики.

Я узнал, что Анжелике в 1964 году разрешили выехать в Польшу по личной просьбе Владислава Гомулки, в молодости дружившего с ее расстрелянным мужем. Ей выделили квартиру в центре Варшавы, где она и прожила до самой смерти. Рита часто ее вспоминала, потому что тех, кто уходят, трудно забыть. Легче забыть тех, кто рядом.

Жизнь самой Риты в целом сложилась удачно. Она не любила Сеню, но привыкла к нему и возле него чувствовала себя защищенной. Иногда между людьми возникает сцепление, избавляющее их от одиночества и по силе чувств почти равное любви. К тому же появилась дочь Лера – «свет в окошке» для обоих. Но Рите всегда смутно хотелось того, чего у нее никогда не было.

Каждое лето, отправляясь на курорт на Рижское взморье, одна, без мужа, она приказывала себе: забудь, что ты мать, жена и учительница. Рита объяснила это так: «Каждой женщине хочется быть верной. Проблема в том, что почти невозможно найти такого мужчину, которому стоило бы хранить верность».

– А мне ты всегда казалась ангелом, – сказал я.

– Нет такого ангела, который не мечтал бы стать падшим хотя бы на минуту, – ответила Рита со слабой улыбкой.

С началом перестройки Сеню как подменили. Его организаторский талант и страстное желание утвердить себя в новом меняющемся мире превратились в силу, сокрушающую любые препятствия.

Как же беззащитно человеческое сердце, на что только не толкает человека страсть – неважно к чему: к власти, к обогащению, к женщине…

Сеня создал несколько коммерческих фирм, работая как одержимый. И настал день, когда он потребовал от Риты развода, потому что решил жениться на своей голенастой секретарше, которая была моложе его на тридцать пять лет. Рита посмотрела в глаза этому ставшему уже чужим человеку и сказала: «Оформляй все быстро. Я подпишу любые бумаги». – «Ты ни в чем не будешь нуждаться», – смущенно пообещал Сеня и действительно перевел на ее счет крупную сумму.

«Для меня настало ужасное время, – вспоминала Рита. – С утра у брошенной какая-то младенческая беззащитность перед явью, страх сжимает горло. На дворе лето озаряет все вокруг червонным золотом – такая редкость в Петербурге, – а в душе все остается убийственно черным. Спасал сон – друг всех одиноких и покинутых, дающий на какое-то время забвение. Пробуждение же приносило отчаяние».

Тогда и вцепился в нее рак – до сих пор непобежденный враг человечества.

Лера, вышедшая замуж за виртуоза джаза, давно уже находилась в Америке, и Рита осталась совсем одна.

А Сеня, закативший свадьбу в одном из престижных ресторанов на Невском, вдруг взял да и «сыграл в ящик». Умер от разрыва сердца. Известно ведь, что пожилые мужики, бросающие своих постаревших подруг ради готовых на все юных аферисток, вступают в круг повышенного риска.

Рита пришла на похороны и перед началом церемонии попросила оставить ее с покойником наедине. Она постояла у гроба минут пять, глядя в лицо мертвецу, попрощалась с ним и ушла.

«Разлюбить кого-то, – сказала Рита, – это значит забыть, как много значил для тебя когда-то этот человек».

Почти до самого конца она много читала. Что еще делать в больнице? Кроме меня, ее навещали друзья, которых она любила. Часто при этой болезни яд, накапливающийся в крови, отравляет мозг, и больного одолевают страхи и ненависть ко всему живому. С Ритой не произошло ничего подобного. Ее здравый и ясный ум и благожелательное отношение к людям сохранились до самого конца.

Иногда я читал ей недавно изданного в России Гайто Газданова – писателя, соперничавшего в эмиграции с самим Набоковым. Его проза ей понравилась. «Он изображает человеческую жизнь в виде развернутой метафоры – как путешествия и остановки, – сказала Рита. – Главное для него – это внутреннее развитие чувств».

О происходящих в стране событиях мы почти не говорили. Только однажды, когда я сказал, что трудно переоценить значение отмены цензуры в России, она сказала с едва заметной усмешкой: «Ты помнишь басню Крылова “Ворона и лисица”? Ее истинный смысл в том, что, лишь потеряв сыр, можно обрести свободу слова. Но разве нужна свобода слова тем, у кого нет сыра?»

А конец неотвратимо приближался. Участились болевые приступы, столь же невыносимые, как прикосновение к обнаженному зубному нерву. Ей становилось все труднее дышать. Палата была душная, маленькая, с затхлым воздухом. Две старухи, соседки Риты по палате, боялись сквозняка и не позволяли открывать окно. В последние дни она бредила и меня уже не узнавала. Умерла она ночью, когда меня не было рядом с ней.

Лера не успела приехать, и организацию похорон мне пришлось взять на себя. Последние страдания сильно изменили внешность Риты. Она не хотела, чтобы дочь видела ее такой.

Взяв две бутылки столичной, я отправился в морг. В длинном узком подвальном помещении без окон меня встретил высокий костлявый парень с залысинами на лбу и набрякшими мешками под глазами. Я протянул ему пакет. Он мельком глянул на его содержимое:

– Спасибо. Здесь без этого кранты. Приходится все время жрать проклятую, чтобы крыша не поехала.

– Умерла замечательная женщина, – сказал я. – На похороны приезжает из-за бугра ее дочь…

Я протянул ему зеленую купюру. Он кивнул головой, сунул ее в карман грязного халата и произнес:

– Не сумлевайся. Оформим в лучшем виде.

Свое слово он сдержал. Изможденное лицо Риты выглядело на траурной церемонии почти красивым.

После похорон ко мне подошла Лера и, вынув из сумки бронзовый бюст Блока, сказала:

– В последнем письме, которое я получила от мамы, она просила отдать его вам.

 

Бронзовый Блок уже много лет стоит в Иерусалиме на моем письменном столе.

 

Версия для печати