Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2012, 44

Былое и выдумки (2)

Воспоминания

Воспоминания

Юлия Винер

БЫЛОЕ И ВЫДУМКИ *

ОСВОЕНИЕ ЦЕЛИНЫ

 

Никто не задумывался и не спрашивал, почему и зачем надо осваивать целину – огромные невозделанные степные пространства в Казахстане. Почему так срочно, зачем так много сразу. Почему именно там, где нет людей, нет воды, нет никакого земледелия, а есть кони, овцы и пыльные песчаные бури. Чего там задумываться и спрашивать? Партия сказала: надо! − комсомол ответил: есть! И понеслась...

Ничего не скажешь, умела советская власть организовать и запустить в ход грандиозную кампанию. Мобилизовать гигантские средства, нагнать туда море техники, а главное, возбудить энтузиазм тысяч молодых людей, в том числе студентов, среди которых было достаточно скептиков. Впрочем, мало кто из них смотрел на это как на мероприятие по решению проблем национальной экономики. Целина – это было приключение! Бесплатное путешествие, едем мы друзья в дальние края! Грандиозный пикник!

Так, во всяком случае, смотрела на это я. И действительно, приключение было. И не одно. А пикник – ну, пикником я бы это не назвала.

В первое лето освоения я «на целину» не собралась. Как-то не обратила внимания на всенародное начинание. Тем более что на целину нас, вгиковцев, не «гнали». На картошку в колхозы гоняли, в овощехранилища, перебирать гнилую капусту и морковь, гоняли, а тут почему-то не погнали. Впрочем, мало кого гнали вообще – студенческая братия, почуяв возможность интересно потусоваться, ехала охотно, добровольно. Турпоходы были очень в моде, а это виделось как такой огромный массовый турпоход. Возможно, кто-то ехал и из комсомольско-патриотических соображений, но я таких не встречала. Разумеется, никто из студентов даже и не помышлял селиться там и обрабатывать дальше эту освоенную кем-то целину. Пусть этот кто-то и обрабатывает, а народ ехал на месяц-другой, на лето, пожить на природе в своей компании, ну и поработать, если уж придется.

Пришлось, пришлось.

Но сперва надо было туда доехать. Далеко, до города, который тогда назывался Кустанай. А дальше куда-то в безграничную степь.

На второе лето поехала и я, присоединившись к группе университетских студентов-химиков, однокурсников моего брата. У себя в киноинституте сказала, что это и будет моя «практика по сбору материала» для будущего сценария.

Сорок человек, восемь лошадей. Лошадей при нас не было, а человек в скотском вагоне набилось, наверно, и побольше. Валялись на грубо сколоченных двухэтажных нарах, пели песни, весело было. Первые три-четыре часа. Дальше уже несколько менее весело. Солнышко припекало вовсю, вагон постепенно накалялся. Хотелось пить, обычая иметь при себе бутылки с простой минералкой тогда не было, распили наличный морс и боржом, выпили воду из титана-кипятильника. Ну и после этого – понятное дело – а туалета при вагоне нет. Как-то выпустили устроители из виду эту малоприличную деталь. И во всем составе нет – поезд-то не пассажирский.

Туалета нет, а поезд еле ползет, когда же станция? Ребятам полегче, подойдут к полуоткрытой двери и – наружу. А у девочек нужного приспособления не имеется, просто беда. И мы еще как-то не вспоминаем, что это далеко не вся беда, будет и похуже.

Ехали шестеро суток. И все шестеро суток туалетная проблема изводила нас постоянно, и чем дальше, тем тяжелее. Набитый молодежью состав был самой какой-то последней железнодорожной очередности, часто задерживался прямо посреди чистого поля, никогда не известно, как надолго. Рискуя отстать, выскакивали из вагонов, бежали к ближайшим кустикам. Хорошо еще, если поблизости были кустики. Кто успевал, а кто и нет. Успел, не успел − грохот трогающихся вагонов заставлял бежать обратно, не закончив своего дела, натягивая штаны, оправляя юбки. А дело это чем дальше, тем тяжелее было не только что закончить, а даже начать.

На станциях наш поезд стоял подолгу. И все равно на главное времени не хватало. У всего многовагонного состава было одно стремление – не купить снеди, продаваемой вдоль поезда деревенскими бабусями и девками, и не запастись кипятком, а − добраться до туалета. Очередь туда была бесконечная. Кто туда входил, выходил нескоро. И очень часто – не добившись результата.

Человек – создание нежное. Его нормальное функционирование зависит от нескончаемого множества факторов. Один из них, важнейший наряду с пищей и сном, – это возможность отправить свои естественные потребности вовремя, спокойно и в уединении. Нарушить этот фактор означает вызвать целую цепь непредвидимых последствий. Психология отлично это знает, физиология и подавно. Но в России того времени этому фактору вообще не придавалось никакого значения. Это был не более чем предмет для подростковых шуток и грязных непристойностей. А заботиться и говорить об этом всерьез? Фу, как некультурно!

Несколько лет спустя я ездила в деревню в Алтайский край, где жила моя знакомая, доктор Поля, с мужем Андреем. Полечка откладывала каждый сэкономленный рубль на пристройку к дому теплой уборной. Когда наконец накопила, попросила мужа нанять кого-нибудь в помощь и построить. Он взял у нее деньги, съездил в город и – купил телевизор. Телевизор, сказал он, это культура. А теплая уборная – да тьфу, кому это надо? Ты что, там время проводить собираешься? Забежала и выскочила. Вообще, отхожее место в доме! Думать даже неприлично! А телевизор – это тебе и кино, и театр, и новости со всего света. Культура! Ты глянь вокруг, кто это у нас теплые уборные строит? А телевизор и у Малявиных есть, и у Колюшкиных, даже у деда Сизова есть, у нас у одних нету! А Полечка только плакала злыми бессильными слезами, зная, что переубедить его не удастся, и денег больше нет, и зимой придется по-прежнему бегать по обледенелой тропке в продуваемый ветром сарайчик в углу заснеженного двора.

Станционный туалет... Отличный образчик такого подхода к вопросу. Да какой там «туалет»! Нужник, одно ему название. Три-четыре неразгороженных «очка», то есть дырки в дощаном помосте, на который надо взобраться и присесть на корточки, расставив ноги над дырой. И в эту дыру делать свое дело. Желательно попадать точно в дыру. А это не каждому удается. Истерзанные ожиданием этого туалета, пассажиры нервничают, зная, что в любую минуту может раздаться гудок и их поезд уйдет, никого не дожидаясь. Тут уж не до точности! Я зашла туда один раз и решила лучше терпеть до каких-нибудь кустиков. Все равно я ничего не смогу там сделать. Нельзя даже сказать, что там было грязно. Там было болото. Оно покрывало и пол, и помост, и даже во многих местах стены. Да как же стены? А так. О туалетной бумаге мы в те времена только смутно слышали, а газетку не всегда найдешь. Ну вот, стены и служили иногда. Это требовало известной акробатики, но некоторые ухитрялись.

Я уж не буду рассказывать о том, как я и другие такие же запорные отделывались потом от этого тяжкого бремени. Хватит про грязное и некультурное.

 

В этом путешествии я впервые увидела, как происходит спонтанное установление социальной иерархии. Собственно, я и в детском доме это видела, и в школе, и в пионерлагере, но не сознавала и не обращала внимания. А здесь это происходило, можно сказать, в лабораторных условиях.

В первые дни наша бригада, человек двадцать пять, представляла собой аморфное сборище людей, не всегда хорошо знакомых друг с другом, поскольку учились в разных группах. Уже на второй день выделилось нечто вроде верхушки, три-четыре человека, наиболее активно распоряжавшиеся раздачей пищи и воды, перераспределением мест на нарах, так, чтобы те, что поменьше и послабее, были внизу, а здоровые и спортивные чтоб взбирались наверх. Несколько растерявшаяся публика без протеста подчинялась, хотя не все были довольны. А когда протест выбрался наружу, когда начались нарекания и пререкания, было уже поздно. Командная верхушка уже выкристаллизовалась и укрепилась, выделив из себя лидера, парня, которого все стали называть «Папой».

Как и почему так стало, я не знаю. «Папа», на мой взгляд, не отличался ни особым обаянием, ни умом, ни авторитетом. Правда, со временем в нем обнаружилась незаурядная способность к лавированию и компромиссам, часто вполне уместным и полезным. Короче, вождь у нас образовался не из лучших, но и не из худших. При Папе имелась его девушка, очень неглупая и весьма стервозная молодая особа с развитым комплексом превосходства. Однако «Мамой» она наречена не была, оставалась при Папе на должности внештатного советника. А «Мамой» стал симпатичнейший парень Коля, большой и широкоплечий, всегда ходивший застенчиво пригорбившись. Мама, самый старший в бригаде, уже под тридцать, был человек добрый и деликатный, против власти Папы никогда не выступал, но часто своей мягкостью не давал ему чрезмерно этой властью увлекаться. Вокруг верхушки крутилось небольшое число потенциальных претендентов на руководящие роли, которые поздно спохватились и теперь попеременно то угождали, то досаждали начальству. А большинство, не страдавшее властолюбием, более или менее подчинялось чужой воле, не желая особо напрягать свою. Криков и споров при этом, разумеется, было много, возникали дружбы и вражды, соперничества и союзничества, как и положено в человеческом сообществе. Но в конце концов разумные распоряжения по большей части исполнялись, те же, что казались неразумными или нежелательными, либо игнорировались, либо корректировались.

А в самом низу общей массы был свой пария, вялый нытик, не умевший и не желавший ни делать ничего толком, ни общаться по-людски. Тут была не школа, поэтому его не били и не издевались над ним, просто не замечали, на слова его не обращали внимания, иногда раздраженно отмахивались. Позавидовать ему было нельзя.

Я во всем этом процессе никак не участвовала. Смотрела со стороны. Я была пришлая, никого здесь не знала, кроме брата и двоих его друзей. Потому мне и удалось так отчетливо и бесстрастно его пронаблюдать. Позже, когда я вполне стала частью коллектива, мое бесстрастие испарилось, и про наблюдение я просто забыла.

Да, удивительное дело, я стала частью этого коллектива. Я к тому времени уже отчетливо осознавала себя законченной индивидуалисткой, мне неприятно само слово «коллектив» – оно мне кажется похожим то ли на неудачно свернувшуюся в кольцо сороконожку, то ли на гвоздь с загнутым в крючок острием. Мне и слово «причастность», столь девальвировавшее за последние десятилетия, не по душе. «Частность» куда милее. Не хочу я быть причастной ни к великому, ни к малому делу, ни к толпе добывателей, ни к толпе продавателей, ни к толпе телезрителей. Конечно, моего желания чаще всего и не спрашивают. Без всякого вмешательства моей воли я причастна к роду человеческому, к своему еврейскому племени, к своему веку. А по собственной воле я хочу быть причастна только к своим родным и немногим близким друзьям. Но вот − в этот случайный коллектив вошла без сопротивления. Единственный, наверное, раз в жизни. Тут и узнала, что и «причастность» бывает иногда хороша. Очень редко, правда, – а мне крупно повезло. Наша разрозненная группка, со всеми своими склоками и разборками, в общежитии и совместной работе сплотилась в некое целое, которое в главном оказалось честным, благородным и высоконравственным. Большая редкость. За что и пострадало − впрочем, лишь слегка. Но об этом позже.

 

Итак, нужный социальный порядок был установлен и продержался до самого конца, все три летних месяца, пока мы пробыли на целине. Нам выдали армейскую палатку, огромную, на шестьдесят человек. И оставили нас посреди чистого поля. Ну, может, не совсем чистого. Стояли там реденькие ряды чахлых колосков, которые мы немедленно вытоптали, расставляя палатку. Вокруг, куда ни глянь, горизонт был невообразимо далеко. Метрах в пятистах стоял колок, небольшая лесная полоска, а перед ней совсем уже крошечный пруд, высыхавший прямо у нас на глазах. И то, и другое хорошо послужило нам, особенно в первые дни.

Кое-какая еда у нас была припасена. Не много, десятка три банок консервов, несколько килограммов пшена, перловки и лапши, сколько-то муки, мешок картошки. На двадцать пять человек раз-другой перекусить. Денег, разумеется, ни у кого не было, но мы не слишком беспокоились – деньги были обещаны, как только мы начнем работать. А пока передвижное сельпо будет давать нам продукты в кредит.

Мы сложили очаг, наварили пшена, разогрели консервы, как следует наелись и пошли устраиваться в нашей просторной палатке. И даже не подозревали, что на ближайшие две недели как следует наедаемся обычной едой в последний раз.

 

Для начала нас поставили на легкую, простую работу. Привезли нас на ток и велели лопатить зерно. Зерно лежало длинными валами прямо на земле и выглядело готовым к помолу. Чего его «лопатить»? Грузить, что ли, куда-то? Вроде некуда, зернохранилища нигде поблизости не видать. Я сунула руку в ближайшую кучку и тут же выдернула ее с воплем. Внутри было обжигающе горячо. Из кучки потекла еле заметная струйка дыма. Сразу стало ясно, для чего лопатить. Элеватор имелся только в Кустанае. Грузовиков для перевозки не хватало. Невысушенное зерно лежало на земле по три-четыре дня, а то и неделю. Температура в сырой глубине потихоньку поднимается, зерно начинает тлеть. Если его не трогать, запросто может сгореть.

Нам выдали лопаты, назначили норму. Всех парней увезли на другие какие-то работы, а мы бодро взялись за дело. Осторожно снимали верхний, негорелый слой зерна, перебрасывали вбок, создавая новые кучи. На прежнем месте оставались длинные дымящиеся полосы хлебного пепла, кое-где проскакивали даже искорки, но быстро гасли.

Работа только поначалу казалась простой и легкой. Перчаток у нас, разумеется, не было. Уже через час почти у всех на непривычных ладонях образовались водянистые пузыри, еще через час ручки лопат терли уже голое мясо. Многие побросали лопаты, кто-то даже плакал от боли и усталости. Остальные кое-как махали лопатами до сумерек с небольшим лишь перерывом на обед. В перерыв никто не дал нам никакой еды, сказали, надо было с собой принести. Нормы оказались непосильны для большинства девушек, иные и четверти нормы не сделали, и только две или три дотянули до половины. А платили за эту работу мало. Когда к концу дня учетчик сказал, сколько примерно каждая получит, стало ясно, что большинство не заработало себе даже на завтрак.

Мы вернулись в свой лагерь измученные, голодные и подавленные, а ребята уже там. И даже пищу кое-какую приготовили, правда, мало. И, в отличие от нас, возбуждены и довольны собой. Оказывается, их послали на ремонт механизмов, промывать детали керосином. Грязная, вонючая работа, зато платят очень прилично. К тому же механизаторы их даже покормили.

На мытье воды не было, дотащиться до пруда уже не хватало сил, мы быстро съели, что было, и повалились спать. Ребята еще сидели снаружи, обсуждали что-то, даже кричали, я слышала, но слов не разбирала, ухнула в сон.

Наутро чуть не половина девушек на работу не вышла, а некоторые даже вставать не хотели. Из еды у нас оставался мешок картофеля да лапша. Позавтракали сухой вареной картошкой с последними остатками хлеба, запили кипятком и, кто мог, отправились на работу, с тоской думая о том, как далеко до вечера, а и вечером радости, то есть еды, тоже не предвидится. Никакое передвижное сельпо к нам не торопилось, сидело на своем месте, километрах в тридцати от нас.

Однако радость нас вечером ждала. Роскошный грибной суп! Из отборных белых грибов! Откуда? Оказывается, из колка.

Я потом тоже ходила в эту рощицу за провизией. Зрелище было фантастическое. Охотиться за грибами, искать их не приходилось, куда ни глянь, повсюду торчали коричневатые бугорки шляпок. Надо было только отбирать самые плотные маленькие боровички – на большие взрослые грибы мы очень быстро перестали даже смотреть. Их было слишком много! Годами, если не десятилетиями, никто не касался этого волшебного места, густо переплетенные грибницы слоями проросли насквозь всю подпочву колка.

Мы ахали, восторгались и с наслаждением хлебали дивный суп, объедались жареными грибами и горделиво уверяли друг друга, что нигде и ни у кого не было никогда такой изысканной, такой дорогой еды. Так было в первый день, и во второй, и в третий... и в четвертый... Грибы что-то не казались уже такими вкусными. Лапша кончилась. Затем кончилась картошка. Кончился и лук, которого и вообще было мало. Соль тоже кончалась. Без картошки и лука грибы с трудом лезли в глотку. Без соли и подавно. Скользкие, пресные, и что только в них люди находят?

Не лучше обстояло дело и с водой. Раз в два-три дня старый казах привозил нам на телеге бочку питьевой воды и, переливая ее в наши ведра и кастрюли, неизменно делал нам мудрое наставление: «Пий вода, пий! Вода не мый, вода пий, пий!» Поначалу мы его не слушали и привычно умывались по утрам и даже мыли руки перед едой, но очень скоро убедились − либо мый, либо пий, на то и другое не хватит. Недолгое время выручал высыхающий прудик, неленивые бегали туда умываться, но скоро девочки начали стирать в нем свои трусики и лифчики, а сам пруд сократился до размеров средней лужи, и эта опция отпала, а с ней и цивилизованная привычка.

На ток нас временно возить перестали. То ли уже и остальное зерно сгорело, то ли, что могли, увезли, короче, нас расставили по разным другим работам.

Меня привезли к огромному бесформенному зверю под названием комбайн. Как он устроен – неизвестно, а что делает? Жнет пшеницу, каким-то образом вылущивает из колосьев зерно и через вздернутую над его задом трубу сбрасывает его в прицепленный с тыла зерноприемник. Жерло трубы неторопливо качается вправо-влево по небольшой амплитуде, спелое сухое зерно падает на гладкое дно приемника и рассыпается по нему ровным слоем. А солому комбайн собирает, где-то у себя внутри прессует в плотные параллелепипеды, туго обтягивает их проволокой и через равные промежутки аккуратно выкладывает на стерню, чтобы идущая следом другая машина быстро и легко их собирала. Все эти привлекательные, хоть и отрывочные сведения относительно правильной работы комбайна я получила уже в другое время, в другом месте и при других обстоятельствах. А здесь мне просто показали, куда становиться – на одну из двух небольших ступенек, приделанных с обеих сторон к бортикам зернового бункера, дали в руку лопату, сказали: «Разравнивай!» – и оставили наедине с чудовищем.

Не совсем, конечно, наедине. Комбайн прицеплен к трактору, а в тракторе тракторист, значит, есть рядом еще человек. Я его не видела, но все-таки легче. Позже я узнала, что в других странах давно работают на самоходных комбайнах, где все делает один комбайнер. И бункера у него никакого нет, рядом с комбайном движется грузовик, и зерно льется прямо к нему в кузов, так что не надо его перекидывать с места на место. Наш комбайн был уже несколько старомодный, но я теперь рада этому, иначе мне на нем нечего было бы делать.

Зафырчал мотор, комбайн затрясся, закачался и сдвинулся с места. Прицеп дернулся, подскочил и потянулся за комбайном. Я ухватилась одной рукой за борт, другую, с лопатой, вытянула вперед и вниз, изготовилась разравнивать поток зерна. Минута прошла, другая, мотор рычит, комбайн гремит, катится вперед, трясет немилосердно, но из трубы ничего не сыплется. Что-то сломалось в комбайне? Я глянула назад – голая комковатая земля, кое-где торчат короткие обритые соломинки. Постояла еще немного, попыталась заглянуть вперед, и в этот момент из трубы посыпалась тонкая струйка, а из задницы комбайна стрельнула прямо мне в лицо измолотая в труху солома. Пока я слезами вымывала из глаз пыль, в приемнике набралась небольшая горка. Сырое зерно не рассыпáлось в стороны, громоздилось кучей посередине, прямо под жерлом трубы, которая спазматически дергалась время от времени, расплескивая свое содержимое куда попало, в том числе прямо на землю, а заодно и на меня. Я слегка поворошила кучу, надеясь, что теперь она сама распространится по дну, однако сырое зерно держалось друг за друга крепко, пришлось взяться за лопату обеими руками, я отпустила бортик и при очередном скачке бункера свалилась наземь. Тут же на меня бухнулся полуспрессованный ком соломы. Такие же комья лезли из-под комбайна, цеплялись за колеса бункера и волоклись за нами, разматываясь по пути и осыпая меня трухой.

Я быстро научилась догонять комбайн и прыгать на свою приступку, то с одной стороны, то с другой – ясно было, что работа рассчитана на двоих, – и ворошить зерно, иногда спрыгивая прямо в бункер, раскидывая его и лопатой, и ногами. Работа была утомительная, но, к счастью, выпадали долгие минуты, когда из раструба почти ничего не поступало, можно было отдохнуть.

К полудню мотор замолк, трактор остановился. Меня непреоборимо клонило в сон, я собрала кучку соломы и улеглась в тени бункера, уверенная, что проснусь, как только мотор зарычит опять.

− Эй! Обед!

Я радостно вскинулась:

− Где?

Надо мной стоял круглоголовый черноглазый мужик лет сорока и недоуменно улыбался. Я встала на ноги.

− Что – где? – спросил мужик.

− Да нет, это я так. Это вы тракторист?

Мужик церемонно протянул руку:

− Казыбаев Батырбай. Час обеденный перерыв.

Я пожала руку, назвалась и уселась обратно на солому.

− Обед кушать не пойдешь?

− Не пойду. Буду спать.

− Совсем кушать не хочешь?

Кушать я очень даже хотела! Но с собой у меня еды не было. А до нашего стана было километра полтора, и обратно столько же, и все под палящим солнцем, а там ждала меня все та же грибная похлебка без ничего, от которой уже начинало по-настоящему тошнить. Голод лучше заспать. А к вечеру, глядишь, так оголодаю, что и похлебку съем.

− Я пить хочу. Водички попить не дадите? – у меня был с собой аптечный пузырек с водой, но я давно все выпила.

− Иди сюда.

Мы подошли к трактору. Возле него стояла на земле канистра и закутанный в тряпки котелок.

Батырбай подал мне канистру, и я напилась воды, слегка отдававшей бензином.

− А почему кушать не хочешь? Живот болит?

− Нет, живот не болит.

− И бешбармак тоже не хочешь?

− Что это, бешбармак?

Батырбай размотал тряпки, открыл котелок, запустил туда пальцы и вынул горсть лапши с куском мяса. С пальцев в котелок капала густая желтоватая жидкость. Он поднес горсть прямо мне ко рту, запах был ошеломительный, я невольно открыла рот. Вкус был – вкус мясной пищи... Больше поначалу ничего не разобрала, проглотила, едва разжевав.

Батырбай присел на корточки, сказал мне:

− Садись!

Показал мне пальцем на котелок и принялся выгребать из него еду. У меня было твердое намерение сказать ему: «Спасибо, не хочется», − и вернуться на солому, но вместо этого я стала на колени и последовала его примеру. Стараясь проявить хоть какую-то воспитанность, я лезла в котелок деликатно, двумя пальцами, пища была жирная, скользкая, едва удавалось выловить две-три лапшинки, никакого мяса. Батырбай посмотрел на меня, облизал жирные пальцы, сложил их все вместе ковшиком и показал мне:

− Вот так делай, так больше.

Так было действительно гораздо больше, и котелок скоро опустел. На дне оставалось еще сколько-то жирной душистой жижи, Батырбай протянул котелок мне. И опять я приготовилась сказать: «Нет, это вам, я и так у вас пол-обеда съела»... А пока готовилась, заглотала эту дивную жижу, только что котелок не вылизала.

− Хорошо? – спросил Батырбай.

− Очень! Очень вкусно!

− А говоришь, не хочу кушать.

Мне было очень неловко, я спросила поскорей:

− А какое это мясо?

− Хорошее мясо, свежее! Немножко старое, лошадка старая была.

Вот я и попробовала конины. Я про нее знала только из литературы, и мне всегда казалось недопустимым варварством убивать такое прекрасное, благородное животное ради мяса. А теперь подумала: а что, корову, добрую глупую корову можно убивать? Либо становись вегетарианкой, либо молчи.

− Ну как тебе нравится? – спросил Батырбай, глядя на меня с любопытством.

− Я же говорю, очень вкусно.

− Нет, не это. Тебе у нас нравится?

Вот так вопрос. И что на него отвечать? В данный момент, с теплой пищей в животе, мне было хорошо. Но – нравится? Надо как-нибудь подипломатичнее, чтоб не обидеть человека, это ведь его родина, он здесь живет.

− Мне степь очень нравится.

− Эх! – сказал Батырбай и сплюнул. – Наша степь хорошая была, красивая! Все некрасиво сделали, все распахали!

− А кто здесь распахал?

− Я здесь распахал. И зачем!

− Да, зачем?

− Сеять сказали, вот зачем.

− Так это же хорошо? Пшеница, хлеб, это ведь хорошо?

Батырбай повел рукой вокруг:

− Хорошо? Вот это хорошо?

Вокруг было совсем не хорошо. Колосья были низенькие, тощие, стояли редко, местами совсем ничего не было. И Батырбай видел это не хуже меня.

− Я сразу знал, что не будет хорошо. Только первый год хорошо, а потом навоз надо, много-много, у нас лошадок столько нет. А раньше много было.

− Куда же они девались?

− Подохли.

− Подохли? Отчего подохли? От эпидемии?

− Да, от эпидемии. Кушать им стало нечего. Распахали, и не стало травки кушать для лошадок.

− Зачем же вы пахали? Вы бы отказались.

− Да? Ты бы отказалась?

− Ну-у, я. Я же не умею.

Батырбай вздохнул:

− Ты хитрая. Вы все русские хитрые.

− А я не русская, я еврейка.

− Это все равно.

− О нет, совсем не все равно. Большая разница.

Но Батырбая эта разница совершенно не интересовала.

− Ты спать хочешь? Иди спи.

− Да ведь час уже прошел? Обед кончился?

− Иди спи. И я буду спать.

Проверять нас никто не приходил, и мы проспали часа, наверное, два. А потом часа четыре еще поработали, и за все это время зерноприемник наш наполнился едва на треть. Выяснилось, что Батырбаю, а также и мне, платили не за количество добытого зерна, а за убранные гектары. Работы комбайну было мало, поэтому катались мы по полю шустро, гектаров обработали порядочно. Могли бы и больше, но Батырбай сказал: хватит. При нормальном урожае столько за день убрать невозможно. Но он же не нормальный, заикнулась было я, давайте поездим еще, подзаработаем как следует. Нельзя, сказал Батырбай. Он заглушил мотор, отцепил трактор от комбайна, прицепил к трактору полупустой бункер, я влезла туда и уселась на зерно, и мы поехали на ток.

Сквозь неплотно пригнанный задок бункера зерно бойко трусилось на землю. Мне было жаль зерна, я старалась отгрести его от задней стенки, удержать. Но старалась я только в этот первый день. Вскоре я повидала дороги, по которым грузовики возили зерно в Кустанай на элеватор, и поняла, что старания мои бессмысленны. Зерно валялось по обочинам только что не сугробами. Грузовики лихо мчались по выбоинам, поливая дорогу зерном из всех щелей. Выбоины тоже были забиты зерном так, что их словно и не было.

И все же полную бессмысленность нашей работы, да и всего гигантского мероприятия в целом, я еще как следует не сознавала. Зерно, хотя и ничтожно мало в соотношении с огромным пространством и с чудовищным количеством людей и техники, все же поступало на элеваторы. Кроме того, я еще надеялась, что все это только здесь так, а в других местах иначе, лучше.

Скоро и эта надежда испарилась. К нам, проездом в медпункт или в баню, заглядывали иногда члены других студенческих бригад, приехавших раньше нас. Рассказывали, как все это выглядит у них. Картина такая же или хуже...

Руководствуясь здравым смыслом, следовало бы нам всем немедленно бросить это бесполезное расходование энергии и возвращаться домой. Насильно нас там никто не держал. Заработать денег на проезд и мотать оттуда. Ну, потрепали бы немножко по комсомольской линии, но вряд ли сильно. Всегда можно было отговориться плохим самочувствием, болезнями (среди нас начиналась дизентерия), трудовыми травмами.

Но... мало кто в те времена и в тех условиях руководствовался здравым смыслом. Начиная с самой верхушки. Здравый смысл, устами немногих отважных экономистов и агрономов, говорил, что решение грозившего стране тяжелого хлебного кризиса лежит не на целине, а в черноземной средней полосе, где есть и вода, и люди, на землях, давно обработанных и культивированных, но вконец истощившихся от неправильной и слишком интенсивной эксплуатации при отсутствии удобрений. Это, разумеется, тоже требовало и средств, и времени, однако несравненно меньше, чем «освоение». Так говорил здравый смысл. Но взбалмошный мужик Хрущев, заманивший нас сюда, повелел решить проблему иначе. Единым махом. И хлеба будет – завались, и молодежь, несколько взбудораженная оттепелью, вдохновится, займется делом и успокоится. Ну и стали решать. Пару лет понадрывались на полубесплодных полях. В конце концов хлебная проблема была решена простейшим способом – с помощью золота. Потекло в страну зерно из догоняемой и даже перегоняемой Америки, и освоение тихо увяло.

Мы, разумеется, тоже никакого здравого смысла не слушались и рьяно продолжали свои бессмысленные труды. У нас, именно у нашей группы, в нашей бригаде, была важная побудительная причина.

 

...Заезжавшие к нам в гости соседи с тоской рассказывали, что творится у них в бригадах. Бесконечные споры и распри из-за распределения работ и заработков. Принятую здесь систему учета и понять было трудно, а проверить еще трудней. Но главная проблема была даже не в этом. Самые сильные парни прилично зарабатывали на тяжелых, хорошо оплачиваемых работах. Те, что пооборотистей, отхватывали себе занятия и полегче, и повыгодней. А тем, что послабее, особенно девочкам, редко выполнявшим даже полнормы на дешевой работе, начислялись гроши.

Начались схватки за предпочитаемые работы. Порой доходило до драк. Распадались дружбы, зарождалась зависть, ненависть. Авторитет бригадира таял, никто никого не хотел слушать. За съестными припасами посылали одного-двоих в сельпо, там закупали для каждого члена бригады по его деньгам. Одним много, другим меньше, третьим еще меньше. Этим посланным не доверяли, подозревали в махинациях, выбирали других, но и тем доверять нельзя... Готовили пищу раздельно, поодиночке или малыми группками, внутри которых тоже кипели споры и ссоры. Ели каждый свое. Некоторые просто подголадывали. Кто-то уже сбежал домой.

 

У нас ничего похожего не было и даже быть не могло. Кто-то очень разумный среди нас предвидел возможность такого поворота событий и сумел его предупредить в самом начале. Судя по всему, идею подал Мама. Догадываюсь, что Папа воспринял ее без восторга, тем более что его подруга была категорически против. Предложение было вынесено на общее собрание.

Мама встал и сказал:

− Вот, например, она, − он положил руку на плечо сидевшей рядом маленькой, худенькой девушки, − вкалывает с полной отдачей. И я тоже так работаю. Теперь посмотрите на меня и посмотрите на нее.

Контраст был убедительный. Все с интересом ждали продолжения.

− Я большой и сильный, и зарабатываю прилично, даже если учетчик жульничает. Не сегодня-завтра приедет сельпо, и я смогу купить себе в кредит много еды. А она – спасибо если хоть что-нибудь сможет купить. Да не только она, а и многие из нас. Вот и получится: я и другие, как я, будем сидеть и нажираться, а кое-кто будет смотреть и слюнки глотать. И так будет все время, пока мы здесь. Нас это устраивает?

Все заволновались. Одни говорили – нет, не устраивает, другие считали, что непорядок, конечно, но делать нечего, кто какой родился. Третьи пожимали плечами – а чего, нормально, кому напрягаться неохота, тот пусть и ест поменьше...

− Ничего-о! – сказала подруга Папы. − Голод не тетка, всех заставит поднапрячься.

Встал Толик, коренастый, очень сильный паренек, обычно мало говоривший:

− Что-то это как-то... Лично мне рядом с голодными и есть не захочется.

− А ты не садись рядом, − предложила подруга Папы. – Или отдай свое голодным, если не захочется.

Все, кто поменьше и послабее, угрюмо молчали. Молчала и я, не став еще полноправным членом коллектива. За свой обед я не слишком беспокоилась, будучи от природы порядочного роста и физически довольно сильной Норму или близко к ней я чаще всего могла выработать.

− А что, если сделать так, − полуспросил, полупредложил Мама Коля в своей обычной застенчивой манере. − Все наши заработки, и большие, и маленькие, поступают в общую кассу. Продукты закупаем с учетом всех аппетитов. Выберем повара и помощника, они готовят на всех. И едим все вместе, сколько кому требуется. А в конце, перед отъездом, какие останутся деньги, делим все поровну. А? Народ, вы как? Папа, что скажешь?

Зашумел общий галдеж, каждый говорил свое. Поднялся с места Папа, стало потише.

− Идея в принципе неплохая, – сказал он неохотно. − Но, Мама, мы же с тобой обсуждали. Не очень справедливо получается. Ребята ведь хотели подзаработать. И возможность такая есть. А так – вроде как зазря надсаживаться. Никому, в общем-то, ничего и не достанется. Только чтоб сыты все были. Ради этого? Ну, не знаю, не знаю...

− Чего ты не знаешь? – удивилась Папина подруга. – Просто работящие будут содержать ленивых, вот и все.

− Почему же ленивых? – мягко возразил Мама. – У нас нет ленивых.

− Как же, как же, − саркастически поддакнула подруга.

− А мы за! − выкрикнул кто-то из кучки парней. – Зачем нам девчонки голодные и злые? Они нам нужны сытенькие, пухленькие и добренькие!

Один тут же начал тискать сидевшую поблизости девчонку, та пищала и била его панамкой по голове.

− Вот сейчас! Разлетелись! Будут вам добренькие! – кричали в ответ девушки. − Еще неизвестно, кто кого кормить будет!

− А чо, это идея! Пусть девки нас кормят! Как у львов, баба – добытчица, а мужик – царь зверей!

− Вот тебе, царь, первая порция! – и та, которую тискали, звонко щелкнула парня по лбу.

− Ребята, ребята, кончайте, − взывал Папа, − серьезный вопрос обсуждаем!

− Во! – крикнул кто-то. – Вон сидит серьезная девушка, молчит все. Представительница важнейшего из искусств! Пусть она скажет!

Я не сразу сообразила, что серьезная представительница – это я.

− Ну? Чего молчишь?

Все смотрели на меня.

− Я с полной серьезностью − за! – громко ответила я, радуясь, что меня спросили.

Начинало уже темнеть, но сборище и не думало расходиться.

Кто-то развел небольшой костерок, начали печь нанизанные на палочки грибы, которые, впрочем, никто не ел. Такую драгоценность губили почем зря! Папа призывал к порядку, предлагал поставить вопрос на голосование. Но все почему-то совсем развеселились, начали швырять друг в друга сырыми грибами, в меня тоже попало несколько штук, я была очень довольна – меня принимали в компанию. Затем в темноту полетел целый фейерверк горящих грибов. Они летели красивыми сверкающими траекториями, рассыпая кругом искры. От искр кое-где вспыхнула стерня, все бросились затаптывать огонь. А когда вернулись на места и успокоились, всем было ясно, что Мамино предложение принято.

Неформально, неуставно, без протокола, среди шуток, воплей и писка, оно было принято. Несогласные, конечно, были – Папина подруга просто встала и ушла в палатку спать, зовя за собой Папу. Но Папа недаром сделался нашим вождем. Ощутив общее настроение, он быстро применилcя к нему, за подругой не пошел, швырялся грибами, орал песни вместе со всеми. Двое-трое других недовольных мрачно молчали, догадываясь, что дальнейшие возражения будут встречены шутками, и, скорей всего, злыми.

И это соглашение соблюдалось всеми, кроме одного, того самого нытика, который поначалу обособился, покупал, готовил и ел отдельно, но очень скоро не выдержал и попросился в компанию.

Трудно передать, насколько это решение облегчило и упростило нашу совместную жизнь и работу. Освободив нас от заботы о деньгах, от нечистого соревнования за выгодную работу, оно, как ни удивительно, заставило ленивых стараться, а неленивых стараться еще больше. На любой работе. Никто теперь ни от какой не отказывался. Всех – подумать только! – подогревало сознание, что каждый трудится на общую пользу. И меня тоже. Это замечательное, редкостное ощущение. В советское время понятие «общая польза» было попросту привычной пропагандой, неразбавленным враньем. Ощущение это подразумевалось, но знакомо, по-моему, было только самым закостенелым комсомольским работникам младшего состава. А в несоветское время и в несоветских местах о нем могут мечтать только прекраснодушные левые идеалисты да еще, может, в своем извращенном понимании, бритоголовые неонацисты.

Стало нам жить гораздо лучше. И еда, наконец, появилась. Не бог весть какая, выбор продуктов в сельпо был минимальный. Повара наши, менявшиеся каждые три-четыре дня, не были большими кулинарами. Но есть было можно, а отсутствием аппетита никто не страдал. Про грибы мы забыли (аллергию на грибы, появившуюся у меня в последние годы, я приписываю этому давнему перееданию).

Я по-прежнему работала на комбайне с Батырбаем. Тракторист оказался человеком уравновешенным, немногословным и для меня совершенно закрытым. Таких разговоров, сравнительно свободных, как в первый день, после бешбармака, у нас больше не бывало. Почему – я не узнала тогда и не знаю по сей день. Впрочем, Батырбай был вполне дружелюбен и приветлив. Но бешбармака больше не предлагал, а предложенный мной бутерброд с бычком в томате вежливо взял и поблагодарил, а позже я случайно увидела его в стерне, раздавленный и прикрытый соломой, которую сдул ветер. И я тоже перестала предлагать ему свою пищу.

Однажды я пропустила три дня, не работала. А когда прибыла в поле и подошла к трактору поздороваться с Батырбаем, на его месте сидел парнишка лет семнадцати, такой же круглоголовый и черноглазый, сразу видно, что сын.

− А отец где? – спрашиваю.

− Он сегодня не придет и завтра не придет, а только послезавтра, − отвечает парнишка и улыбается во весь рот. – Я вместо него. Назым! – и тянет руку.

− Юля, − отвечаю я и жму руку, небольшую и мягкую, не заскорузлую, как у отца.

− Я знаю, − говорит он и улыбается еще пуще. – Отец про тебя говорил.

− И что же он говорил? Плохое или хорошее?

− Да нет... – парень смутился. – Не плохое и не хорошее, а так, вообще.

− А что с ним случилось? Заболел?

− Не-е, зачем заболел? – парень с облегчением засмеялся. – Здоровый! Чего ему болеть?

− Тогда почему на работу не вышел?

− Он лошадь съел, сразу после этого нельзя.

− Что-что он съел? – я решила, что ослышалась.

− Да лошадь. Слабая уже была, еще неделю, самое большее дней десять, и все. Так вот, чтоб не пропадало мясо. Дохлую мы есть не станем.

Это-то было понятно, непонятно, что значит «лошадь съел». Поел конины? Ну и что? Из-за этого не работать? Парень говорил по-русски чисто, лучше отца, не похоже, что оговорился по ошибке.

− Что ты хочешь сказать? Объясни.

− Чего объяснить?

− Про лошадь.

− А чего? Сварил и съел.

− Сам, один?

− Ну да. А вторую мы съели, вместе с матерью. У нас семья маленькая, всего три брата. Мы теперь мясо каждый день едим, сколько влезет! – похвастался он.

Я хотела было спросить, откуда это они вдруг так разбогатели, и тут вспомнила слова Батырбая про травку, лошадкам кушать, которой теперь нету.

Мы начали работать. Назым гонял трактор лихо, не жалел свою машину, как Батырбай. Меня трясло так, что зубы клацали, я едва не прикусила язык. И зерна мы набрали больше, чем с Батырбаем, потому что Назым не боялся обработанных сверх нормы гектаров. Гнал и гнал, старался для отца. Я не уверена была, что это для Батырбая так хорошо, но вмешиваться в их неведомые мне расчеты с совхозом не стала.

А мне не давали покоя слова «лошадь съел». В обеденный перерыв я взяла свои бутерброды и пошла к трактору. Назым сидел на земле и хлебал из знакомого котелка. И конечно, опять бешбармак. И он, в отличие от отца, с удовольствием принял мой бутерброд, а взамен оставил мне чуть не полкотелка.

Ему хотелось расспрашивать меня про Москву, но я быстро навела разговор обратно на его отца.

− Что же он теперь делает?

− Чего делает, ничего не делает! Лежит и спит. Проснется, поест, чаю попьет и опять спать. И ночью тоже – проснется, поест, попьет и спать. Ночью сегодня последнее доел, теперь совсем больше есть не будет, ни сегодня, ни завтра. Будет весь день спать, и завтра будет спать. По-другому нельзя. А послезавтра выйдет на работу. Ты не беспокойся. Я уже второй раз его заменяю, и все нормально.

− Да я не беспокоюсь, я только не могу себе представить, как один человек может съесть целую лошадь.

− Да ведь она уже совсем худая была. И ведь не сразу же, а за три дня и три ночи. Надо успеть, дольше нельзя, протухнет. Жалко.

Так мне и не удалось ничего выяснить – Назым просто не мог понять, чему я удивляюсь.

Позже мне рассказал наш казах-водовоз, как это делается. Разрубленная на небольшие куски туша вместе с костями укладывается в котел, заливается водой и томится на слабом огне. Долго-долго, можно оставить на целую неделю и даже дольше, подливая понемножку воды. Под конец солят, кладут перец и какие есть приправы. Всё, в том числе кости, разваривается до консистенции вроде плотного паштета, при этом сильно уваривается, уменьшается в объеме. Эту массу и едят. Как бы белковый концентрат, в котором, по-моему, кроме белка и кальция из костей, ничего другого уже не осталось. Едят часто, в промежутках спят. Доев, два-три дня не едят и не пьют, только спят. Говорят, если понемногу, очень полезно для выздоравливающих и вообще ослабленных. Не знаю, не пробовала.

В конце следующего рабочего дня Назым опять пожал мне руку и попрощался, прибавив:

− Не скучай, скоро опять увидимся! Я думаю, через неделю примерно.

На утро Батырбай действительно вернулся на работу. Ослабленным его назвать было нельзя, но выглядел он очень скверно. Лицо отекло, под глазами пухлые багровые мешки. А главное, под грудью на его сухом складном теле выдавался здоровенный бугор. Видно, вся проглоченная им масса все же не успела перевариться за двое суток сна.

− Скажите, Батырбай, − спросила я, − зачем так себя мучить? Это же, наверное, очень вредно для здоровья. Для сердца, и вообще?

− А что, пусть лучше пропадет хорошее мясо? Надо есть, пока есть. Скоро всех съедим, тогда опять ничего не будет. Совсем мало лошадок осталось, быстрей надо есть, пока не передохли.

− Да, но один целую лошадь! Что ж вам мальчишки ваши плохо помогают?

Батырбай улыбнулся – впервые за долгое время он мне улыбнулся:

− Где им! Они вчетвером с матерью одну не доели. У мальчишек животы маленькие, много не войдет. И спать они долго не умеют, им бегать охота. А спать надо, а то плохо.

− А жена?

− И жене много спать нельзя, работать надо.

С Назымом мы работали еще один раз. Еще одна лошадка, снова раздутый желудок у Батырбая и красно-синие мешки под глазами. А дальше Батырбай работал без перерывов. Кончились, видно, лошадки, все съедены. Или передохли.

 

А тут и уборка кончилась – вот не знала, что она может тянуться так долго! Теперь Батырбай будет пахать, и моя помощь ему не нужна. Не знаю, что снова изменило его отношение ко мне, в обратную сторону, но только на прощание он вдруг пригласил меня к себе домой. Может быть, этого требовал казахский обычай вежливости. «Последний раз бешбармак покушать», – сказал он.

Моя московская вежливость требовала, чтобы я, придя с визитом впервые, к тому же на обед, принесла что-нибудь в дом. В Москве это была бы бутылка вина, или торт, или коробка конфет, что-нибудь в этом роде. Здесь ничего такого было не достать. Бутылка спирта была, но мне показалось нести ее как-то неловко (и совершенно напрасно). Я покопалась в наших припасах – там было в основном сырье, т. е. крупы, мука, картофель, подсолнечное масло. Было порядочно консервов, все те же бычки в томате. Я уже знала, что Батырбай им не обрадуется. Сахар у нас был, а у них редко, но, подумала я, не идти же в гости с кульком сахара (и тоже зря)! Я отыскала банку варенья из алычи и пачку печенья, последнюю, еще московскую, чудом не съеденную – на всех не хватило бы, а по отдельности коснуться последнего никто не решался. Варенье и печенье − все согласились, что так будет вполне прилично.

Поселок Батырбая был не слишком далеко от нас. Он предлагал заехать за мной на тракторе, но мне казалось несообразностью использовать эту большую тяжелую машину, жрущую столько солярки и испускающую такие черные клубы дыма, в качестве такси. Сказывалось мое слабое знакомство с сельской жизнью. Я сказала, что доберусь сама.

Поселок издали выглядел как сыпь на ровной поверхности степи. Несколько коричневатых круглых прыщей побольше, а рядом с ними квадратные серые. Вблизи это превратилось в десяток конусообразных юрт из конских шкур, растянутых на гибких палках. Концы этих палок, связанные в пучок, торчали хохлом на макушке юрты. Рядом с каждой юртой стоял небольшой стандартный дом из голых, ничем не покрытых бетонных блоков. Я решила, что дома еще не достроены, а когда достроят, казахи будут в них жить вместо допотопных юрт.

Все оказалось совсем не так. Домик считался достроенным, и в нем у них была парадная комната, как бы салон. Там лежал ковер, стоял стол со стульями и, главное, телевизор. И больше там ничего не было. Здесь не жили, а только ходили смотреть телевизор и один раз принимали экстраважных гостей из района.

А жили по-прежнему в юрте. Я экстраважной не была, и меня принимали в ней. Свои приношения я сунула в руки Назыму, который выбежал меня встречать, и они сразу куда-то исчезли. Батырбай на них даже не глянул.

Бешбармак был такой же вкусный, как и в первый раз, только здесь мне дали отдельную миску и ложку. Я прилежно ела и чувствовала себя очень неловко. Все ели молча, но при этом все взгляды были направлены на меня. Один только Батырбай на меня не смотрел, но и жена его, моложавая и очень смуглая маленькая женщина, и двое младших мальчишек, лет десяти-двенадцати, и даже Назым, от которого я ожидала лучшего ко мне отношения, просто не сводили с меня глаз. Я чувствовала себя, как под обстрелом, а укрыться было некуда. Вероятно, надо было заговорить, но мне ничего не приходило в голову. Кроме того, я уже знала, что жена Батырбая очень плохо понимает по-русски, а мальчишек что спрашивать? В каком ты классе, как учишься? Хотелось спросить что-нибудь жену, но как с ней объясняться? Выйдет только еще большая неловкость. Я уже вполне наелась, но в миске у меня оставалось порядочно, а тут жена Батырбая вдруг взяла да подложила мне еще!

− Спасибо, − умоляла я, − хватит, не надо больше, хватит!

− Кушай, кушай больше, − успокаивала меня женщина с широкой улыбкой, − больше хорошо!

Все уже поели и сидели молча, смотрели, пока я с отчаянием в душе давилась вкусным бешбармаком. Оставлять ведь наверняка неприлично. Выручил меня Назым. Он что-то шепнул отцу, тот коротко приказал жене на своем языке, и она резким движением забрала мою недоеденную миску. Подозреваю, что она издевалась надо мной, потому что Батырбай сказал ей несколько сердитых слов. Она на это только дернула плечом.

Затем мы пили чай из самовара. Вернее, из двух самоваров, которые внесли в юрту младшие сыновья. Самоваров на задворках каждой юрты непременно стояло как минимум два, а то и три. Пиалу я держать правильно не умела, она обжигала мне пальцы. Все посмеивались и показывали мне, как надо. Это немного разрядило атмосферу, и я начала даже поглядывать по сторонам – до этого меня так давила неловкость, что я ничего вокруг не видела. Но успела разглядеть только сложенные горкой у стены кошмы, портрет товарища Хрущева над ними да подушки на полу. Неловкость накатила опять: Назым распечатал принесенную мной пачку печенья. Оно так высохло, что крошилось у него в пальцах. Я пробормотала какое-то извинение. Назым подмигнул мне и отправил в рот горсть крошек. «Вкусное!» – сказал он и насыпал крошек в подставленные горсти братьев. Жена Батырбая ковырнула в крошках пальцем и брезгливо отдернула руку. Сам Батырбай с величайшей осторожностью выловил двумя пальцами целое печенье, бережно поднес его ко рту, открыл рот – и в этот момент оно распалось на куски. Батырбай засмеялся, подобрал эти куски и съел. И все смеялись, даже я, только его жена снова дернула плечом, по-прежнему не сводя с меня глаз.

Обратно Батырбай отвез-таки меня на тракторе.

− Тебе не было у нас хорошо, − сказал он мне на прощанье.

− Да нет, почему же, – отнекивалась я, − хорошо. У вас очень симпатичная семья, чудесные мальчишки. И бешбармак замечательно вкусный...

− Бешбармак... – он мимолетно улыбнулся. – Жена у меня хорошая, понимаешь? Очень хорошая женщина. Потому и мальчишки, и все. Я ее очень уважаю. А она меня.

− И правильно, так и надо,− согласилась я, догадываясь, что он слегка за нее извиняется.

− И ты... это... ты не думай. Мы ведь... не то что... а просто... Если бы я в Москве пришел к тебе в гости, мне бы тоже не было хорошо. Разве не так?

− Скорее всего, так, − честно признала я.

На этом мы пожали друг другу руки и расстались. Умный человек Батырбай. И добрый. И жена его наверняка хорошая женщина.

 

Как уже упоминалось, во время работы на комбайне я три дня отсутствовала, меня заменяла там девушка по имени Галя, с которой мы подружились. А сама я ездила в Кустанай, в областную газету. Еще в самом начале, когда мы были в Кустанае проездом, я встречалась с редактором этой газеты, и мы договорились, что я напишу ему очерк о работе нашей бригады. «Пишите обо всем, что видите, что думаете, что чувствуете. Хорошо напишете – дам вам целую полосу», – сказал он мне. Ну, я и разогналась, отвела душеньку. Обо всем написала, что видела и чувствовала. И о тощем урожае, и о тлеющем токе, и о завалах зерна на дорогах. А также о трудовом энтузиазме наших ребят и о том, как наша бригада замечательно организовала финансово-бытовую сторону своей жизни и как мучаются с этим другие бригады. Писала по ночам, лежа на своем матрасе, при свете фонарика. Карандашом в тетрадке. И отвезла в Кустанай.

Редактор первым делом усадил меня перепечатывать мой труд на машинке. Затем прочел. Сказал: «Свежо. Наблюдательно. Молодо. Правим вот здесь, здесь, здесь и здесь – и в номер!»

Я посмотрела, где надо править. Мне показалось, что написано вполне прилично, но раз опытный редактор сказал «править», значит, надо править. Я начала оттачивать стиль. Прежде всего слегка ужала все повествование, сделала его более энергичным. Убрала все лишние «что» и «чтобы», разбила на части слишком сложносочиненные фразы, вставила краткие объяснения, где мне казалось не совсем понятно, вычеркнула кое-какие повторы, изменила слишком близко стоящие одинаковые выражения. Опытный редактор знал, что говорил, править было надо! Я трудилась над своим репортажем чуть не весь свой второй день в Кустанае, перепечатала все начисто и, наконец, довольная, отнесла его редактору. Тот просмотрел текст и поднял на меня недоуменный взгляд:

− А когда править будете? Вы же завтра с утра обратно?

Теперь была моя очередь недоумевать:

− Я поправила все, что вы отметили, и даже больше! Разве плохо?

Видимо, мы неодинаково понимали слово «править». Но он ничего объяснять мне не стал, махнул рукой и сказал:

− Ладно, езжайте, я сам подправлю.

Я переночевала в пятикоечном номере в Доме колхозника, куда меня устроили «от газеты» (первую ночь я провела на автостанции), утром купила на выплаченные мне деньги огромный, толстый, жирный блин с незнакомым сыром, а затем поймала попутный грузовик и вернулась в свою бригаду. Блин ела всю дорогу и еще с водителем поделилась. Вкус был непривычный, но хороший. От города Кустаная, кроме автостанции, редакции и ларька, где я купила блин, в памяти ничего не осталось. А по возвращении мгновенно забылся и вообще весь газетный эпизод.

Но забылся не надолго. Дня через три тележка («передвижное сельпо»), привозившая нам продукты, привезла также экземпляр газеты с моим очерком. И его за ужином стали читать вслух. Господи, и зачем только я его написала! Чуть ли не каждый абзац встречался взрывом радостного смеха. Да я ведь ничего смешного не писала? Но что поделать, если вместо, например, моего горестного описания жалкого урожая там стояло: «Нашей бригаде сперва не очень повезло. Нам достался для уборки не самый щедрый на урожай участок. Но мы дружно взялись за работу и сумели справиться с этим». А там, где я писала, как ужасны проселочные дороги, по которым везут зерно, и сколько зерна валяется по обочинам дорог, сколько сыплется его каждый день прямо в пыль, говорилось: «Здорово работают водители грузовиков, перевозящих золото полей. И днем и ночью мчатся они по нелегким дорогам − на элеватор в Кустанай. Я только хотела бы предложить им (я! хотела бы! предложить!), чтобы они более тщательно следили за исправностью кузовов своих машин». А про тлеющий ток вообще появилась такая красота: «Наши девушки упорно трудятся на току, героически спасая перегревшееся на солнце зерно. Они словно не чувствуют, как горят от лопат их нежные руки, как вздуваются на ладонях болезненные мозоли. У них одно стремление − зерно надо спасти. А боль – наши девушки и женщины умеют переносить боль!» Тут даже смех прекратился. Кто-то сказал с чувством:

− Да-а... накатала ты, Винер...

И что мне теперь? Оправдываться, объяснять, что это не я? Разбирать по строчкам, что мое, а что – редакторская «правка»? Кто станет слушать? Я пыталась, но звучало это неубедительно.

Посмеялись, ругнулись и тут же мне простили. В конце концов, лживое газетное пустословие для всех было делом привычным. А у меня все же кое-что осталось в активе. Названия газеты не помню, имени и лица редактора не помню, а честно заработанный там толстый блин с сыром помню отлично.

Впрочем, исковерканный текст отомстил-таки несчастному редактору. Он едва удержался на своем редакторском месте, а вскоре вообще слетел. И все потому, что обошел своим опытным пером то, что и мне казалось самым важным, и для начальства тоже самым важным − и самым зловредным. Он оставил совершенно нетронутым мое восторженное описание нашей общей кассы, и работы «на общую пользу», и общих закупок продуктов, и общих веселых обедов и ужинов. И как это сплотило и вдохновило всю нашу компанию. И как это помогает нам в работе. И как мы любим и уважаем друг друга, а в других бригадах сплошь ссоры и разборки. Все это было описано мной подробно и с энтузиазмом, и он ничего там не правил. А надо было, надо было! Куда же девалось его безошибочное редакторское чутье?

На следующий же день к нам нагрянули высокопоставленные гости, двое с шофером. Не то из горкома, не то из обкома, а может, еще из какого-то кома − теперь уж не вспомнить. Мы встретили их без опаски, вин за собой никаких не знали, наоборот, ждали похвал, а может, даже и премии.

Приехали они под вечер, мы сидели за ужином. Папа сразу вскочил, начал освобождать им место за нашим длинным дощатым столом, повар торопливо полоскал миски. Гости, однако, за стол не сели. Мы все перестали есть и ждали, что они скажут.

Ну, они и сказали. Да уж, выдали нам премию.

Оказалось, что мы вовсе не молодцы и отличники соцтруда, а прямо чуть ли не преступники. Прозвучало нехорошее слово «уравниловка». Но это было еще не самое скверное. Это слово еще звучало как-то по-домашнему, по-школьному, вроде как непростительное, но все же мелкое хулиганство. А дальше...

− Так, значит? – угрожающе проговорил один из гостей. – От каждого сколько сможет, каждому сколько захочет? Да вы знаете, что это у вас получается? Это у вас коммунизм получается! Коммунизм они у себя развели! Раньше всего народа в коммунизме пожить захотели?

− А что в этом плохого? – нерешительно спросил кто-то. – Мы же все строим коммунизм!

− А партия вам, значит, не указ? Партия пока что коммунизма не объявляла! Поперед батьки в пекло лезете?

Всех нас потрясло сравнение коммунизма с пеклом, но засмеяться никто не отважился. А гости, похоже, даже не заметили ничего.

− Кто тут у вас бригадир?

− Я, − сказал Папа.

− Твоя затея?

Мама начал подыматься с места и открыл было рот, но Папа надавил на его плечо и заставил сесть.

− Моя.

− Не его, а наша! – выкрикнул кто-то.

− Ваша? Это кто сказал? Встать!

Встали сразу три человека – Мама, Толик и девушка Галя. Тут же вслед за ними еще двое. И я встала, и еще несколько человек. Постепенно, не без опаски, начали подниматься и остальные.

− Так-так, − сказал тот же приезжий, видимо, главный у них. – Покрываем друг друга. Коллективный сговор.

Это было пугающее обвинение. Уже совсем не детское и не школьное. Нам могли при желании навесить такое, которое кончается лагерем. Но нам очень повезло. Примчался пыльный газик, приехавший передал главному какую-то записку, тот прочел, сказал нам:

− С вами еще разберемся. Работайте − пока. Сумейте загладить вину! И чтоб мне без никаких коммунизмов! Без-ни-ка-ких! Берите пример с соседних бригад, там люди трудятся как положено.

И укатил вместе со своим спутником. Видно, где-то кто-то провинился еще хуже нас.

Самое удивительное, что меня он вообще не тронул, хотя ясно было, что статейку мою читал, из нее и узнал про наш «коммунизм». Не знаю, может, просто руки до меня не дошли. А может, ему достаточно было расправы с редактором. Я была все-таки московская и вроде как корреспондентка, а редактор свой, беззащитный.

Эпизод этот прошел для нас более или менее безболезненно. Я теперь вообще думаю, что разорялся он так, больше для порядка, слегка припугнуть да власть показать. Хотя... обвинение в коммунизме было нехорошее обвинение... Все-таки недаром он к нам прискакал так быстро. Проявил бдительность. И редактор-таки слетел со своего места, как я узнала, проезжая через Кустанай обратно. Но для нас особо скверных последствий это не имело. Правда, Папу вызывали куда-то и пошерстили слегка по комсомольской линии, но до Москвы дело не дошло, а в Казахстане – что нам Казахстан.

Для меня же этот эпизод имел двойное значение.

Я довольно рано догадалась, что общее устройство нашей жизни мне не слишком нравится. Но, как и все окружавшие меня люди, я была порождением этого устройства, жила в его тесном объятии и думала и чувствовала полностью в его категориях. Для меня, как и для всех, было нормально, что жирнорылого партчиновника с его странным обвинением надо бояться. И подчиняться, когда он велит встать. И отвечать на его абсурдные вопросы. Что у него есть право пугать, ругать и наказывать. Все это противно, но нормально. А тут, то ли именно из-за абсурдности обвинения, то ли из-за сравнения коммунизма с пеклом, до меня впервые отчетливо дошло: нет у него никакого такого права. То есть, сделать со мной он может много чего, но только потому, что власть в его руках, а права – нет, права он не имеет. С какой стати?! Он, может, и большой начальник у себя в партии, но мне-то что? Я-то в его партии не состою! И отчитываться перед ним не обязана! Это поразительное открытие осенило меня внезапно, и я чуть было не выкрикнула его вслух. Мысль простенькая и сегодня более чем тривиальная, а тогда – даже представить себе трудно, какая это была тогда опасная ересь. Я все-таки вовремя удержалась, но открытие это необычайно меня взбодрило и обрадовало.

И точно так же меня радовала реакция моих товарищей. Мы не сдали ни Маму Колю, не бригадира Папу, мы держались против начальничка единым фронтом, а ведь все прекрасно понимали, что начальничек грозит нехорошим... Вообще, проявление солидарности, той самой солидарности, в которую я давно не верила, вызвало во мне сантименты, которых я в себе не подозревала. Особенно впечатлил меня жест нашего довольно-таки осторожного Папы, когда он придавил Маму Колю и не дал ему сказать «моя затея». Смешно признаться, после отъезда гостей я испытала прилив настоящего счастья и готова была обнимать и целовать всех подряд. Но решилась поцеловать только Галю, Маму и Толика, остальных, дура, постеснялась.

Приподнятое настроение было у всех. И все дружно решили, что «коммунизм» будем продолжать.

 

Совсем не все в нашей целинной жизни было плохо и трудно. Как только появилась еда и отпали денежные заморочки, пикник начал налаживаться. Сама нелепость этой «целины» ничуть не мешала нам жить весело, получать удовольствие от множества вещей – от еды, от компании, от степного воздуха и даже от работы.

Одним из главных удовольствий была баня. Баня была в «районе», нас возили туда примерно раз в десять дней. Это был праздник. И не потому, что мы так уж стремились к чистоте – человек дичает быстро. Просто все в этот день было для нас празднично: и сама поездка в поселок, где были даже два или три двухэтажных каменных здания, отдаленный намек на городской пейзаж, по которому мы уже соскучились. И, конечно, мытье – сперва мальчики, они быстро, потом девочки, они возятся, стирают. И, наконец, возвращение на стан. Поздно вечером, под яркими звездами, чистые, с мокрыми волосами и с предвкушением праздничного ужина.

Ох этот праздничный ужин! Разочарование, которое запомнилось на всю жизнь, крепче, чем множество других, куда более серьезных.

Дежурные повара обещали нам подлинный пир: блины! И обещание свое сдержали – чуть не с утра завели тесто, поставили его, чтоб подошло, месили и перемешивали, а потом полдня и весь вечер пекли на двух сковородках. И напекли гору. Огромное количество, так, чтоб каждому от пуза. И даже сметана у них была. Расставили тарелки и миски, разложили горками блины, шлепнули рядом по ложке сметаны. Мы должны были вот-вот подъехать. Измученные повара полюбовались на чудесный стол, порадовались в предвкушении нашей радости и пошли в палатку, немножко отдохнуть. И заснули, понятно.

Подъехали мы, бросились к столу. На столе и на земле валяются пустые тарелки, миски, измазанные сметаной. Поваров не видно. И блинов что-то не видно.

Раскиданы кое-где по земле грязные ошметки, может, и от блинов.

На наши вопли выскочили из палатки повара. Наше голодное огорчение было ничто, ничто по сравнению с их ужасом и горем! Они даже говорить сперва не могли, только стонали и хватались за голову.

Многочисленные следы собачьих лап в пыли вокруг стола все объяснили. Казахи собак держат, но кормиться предоставляют им самостоятельно. Пока была нетронутая степь, в траве таилось много мелкой живности, собаки пробавлялись охотой. Степь распахали, засеяли, всходы были жидкие, не спрячешься, не затаишься, охотиться стало не на что. Голодные собаки из соседнего поселка учуяли богатую поживу, к тому же неохраняемую. Ну и попировали вволю. Блины прибрали подчистую, только сметану не успели вылизать как следует, спугнул наш грузовик.

Мы приуныли, но не надолго. Поели хлеба с бычками, сперва всячески утешали безутешных поваров, потом утешать надоело, стали ругать, что не уберегли, они отбрехивались, это их несколько оживило. А назавтра все событие стало предметом шуток и издевательств над бедными блинопеками и потом долго еще служило нам для увеселения. Вот и запомнилось.

 

Все мы были молодые, здоровые и неженатые. Естественно, завязывались романы, складывались пары. За мной тоже начал слегка ухаживать необычайно симпатичный парень Женя. Высокий, голубоглазый, худой, немного прихрамывал, это только прибавляло ему обаяния. Мы ходили с ним гулять в степь, любовались закатом и обсуждали серьезные вопросы жизни и смерти. Чудные у нас были отношения, легкие, простые, необязательные и полные обоюдного интереса. И эту идиллию разрушила единым манием руки – и языка – Папина подруга. Сидела компания после ужина, трепались, тут подруга спрашивает: а где Женя? Кто-то отвечает: а они с Юлей ходят в степь на закат смотреть. Женя с Юлей? На закат? – изумилась подруга. – Ой, не могу! Женя с Юлей! Ой, держите меня, сейчас описаюсь! Юля во, – она с хохотом развела руки широко в стороны, − а Женя во! – и свела ладони чуть не вместе, изображая огромную толстую меня и тоненького, как стебелек, Женю.

Нам с Женей это, разумеется, пересказали и описали, каждому по отдельности. И, увы, после этого мы не то что гулять, а даже смотреть друг на друга без неловкости не могли. Женя действительно был худой и тонкий, но отнюдь не стебелек, а я – ну, ей-богу, разве же я была толстая? Просто у меня плечи широкие (тогда было немодно) и мышцы от работы порядочно развились.

Вот какая стервозная была у Папы подруга! Ну да ведь и сами мы были дураки порядочные...

Где романические отношения, там, естественно, и секс. Так вот, в палатке нашей сексом не пахло! Это не значит, что ничего такого не было вообще. Просторная палатка, мальчики и девочки вперемешку, полная воля, никакого надзора со стороны «взрослых» – по нынешним нравам у нас должен бы царить просто свальный грех. Но – нет. Что делалось, делалось скрытно, интимно, либо подальше в степи, либо в темном углу палатки, когда в ней никого не было. Незнающий человек может подумать, что это времена были такие целомудренные, такая невинность отношений и чистота нравов. На самом же деле мне просто и здесь повезло с компанией. Не знаю, под чьим влиянием, по какому негласному уговору все эти молодые люди тщательно оберегали свою приватную жизнь от чужого глаза, как чумы избегали всякого эксгибиционизма, который в иные времена стал видеться как свобода. Нет, мы были несвободны в этом смысле. Как, впрочем, и во многих других.

Самое удивительное, что среди нас даже сплетен ходило очень мало!

 

Наступила пора арбузов. Нам их привозили не жалея, по большей части не вполне зрелые. Но нам они казались дивно вкусными, после работы на жаре мы, не дожидаясь обеда или ужина, раскалывали зеленые шары и ложками выедали розовую мякоть, включая и ватную белую подкладку. Животы раздувались, но иссохший организм неразумно требовал еще и еще, и мы пихали в себя еще...

Вместе с арбузами, может быть, именно из-за них подступила к нам вплотную дизентерия. Она и прежде хватала то одного, то другого, но в легкой форме, быстро проходила. А тут пошла косить направо и налево. Чуть не половина группы проводила свое время в непрерывных перебежках – с матраса к выкопанному для этой цели рву и обратно на матрас, а через минуту опять... Лекарств у нас не было, кто-то сказал, что хорошо действует спирт. Я уже валялась совсем без сил, когда мне дали треть стакана неразбавленного спирта. Он сшиб меня с ног окончательно, и я даже не почувствовала, как нас, человек пять самых плохих, перетащили на грузовик и отвезли в район в медпункт.

Никогда и нигде я так приятно и отдохновенно не болела! Медпункт был никакой, врача там не было, лекарств практически тоже, и ни туалета, ни, разумеется, душа, но зато там были настоящие кровати с простынями и подушками − и был зав. медпунктом. Он же и медбрат, и нянечка, и уборщик, и повар. На редкость добрый и ласковый человек, жаль, не запомнила, как его звали. Не уверена, что он был хотя бы фельдшером, но он так сочувствовал нам, так старательно ухаживал, что от этого одного можно было выздороветь. Правда, старания его не всегда соответствовали элементарным требованиям медицины. Тогда считалось, что при поносе надо есть рисовую кашу, мясные бульоны и белые сухари. Белые сухари ему взять было негде, бульоны варить не из чего (оно и к лучшему). Зато каши он стряпал нам щедро. Каши положено было готовить без молока и масла, что он неукоснительно соблюдал. И давать понемножку. Но только ему жаль было нас, бедных, – мало того что болеем, еще и кашу безвкусную есть, да и то мало! И он от души сдабривал диетическую кашу крепко зажаренным луком. И давал, когда и сколько мы просили. Желудки наши разгружались быстро, и мы просили часто. Мы, конечно, знали, что это не совсем то, но есть хотелось зверски, а жареный лук пахнул так заманчиво! И, зная, что после нее немедленно опять побежим, мы поскорей съедали эту кашу, торопясь успеть до очередной пробежки.

Несмотря ни на что, мы быстро поправлялись. К тому же нас стали подкармливать лекарством – что-то начинающееся на «сульфа». И мы выздоровели. Все пятеро. И быстро набрались сил. И только под старость я узнала, что дизентерия никогда не выпускает жертву полностью из своих когтей, никогда не проходит бесследно, как бы ни был больной уверен в полном своем выздоровлении. Рано или поздно аукнется непременно. В этом в положенное время я убедилась на собственном опыте.

 

Работы к концу «целины» становилось как-то все меньше. Ребят еще возили куда-то далеко таскать бревна, девочки не спеша ворошили на току зерно, которое тоже быстро убывало, частично сгорая, частично отправляясь в Кустанай. Меня поставили раз на кукурузный комбайн, но я не справилась. Я не понимала даже, что я должна делать, спрашивать было некого да и некогда, вокруг меня и на меня густо валились листья, стебли и початки, я едва успевала от этого всего отбиваться. С кукурузы меня быстро сняли, но на мое любовное отношение к кукурузе это не повлияло. Если я за что и ценю Хрущева, так это именно за кукурузу.

 

Однажды ночью мы видели − не знаю что. Неопознанный летающий объект? Ночь вообще была очень странная. Луна поднялась в небо, окруженная сияющим зеленоватым ореолом. И чем выше она поднималась, тем шире становился ореол, меняя цвет на бледно-голубой. Постепенно ореол распространился на все небо, и из него справа вылетела яркая белая точка. «Спутник!» – сказали бы мы сегодня. И действительно, это должен был быть спутник, если бы дело происходило, например, в наши дни. Яркая точка неторопливо пересекала небо. В какой-то момент она остановилась, постояла неподвижно и двинулась назад. А секунду спустя снова остановилась и затем продолжила прежнее свое поступательное движение. Секунд через сорок она вошла в левый край лунного ореола и утонула в нем.

Я, честно говоря, не верю в НЛО. Все видимые глазу летающие в нашем небе объекты наверняка и сделаны на нашей Земле, и кем-то могут быть опознаны. Но только в те времена мы спутников не знали. До первого в мире советского спутника оставалось еще сколько-то месяцев. Или это был какой-нибудь тайный, пробный, необъявленный? И мы – единственные, кто его видели? Или это была коллективная галлюцинация? Я до сих пор не знаю.

В Москве к рассказам моим никто не отнесся серьезно. Комментировали со снисходительным юмором. К рассказам других, видимо, так же. Ни в прессе, ни по радио и телевизору нигде ничего не было. Так это и осталось нашей общей загадкой.

 

Деньги, оставшиеся перед отъездом в нашей кассе, мы делить не стали – купили на них приличные билеты на поезд и припасы в дорогу. В дополнение к зарплате (которой я не видела, и сколько там было – не интересовалась) я, как и все, получила за свои труды мешок пшеницы. Его я мгновенно продала нашему водовозу, до сих пор помню, за восемь рублей. Эти восемь рублей я и привезла домой с целины.

Я рада, что побывала там.

 

 

 

С ПРОТЯНУТОЙ РУКОЙ

 

Первый заработок после отъезда в Израиль был получен мной в качестве побирушки. Да, просительницы с протянутой рукой. Правда, собранное доставалось не мне, но за попрошайничанье мне платили, и, по тогдашним моим понятиям, очень прилично: по сто долларов в неделю. Вдобавок я жила в хороших гостиницах, могла заказывать в номер любую еду, напитки – словом, шикарная жизнь. В полнейшем одиночестве. Именно с тех времен я начала испытывать отвращение к гостиницам и их грязноватой роскоши.

Происходило это в Америке и получилось так.

В жаркий августовский день, месяцев через пять по моем переселении в Израиль, я, вместе с полудюжиной моих однокашников из ульпана, трудилась в кибуце на самой границе с Иорданией. Мы собирали грейпфруты. Ах, какие это были грейпфруты! Сдерешь с него толстую желтую шкуру, а внутри он красный, горячий и сладкий-пресладкий! Я таких больше и не едала никогда. Меня вдруг срочно зовут в контору к телефону. Звонят из министерства иностранных дел, спрашивают, знаю ли я английский. Я самоуверенно отвечаю, что знаю, в надежде, что дадут какой-нибудь перевод. Велят приехать в Тель-Авив. Немедленно. Ничего не объясняют.

Оказалось, что меня хотят послать в Америку, с целью пропаганды. Рассказывать американским евреям, как и почему я решила эмигрировать в Израиль, и как это было трудно, и как я этого добилась, и как страдают в СССР другие евреи, которым уехать не удается. И что я увидела в Израиле, и как его сразу полюбила.

Что ж, я не против. Положим, пропаганда – совершенно не мое дело, но мне ведь врать нисколько не придется, все, о чем мне предлагают рассказывать, – правда. А в Америку съездить даром совсем даже неплохо. Да еще платить обещают. Я согласна, с одним только условием – ни по телевизору, ни по радио выступать не буду и в газеты интервью не буду давать. Мне вовсе не хотелось светиться в американских СМИ, у меня ведь в России оставались мать и брат. Начальство поклялось, что никто не будет меня заставлять делать, чего я не захочу. А я, по наивности, поверила. Как будто можно пропагандировать что бы то ни было без газет и телевидения!

Насколько это нереально, я поняла, как только сошла с самолета и вступила в здание аэропорта Кеннеди. Среди встречающих за линией паспортного контроля я сразу увидела порядочную кучку людей с фото- и кинокамерами, один из них держал большой плакат с надписью: «WELCOME, JULIA WIENER!» К счастью, никто из них не знал меня в лицо, присланная им из Иерусалима фотография изображала меня без очков, с многозубой улыбкой и с непокрытой головой. Сейчас на голове у меня был платочек, на носу очки, зубы я скрыла под кислой гримасой и преспокойно прошла через весь зал аэропорта и вышла наружу. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания.

Ловко. И что дальше?

Я в Америке. Не знаю здесь ни одного человека. В кармане обратный билет (рейс через три месяца) и пятьдесят долларов. Как, где искать опекающую меня еврейскую организацию – понятия не имею. Я даже название ее усвоила нечетко. Номера телефона не знаю, да и как тут у них звонят по телефону? Фамилию человека, который должен меня встретить, записала в книжечку, но расслышала, как после выяснилось, неправильно.

Я не позволила панике развиться в полную силу и потихоньку вернулась в зал. Подкралась сзади к встречавшей меня кучке журналистов. Лица у них были скучающие и недовольные, пассажиры моего самолета все уже вышли и толпились вокруг багажной ленты. Где-то там крутился и мой картонный чемоданчик, но мне было не до него.

Человек с плакатом передал его соседу и быстро куда-то пошел. Видимо, выяснять. Я подождала, пока он отойдет подальше, и побежала за ним. Догнала, тронула за рукав и прошептала: меня зовут Юлия Винер.

− Ох, слава богу! – радостно воскликнул человек. – А я уж боялся... Добро пожаловать в Соединенные Штаты! Как же это мы вас пропустили? Я – Джерри, − сказал он. − Идемте, идемте скорей!

И потянул было меня к репортерам. Но я уперлась:

− Нет, нет, я не могу...

Человек рассмеялся:

− Да вы не бойтесь, это не страшно! Улыбнетесь в объектив, скажете несколько теплых слов, как вы рады очутиться в Америке, стране свободы, и какой это контраст со страной угнетения, из которой вы...

− Нет! Нет!

− Что – нет? – удивился человек. – Почему – нет?

− Я не хочу появляться ни по телевизору, ни в газетах, ни по радио...

− Что значит не хочу?– приветливая улыбка исчезла с его лица. Он теперь говорил сухо и раздраженно. − Вы обязаны!

− Нет, не обязана! В Тель-Авиве мне обещали, что меня здесь не заставят всего этого делать.

− Ничего не знаю ни о каких обещаниях. И знать не желаю. Идемте сейчас же!

− Не пойду.

Репортеры тем временем обратили на нас внимание и двинулись к нам. Я поскорей повернулась к ним спиной, но они забегáли и прицеливались со всех сторон. Тогда я стала позади своего собеседника, прижалась к его спине и спрятала лицо в воротнике его плаща. Он отталкивал меня локтями и ногами, пытался стряхнуть, но я крепко вцепилась в его плечи и повторяла:

− Не буду сниматься! Не буду сниматься!

Люди в зале начали оглядываться. Джерри прошипел:

− Да отцепись ты, идиотка!

− Не буду сниматься!

− Да хоть слово скажи, люди специально для тебя приехали!

− Не буду говорить!

− Хотя бы для еврейской газеты!

− Не буду говорить!

− Ну и черт с тобой, не будешь так не будешь. Только отцепись!

И громко крикнул:

− Господа! Съемка отменяется. Интервью тоже. Прошу у всех прощения. Благодарю за ваше время, оно будет оплачено.

Большинство репортеров немедленно удалились, остались двое, стали спрашивать, в чем дело. Я кое-как объяснила, они явно ничего не поняли, пожали плечами и тоже быстро ушли. Я осталась наедине с человеком, которого только что так опозорила.

– Тебе не стыдно?

− Нисколько, − сказала я. – Это вам пусть будет стыдно. Обещания надо держать.

Он устало отмахнулся:

− Ты хоть понимаешь, что ты мне теперь совершенно не нужна?

− Вы мне тоже не очень-то нужны.

− Ноль, пустой номер. Негодный бракованный товар.

− У вас что, своя лавочка? Чем торгуете?

− Не твое дело. Да ты вообще зачем сюда приехала?

− Меня послали!

− Зачем?

− Встречаться с евреями. Рассказывать про себя и про Израиль.

− Без газет и телевидения?

− Да.

− О черт (на самом деле он сказал «oh, shit!»)! И что мне теперь с тобой делать?

− Не знаю.

− А кто знает? Вот брошу тебя здесь, и делай, что хочешь.

− Отправить обратно домой.

− Покажи билет.

Я показала.

− Н-да, не так-то это просто. Надо тебе новый билет покупать. Мы и так уже кучу денег на тебя выбросили.

Короче, он решил на ночь поселить меня в уже заказанном номере гостиницы, а завтра, он сказал, попытаюсь тебя кому-нибудь продать. Ну точно, настоящий лавочник. Интересно, как это он будет меня продавать? Мы забрали мой чемоданчик, одиноко крутившийся на конвейере, и поехали в город.

Моя первая ночь в роскошной гостинице «Дрейк» (теперь она уже не существует) на пятьдесят шестой улице в Манхэттене была чистый, неразбавленный кошмар. Начать с того, что Джерри подвез меня к дверям, сказал:

− Никуда не выходи. Еду можешь заказать в номер.

И отчалил.

А как попасть в этот номер? Как про него спрашивают? Как объяснить, что номер тут для меня заказан? Наверняка для этого имеется дежурная фраза. А что если меня не поймут? А я не пойму, что мне ответят? И меня не пустят?

Я стояла перед дверью и думала, пока швейцар у двери не спросил меня, чем он может мне помочь. Тогда я вошла, подошла к стойке и, ничего не говоря, положила перед сидевшим там молодым человеком мой паспорт в развернутом виде. Молодой человек приветливо мне улыбнулся, сказал «хелло» и что-то спросил. Я уже убедилась, что американского языка не понимаю (Джерри говорил с английским акцентом и медленно). Поэтому тоже сказала «хелло» и кивнула. Молодой человек изучил мой паспорт, посмотрел в своей книге, что-то сказал и дал мне лист бумаги и ручку. Бумагу, видимо, следовало заполнить, там были разные вопросы, но я боялась сделать какую-нибудь непоправимую ошибку и помотала головой. Молодой человек опять улыбнулся и сделал рукой жест, как бы ставя подпись. Я подписалась внизу бумаги. Молодой человек отдал мне мой паспорт, затем снял с доски у себя за спиной ключ. Но протянул его не мне, а пожилому мужику в ливрее, который тут же подбежал, схватил ключ, схватил мой чемодан и повел меня к лифту.

Следующее испытание ждало меня в номере. «Бой» ввел меня в номер, зажег свет, положил мой бедный чемоданишко на специальную подставку, задернул шторы и стал посреди комнаты, свесив руки по бокам. А я стояла напротив и ждала, когда он уйдет. А он не уходит и не уходит. До меня наконец дошло, что он ждет чаевых. Хорошо, но сколько надо? Мало дать – стыдно, много дать – жалко. Решила, что хватит с него доллара. Но в сумочке у меня две двадцатки и десятка. Неужели отдать ему целую десятку?!

Все решилось очень просто. Я протянула ему десятку и сказала: один доллар. Он охотно взял, живо дал мне сдачу, поблагодарил и откланялся. Позже выяснилось, что можно было дать полтинник (в те давние времена), но это было бы уже свыше моих сил.

Посидев и покурив, я почувствовала, что очень хочу есть. Надо заказать еду по телефону, но как? Очередная пытка. Что положено говорить? И что заказывать? Покопавшись в проспектах, лежавших на столике возле телефона, я нашла карточку, где стояло «room service» с номером телефона, и дальше меню. На мое счастье, все блюда шли под номерами, можно было не произносить названия. Я выбрала себе суп-пюре и бифштекс с зеленым горошком, номер три и номер семь. А затем с полчаса в тоске бродила вокруг телефона, придумывая обращение к телефонистке. Становилось поздно, я боялась, что мне вообще ничего не дадут. Так ничего и не придумав, я отчаянно крикнула в трубку:

− Я хочу есть!

Любезный женский голос ответил мне:

− Да, разумеется. Номер комнаты?

А я даже и не посмотрела, какой у меня номер.

− Подождите минутку!

− Подожду.

Сбегала в коридор, посмотрела номер, сказала. Перечислила номера нужных мне блюд. Она поблагодарила и быстро произнесла еще какое-то коротенькое слово. С вопросительной интонацией. Надо отвечать – а неизвестно, что. Молчу. Она опять спрашивает: хотите ли вы каких-нибудь ...ц? Хочу ли? Ничего я не хочу, только поскорее отвязаться.

− Нет, нет, спасибо!

Пока дожидалась еды, вертела в уме коротенькое слово, сказанное телефонисткой, и вскоре догадалась: fruits! Она спрашивала, не хочу ли я каких-нибудь фруктов! Конечно, я хотела. Хотела персик и грушу. Но было поздно. Не звонить же второй раз. Тем более что забыла, как будет по-английски и то, и другое.

Вручение чаевых служителю, который привез мне тележку с едой, прошло уже легче. К тому же у меня теперь были отдельные доллары.

Трапеза была отдохновенна и прекрасна. Суп, правда, пересоленный, но свежий зеленый горошек! И мясо, чудное, мягкое американское мясо! И главное, ничего больше не надо выяснять, ни с кем больше не надо говорить. Можно спокойно поесть, принять душ и лечь спать. Или телевизор посмотреть.

Не тут-то было! Испытания мои далеко не закончились.

Я всласть помылась, не жалея воды (не в Израиле, можно не экономить), а когда стала вылезать из кабинки, обнаружила, что весь пол в ванной залит водой. И в комнату уже натекло порядочно. Вода стояла и в положенную ей дырку не утекала.

Я кое-как прошлепала в комнату, добралась до телефона, нашла на столике номер reception, позвонила. Выбирать слова уже было некогда, я назвала номер комнаты и сказала:

− Вода из душа не уходит (water from shower does not go).

Он, разумеется, не понял:

− Куда не уходит? (does not go where?)

− Никуда.

− У вас нет воды в душе?

− У меня много воды в душе.

− В чем тогда проблема?

− Вода стоит на полу.

− А, понятно! Я пошлю человека.

Не стану больше описывать, как я дожидалась «человека», как часть моих вещей подмокла, а уж обувь так насквозь. И как меня заставили перейти в другой номер, что сопровождалось многим непониманием с обеих сторон, и как снова и снова вставал вопрос чаевых. Спать я легла поздно, измученная вконец, заснуть не могла из-за временнóй разницы, а едва заснула, меня разбудил звонком Джерри.

Он таки меня продал.

Он продал меня организации под хитрым названием «Объединенный Еврейский Призыв». Кого и что она объединяла, я не знаю, но призыв у нее был один: евреи, давайте деньги. Деньги предназначались для местных нуждающихся, а в основном для помощи Израилю. Ну и еще, наверно, кое на что, но этого мне не объяснили. А поскольку одним только призывом заставить евреев раскошелиться было трудно, вот и требовались такие просители, вроде меня. Которые могли нескладно, но трогательно рассказывать про себя, про трудности отъезда из СССР и про Израиль. Собирали в небольшом зале полсотни состоятельных евреев и выпускали на сцену свеженькую израильскую иммигрантку, в ее чистенькой убогой одежке, с ее корявым английским, с ее растерянностью и неуклюжестью. По всем этим параметрам я подходила идеально, и Призыв весьма охотно откупил меня у Джерри. И, видимо, недешево откупил, потому что Джерри сразу стал со мной мил и любезен.

И начала я ездить по градам и весям Соединенных Штатов. С востока на запад, с севера на юг и обратно. Сколько раз меня сажали в самолет, на поезд, в автобус, возили на разных машинах – не сосчитать. И везде я вставала перед солидными, благополучными американскими евреями и декламировала свою легенду. Легендой я это называю не потому, что вранье, а потому, что рассказ мой очень скоро обкатался, обогатился новыми словами и выражениями, отлился в некую эпическую форму и в таком виде застыл, совсем как мой текст на экскурсиях в Архангельском. Трудно сказать, насколько моя речь способствовала щедрости слушателей, но факт, что собирала я порядочно. То есть собирала, разумеется, не я сама, а сопровождавший меня сотрудник Призыва, и не наличные, а так называемые pledges, то есть обязательства дать названную жертвователем сумму.

Суммы называли разные. И очень важна была самая первая названная, от нее во многом зависел конечный результат. Тут вступал в действие простой психологический механизм. Обещать меньшую сумму не позволяло тщеславие. Абрамович говорил себе: что я, покажусь беднее Рабиновича? Еще чего! И называл бóльшую сумму. И так оно обычно шло по возрастающей. Все слушатели, как правило, знали друг друга, ходили по большим праздникам в одну синагогу, и никому не хотелось выглядеть беднее или скупее соседей. Очень редко случалось, что кто-то обещал меньше самого первого. Еще реже какой-нибудь независимый смельчак говорил: я подумаю и дам знать. Это встречалось язвительным шелестом по залу. А особо тщеславные (или щедрые) удваивали или даже утраивали эту первую сумму. Я с моей арией уже не имела к этому никакого отношения.

(Вне сомнения, все эти люди считали себя сионистами. И некоторые даже испытывали порой легкие укоры совести от того, что при всем своем сионизме жили все-таки в более комфортабельных и безопасных Штатах. Пожертвованные деньги, и чем больше, тем эффективнее, эти укоры утишали.)

Все они были повышенно приветливы, обращались со мной тактично, как с бедным инвалидом. Нередко они приглашали меня к себе домой. И приглашали «на меня» гостей, с которых затем тоже надо было собирать. Отказаться мне было нельзя – начальство не велело. Эти визиты были гораздо тяжелее, требовали от меня больше душевных сил, чем выступления перед публикой. Хозяева, вводя меня в свои дома и виллы, все без исключения ожидали от меня, прямо-таки требовали восторженных охов и ахов при виде их обставленных дизайнерами столовых и гостиных. Там, откуда я была родом, конечно же не видали ничего подобного.

Вначале я еще кое-как соответствовала. Говорила какие-то комплименты. Но очень скоро устала. До тоски надоели их богатенькие (супербогатыми эти люди не были) дизайнерские жилища, странно однообразные, хотя во всех стояла разная мебель и на стенах висели разные картины. Все было устроено удобно и современно, и ни в одном не чувствовалось ни малейших признаков индивидуальности хозяев, словно обитали там некие бестелесные духи, постоянно поддерживавшие дизайнерский порядок.

Как ни странно, я, в тот момент бездомная и безработная, зависти к этим людям и их домам не испытывала. И особой симпатии тоже. Это только сейчас, десятилетия спустя, я догадываюсь, что была по-советски слишком высокомерна и что они, может быть, заслуживали и симпатии, и благодарности, и, как все человеки, даже сочувствия.

Особенно тягостны для меня были приемы, устраиваемые в частных домах. За столом сидело десять-двенадцать человек, которые задавали мне вопросы, а я отвечала. Это была самая легкая часть. Но вопросов у них, как правило, много не бывало, они начинали потихоньку переговариваться между собой о своем, и постепенно за столом завязывалась общая беседа, в которой я ничего не понимала и не участвовала. И это бы тоже еще ничего, только нестерпимо скучно. Уйти мне было нельзя, но можно было тихо сидеть, есть подаваемые прислугой блюда и, не слушая их, думать о своем. Так нет же. Время от времени хозяйка дома вспоминала обо мне и громко упрекала гостей и себя:

− Господа! Мы тут беседуем о наших собственных делах, а между тем наша гостья может рассказать нам о вещах гораздо более серьезных. Давайте же попросим ее...

И мне задавался очередной стандартный вопрос, например, сидела ли я в России в тюрьме или в лагере. Мой отрицательный ответ неизменно вызывал некоторое разочарование:

− Но от антисемитизма вы ведь все-таки страдали?

Им хотелось услышать, что я подвергалась преследованиям, дискриминации, издевательствам и уж совсем бы хорошо – побоям. Ничего такого я им предоставить не могла. От антисемитизма-то я действительно страдала! От него и уехала. Но все это было значительно сложнее, чем представлялось им. Мне казалось унизительным рассказывать этим благополучным евреям про унижения, от которых я страдала. Тем более что им бы они могли вообще не показаться унижениями. Поэтому я ограничивалась тем, что утвердительно кивала и говорила:

− Да, конечно, страдала. И от бытового, и от государственного.

А они смотрели на меня, рослую, отнюдь не истощенную молодую женщину с высшим образованием, и втихомолку, а иногда и вслух недоумевали, от чего это я так уж могла страдать.

Деньги, однако, давали.

 

Несколько раз меня посылали на индивидуальную обработку потенциальных жертвователей. Индивидуально обрабатывались люди очень, по-настоящему богатые, мультимиллионеры (миллиардеров в те времена было гораздо меньше, чем сейчас). Два случая вспоминаются как нестандартные.

Первого, в сущности, и обрабатывать не пришлось. Как только я вошла в его кабинет, он, не предложив мне даже сесть, сказал:

− Давай, выкладывай, что тебе положено, да покороче. У меня времени очень мало, а чек я уже выписал.

И он протянул прямо мне чек, весьма солидный.

− Так, может, вообще не надо? – предложила я. − Раз времени мало? И чек вы уже дали?

− Ну нет, так не пойдет. Ты свое должна отработать. Ты ведь не одна пришла?

− Не одна. Мой сопровождающий ждет в приемной.

− Что же он скажет, если ты вот так, вошла и вышла? Не сделала, значит, ничего? Не постаралась? Нет уж, пришла петь – пой.

Я немного попела, затем он кивнул, не отрывая взгляда от своих бумаг:

− Прекрасно! Приятелю своему скажи, чтоб не заходил. Всех благ тебе!

Сопровождавший меня «приятель» удивился и моему скорому появлению, и просьбе не заходить, и, главное, чеку в моих руках, но цифра там стояла такая красивая, что в подробности он вдаваться не стал.

Второй случай был еще интереснее, хотя закончился полной неудачей.

Здесь меня тоже принимали в деловом кабинете. За письменным столом сидел сравнительно молодой человек приятной наружности. Он принял меня приветливо, спросил, что я хочу пить и не голодна ли я. От еды я отказалась, попросила стакан воды. Пока секретарша принесла мне воду, а ему кофе, он расспрашивал меня о впечатлениях от Америки, слушал очень внимательно. Затем сказал:

− Вы приготовились говорить мне о России и о трудностях выезда оттуда. Все, что вы можете рассказать мне за эти несколько минут, я уже знаю из газет. Вашу личную историю я очень охотно послушал бы в свободный вечер где-нибудь за ужином в хорошем ресторане. Я свободный вечер могу выбрать когда угодно, но у вас, я знаю, очень напряженный график.

Это была правда. Через два часа я уезжала в другой город на очередную встречу.

− Остается Израиль и моя помощь ему. Вы собираетесь рассказывать мне про Израиль. Не стоит. Хочу я или не хочу, я и так знаю о нем больше, чем мне нужно. Страна эта далека от меня и от моих интересов.

− Но как же... вы же все-таки... − начала я с жаром прозелита.

Он поднял руку:

− Не надо. Все ваши аргументы мне известны и на меня не подействуют. Дело принципа. Я вовсе не отказываюсь помочь. Но только не безличной организации, которая растратит бóльшую часть моих денег на свои бюрократические нужды – вы ведь знакомы с законом Паркинсона? А конкретному человеку, которому мои деньги действительно помогут. Например, вам.

− Нет, что вы, это нельзя...

− Почему же нельзя? Я на вас посмотрел, послушал вас. Вы мне симпатичны. Вы недавно приехали из России, и у вас в Израиле наверняка мало что есть. Жилье у вас есть? Работа? Скажите мне, что вам нужно, и я охотно помогу.

− Мне ничего не нужно, − проговорила я с горьким сожалением.

− Это неправда. Не отказывайтесь. Если это против правил «Призыва», пусть это вас не беспокоит. Они никогда ничего не узнают.

Конечно, это было против правил. Но не это меня останавливало, тем более что я сразу поверила этому человеку, поверила, что он бы меня не выдал. Но... одно дело просить помощи в пользу Израиля, к которому я горела тогда жаркой любовью (я и сейчас люблю эту страну, и даже сильнее, но иначе). И совсем другое – просить милостыню для себя лично.

− Спасибо, но нет.

− Поймите, помогая вам, я помогу новой гражданке Израиля, а вы ведь как раз и собираете пожертвования для помощи новым гражданам. Разве не так?

− Именно так.

− Так в чем же дело?

− Дело в том, что... простите, но лично я принять ваших денег не могу.

Человек пожал плечами:

− Вы поступаете очень глупо и смешно, и вы об этом пожалеете. − (Я и без того жалела.) − Но насильно навязывать вам свою помощь я не стану. В таком случае спасибо за визит, не буду вас больше задерживать.

− Но... а...

− Извините. Нет.

Этого миллионера я вспоминаю давно уже без сожаления, зато с симпатией, несмотря на его отсутствие интереса к Израилю. А в «Призыве» меня, разумеется, не похвалили за неудачу. За то, что не сумела его расколоть. На него, видимо, возлагались особые надежды.

 

Надо сказать, что он был не единственный, кто пытался дать деньги непосредственно мне. Только другие делали это гораздо грубее и обиднее. Один, подвезя меня к гостинице и пожимая мне на прощание руку, вложил в нее стодолларовую бумажку и сказал:

− Это вам на обед.

Я воткнула ему бумажку в нагрудный карман и нырнула в дверь гостиницы.

Второй был еще хуже. Он посмотрел на мои ноги, прищелкнул языком:

− Ножки ничего, но обувь! Нате, купите себе что-нибудь поприличнее! – и протянул мне деньги, я не посмотрела сколько.

На ногах у меня были теннисные туфли, старые, но очень удобные при моих постоянных разъездах. И ничего неприличного в них я не видела.

Я ответила ему по-русски:

− Да пошел ты в баню!

А он, оказывается, немного знал русский от бабки, дореволюционной эмигрантки из России. И пожаловался в «Призыв», что я ему нахамила − велела пойти помыться.

Еще была довольно милая пожилая женщина с голубой сединой, которая на общем митинге ничего не пожертвовала, а после подошла ко мне и сказала:

− Мне было очень интересно вас слушать. Израиль мне очень дорог. К сожалению, я могу дать так мало, что было бы прямо-таки неприлично об этом объявлять. Если позволите, я просто сделаю вам маленький подарок. Вместо цветов!

Я была тронута, но тридцати долларов ее не взяла. Так дешево продавать свою гордость! Я вон ее куда дороже и то не продала!

Были и другие, и все они были мне глубоко неприятны. Может быть, именно потому, что принять очень хотелось, но что-то всегда запрещало.

Впрочем, при всей своей гордости одно подношение я все-таки приняла. В одном из городов срединной Америки директор табачной фабрики, увидев во время перерыва, как я курю в коридоре, поднес мне после собрания целых три блока сигарет. Сигареты были не самые мои любимые, «Парламент» с жестким картонным фильтром, но отказаться я была не в силах. Сигарет мне все время недоставало, они в Америке недешевы. Произошло это, мне кажется, в штате Орегон, но уверена я быть не могу (специально посмотрела в интернете, где в Америке производят сигареты «Парламент», оказалось, в Америке их теперь вообще нигде не делают, а делают в городе Донецке на Украине).

 

Где-то в гостинице неподалеку от Лос-Анджелеса я нечаянно столкнулась с коллегой-собирателем. С таким же свежим израильтянином из Москвы, в Штатах с той же задачей, что и я. Между прочим, встречаться нам было не положено, не знаю уж почему. Но, видно, в «Призыве» произошла какая-то накладка с расписанием, и мы встретились. Мы с ним еще с Москвы были немного знакомы. Вообще-то, он не очень мне нравился, но тут, в этой американской пустыне, мы встретились как родные, чуть в объятья друг другу не упали. Мы забрались к нему в номер, заказали кофе, и пошли бесконечные разговоры. Языки наши, изломанные в непрерывном общении с американцами, наслаждались отдыхом на русском.

Вот тут-то мне и дали понять, какая я безнадежная фраерша.

− Ну и много ли ты насобирала? – спросил меня знакомый, когда мы обменялись первыми впечатлениями.

− Представь себе, порядочно. Точно не знаю, но где-то очень близко к миллиону.

Впоследствии я оказалась чемпионкой! Несмотря на все оплошности, набрала больше всех в том году. Мне даже дали некий диплом и благодарственное письмо прислали от директора «Призыва». Одна моя приятельница говорит в таких случаях «лучше бы деньгами!», но я, разумеется, не так цинична. И диплом, и письмо я какое-то время хранила. Хотя, если бы к письму был приложен хорошенький чечок, я бы не огорчилась.

Огорчилась я от дальнейшего разговора со знакомым. Обидно, когда тебя считают дурой и растяпой. Он мне прямо, конечно, такого не сказал. Услышав от меня про миллион, он было разинул рот, но тут же сообразил и засмеялся:

− А! Ну да, ну да. Молодец! Нет, ты скажи, себе сколько насобирала?

Я показала ему сигарету, которую курила:

− Таких три блока.

− Тоже хлеб. Ну, а существенного?

− Это очень существенно.

− Да ладно тебе! Не хочешь говорить?

− А мне нечего говорить.

− Да ну? Неужели никто ничего не предлагал?

− Почему, предлагали, и не раз!

− Ну?

− Я не брала.

− Это почему же?

− А ты бы взял?

Он расхохотался:

− Ну ты даешь! Бы!

− Берешь?

− Конечно, беру. Они ведь от чистого сердца. Когда предлагают, беру, и когда не предлагают, тоже беру.

Он объяснил мне, как надо себя вести и что говорить, когда сами не предлагают. И что брать надо все, что предлагают. Деньги безусловно, а случается, богатый еврей приведет на свою текстильную фабрику − брать там одежду, на обувной – обувь, на бумажной − тетради и блокноты и т. д. И что они рады все это дать, им это приятно, от них не убудет, а нам полезно. Еще он объяснил, что я сваляла дурака, согласившись на такую скромную оплату моей работы, он сумел выторговать у «Призыва» вдвое больше, да и то мало, работа наша тяжелая и важная. И ты, сказал он, тоже стребуй с «Призыва» больше, требуй, они заплатят. И не дури, принимай все, что дают. Не забывай, нам, литераторам (он был писателем), в Израиле заработок не светит, запасайся чем можно и пока можно.

Сама не могу объяснить, почему все это вызвало у меня отвращение. Он ведь был совершенно прав. Они ведь, давая нам, искренне считали, что совершают добрый поступок, помогают бедным иммигрантам. А мы и были эти бедные иммигранты. Совершить добрый поступок всегда приятно, опять же заслуга перед Господом. И от них, безусловно, не убудет. Так чего же это я такая чистоплюйка? Сама же признаюсь, что жалела, когда отказалась от подаяния того симпатичного миллионера. И ведь я, как правило, охотно принимала помощь от друзей, в том числе и денежную. И сама не раз помогала. Может быть, в этом все и дело? У американцев я могла только взять, а дать им ничего не могла?

Ну, да известное дело, облагодетельствованный редко испытывает большую любовь к благодетелю.

И еще я думаю, что к моему отвращению примешивалась немалая толика зависти. Банальной зависти к человеку, которому ничто не мешало и брать, и просить.

 

Видя мои собирательные успехи, «Призыв» не пожалел усилий и денег, продлил мне на месяц и визу, и обратный билет.

И напрасно они это сделали. Чем ближе к концу моего пребывания в Штатах, тем менее продуктивны становились мои выступления. Я к тому времени успела приодеться (и приобуться), стала лучше выглядеть. Перестала бояться собраний и гостиниц. Перестала от смущения ронять из рук разные предметы и сбивать на своем пути стулья. Американский мой язык сильно усовершенствовался, я понимала теперь больше половины того, что мне говорили, и сама набралась и американских идиом, и американского акцента.

И – увы. Все это делало меня менее интересной, менее трогательной в глазах моей аудитории. Они уже не говорили между собой, какая она «cute», эта советская израильтянка. Хотя рассказывала я теперь гораздо лучше, вставляла в прежнюю мою «легенду» множество живописных деталей, для которых у меня раньше не хватало слов, слушали меня хуже и денег давали меньше. Начальство «Призыва» видело, что ценность моя для попрошайных целей снижается и скоро опустится ниже расходов на мое содержание и разъезды. И дней за десять до обратного рейса меня перестали использовать вне Нью-Йорка. А в самом Нью-Йорке почва была уже многократно пропахана и значительно истощена. Поэтому за последние десять дней у меня было всего три встречи с жертвователями, все довольно скудные.

Зато у меня было теперь кое-какое свободное время, чтобы пообщаться с людьми по собственному выбору. Людей таких было не много, но встречаться с ними, ничего у них не вымогая, было куда приятнее!

 

В «Объединенном призыве», учреждении насквозь бюрократическом и весьма холодном, на одном из нижне-командных мест сидела на удивление живая и теплая молодая женщина по имени Тина. Она была секретарем и правой рукой главного босса. Как его звали, как выглядел − не помню, а ее помню отлично.

Она единственная из имевших со мной дело чиновников сразу догадалась, что я постоянно хожу голодная. Как же так? Я ведь имела право заказывать в номер гостиницы любую еду? Да, но в номере я бывала редко, в основном ночевала, а на рестораны у меня не было ни времени, ни денег. В перерывах между выступлениями меня неизменно угощали кофе с какой-нибудь сладкой булочкой, а мне хотелось супа и мяса. К тому времени, как я добиралась до гостиницы, ни супа, ни мяса получить было уже нельзя. О том, что в Нью-Йорке, как и в других городах, полно дешевых ночных забегаловок, я еще не знала, да и не сумела бы их отличить.

Как только я входила по какому-нибудь делу в приемную, где сидела Тина, она со словами «пора обедать!» немедленно снимала трубку и заказывала из соседней деликатесной лавки суп, бутерброды с холодным мясом и кофе.

− Ты ведь составишь мне компанию? Контора платит. А то мне одной неохота, – говорила она просительным тоном, так, что у меня не возникало ощущения, что это делается специально для меня, голодной и нищей.

Стандартная «деликатесная» еда в картонных стаканах казалась мне очень вкусной, и я не сразу заметила, что сама Тина больше пила кофе и отщипывала кусочки от бутерброда, оживленно при этом со мной разговаривая. Но и когда заметила, я не стала ничего говорить, меня ее тактичность тронула, и не стоило портить дело какими-нибудь нелепыми извинениями и объяснениями.

Поскольку мне все время приходилось иметь дело с состоятельными американскими евреями, из которых следовало любыми способами выдоить деньги, а с другими, обыкновенными американцами близко встречаться не приходилось, то у меня очень скоро создалось не слишком лестное представление о населении США вообще. Представление очень упрощенное и во многом ложное. Тина, женщина добрая и без лишних претензий, первой поколебала это мое представление.

Начать с того, что Тина принадлежала к тому, что по-английски называется «lower middle-class», то есть весьма небогатая. Кроме пристойной зарплаты у нее не было ровно ничего. Из этой зарплаты она должна была платить за квартиру – как все люди этого класса, она жила в наемной квартире, даже не думая о том, чтобы приобрести в обозримом будущем собственное жилье. Жила она в приличном квартале, квартира (bed-sitter, т. е. попросту одна комната) стоила недешево.

На эту же зарплату она должна была «содержать себя в порядке», то есть всегда быть хорошо подстриженной и причесанной, подкрашенной и, главное, одетой.

Как-то раз она пригласила меня к себе домой. Мне очень понравилась ее полупустая квартирка, где была только кровать, стол со стульями и вдоль всех стен встроенные шкафы.

− Как здорово, что у тебя мало мебели, − сказала я ей.

− Здорово! – усмехнулась она. – Да меня на мебель просто не хватит. Спасибо, на это хватило, − и она махнула рукой кругом, на шкафы.

− А я думала, это такой стиль. Зачем же тебе их столько?

Она подошла к шкафу и растянула в стороны две дверцы. Открылся длинный стройный ряд вешалок с брючными костюмами. Растянула две соседние дверцы – такой же ряд платьев. И дальше – разноцветные юбки, жилетки, блузки, свитера... В коридорном шкафу висело полдюжины пальто, два меховых жакета, на полке лежали шляпки и шапки...

− Да ты их что, коллекционируешь? – в остолбенении спросила я.

− Я стараюсь сделать карьеру.

− А? – я ничего не понимала.

− Надо всегда выглядеть. Не пойду же я на работу два дня подряд в одном наряде. Самое раннее через месяц-полтора.

− Но почему?

− Что почему? – теперь не понимала меня она.

− Если одежда красивая и тебе идет, то почему нельзя два дня подряд? И даже три?

Тина пожала плечами:

− Не знаю почему. Знаю только, что нельзя, если хочу делать карьеру. Вот и приходится чуть не каждое воскресенье таскаться по магазинам, искать хорошие распродажи.

− Еще покупать?! Куда же ты все это денешь? Тут и так полно!

− Как раз собираюсь отнести часть в магазин подержанных вещей. Все-таки копеечка.

− Да у тебя тут все почти что новое!

− Ну да, иначе не примут. Кстати, жалко, что ты большая, а я не очень. Взяла бы себе что-нибудь.

Это было, конечно, досадно, там были хорошие вещи. Но всех этих вещей было так много, что мне стало как-то не по себе.

Странно. Ведь всю свою прошлую жизнь я страдала от недостатка хороших вещей. И даже не для себя лично, а что их нету вообще, что по большей части вокруг меня все вещи скверно задуманы и еще хуже сделаны. И однако, после первоначального восторга, еще в Израиле, при виде набитых хорошими товарами магазинных полок я довольно скоро начала испытывать нечто вроде легкой паники.

Вещей было слишком много. Западный мир был переполнен вещами. Некоторая часть людей была занята выделкой этих вещей, а остальные жили и работали для того, чтобы эти вещи покупать. Покупать, недолго попользоваться, а затем выбрасывать. Куда же все это девается? И все эти вещи делались из чего-нибудь, добытого из земли. Как долго она будет это терпеть? Долго, наверно, Земля ведь большая...

Я ощущала на себе некое непонятное давление. Словно бы я была обязана все это покупать. По крайней мере то, на что хватит денег и кредита. Вещи обступали меня, давили и требовали. А мне, после первой покупательной лихорадки, не хотелось этим заниматься. Даже когда позарез нужно было что-то приобрести, я откладывала, сколько могла.

Вскоре я познакомилась с понятием «shopping», которое я прежде понимала просто как поход в магазин за чем-то нужным в хозяйстве или из одежды. Оказалось, что это понятие гораздо шире и значительнее, главным образом для женщин. Шопинг – это чистое, не омраченное практическими соображениями покупательство. Отдых от работы, утешение в горести, развлечение от скуки, повод для общения с подругами, прогулка в парке, где вместо кустов и деревьев – витрины, прилавки и примерочные кабинки. Времяпрепровождение вроде цирка или театра. Хобби, наконец... Купить не потому, что нужно, а чтобы купить.

Мне это удовольствие теперь недоступно. Разве только на рынке – это тебе не торговый центр, набитый ненужными вещами, тут что ни соблазнишься купить, все не лишнее, все пригодится для еды.

У бедной, деликатной Тины было два главных стремления в жизни: сделать карьеру и выйти замуж. Первое шло удачно, но стоило бесконечных усилий и мешало второму. Из-за него она пропустила свое время. Ей было уже почти тридцать. И теперь она надеялась, что оно же и поможет второму. Нет, не сейчас, объяснила она мне, сейчас все подходящие мужчины уже – или еще − заняты. Но года через три-четыре они начнут разводиться, и тогда у сравнительно молодой ухоженной женщины с приятной внешностью и с хорошим положением появятся неплохие шансы. Времени на поиски и на отношения у нее тогда будет больше. И она еще должна успеть родить ребенка. И вот теперь она напрягала все силы, чтобы за эти три-четыре года добиться положения и свободного времени. И делала это успешно. Перед самым моим отъездом она была назначена помощником исполнительного директора – не помню точно чего, но это было повышение.

Мне была очень симпатична эта простая, милая молодая женщина, и только одно ее свойство казалось мне непонятным – и неприятным. В разговоре она часто упоминала странно для меня звучавшие понятия – корпоративная честь, корпоративная лояльность. Преданность своей работе – отлично могу понять. Преданность людям, с которыми работаешь, – тоже не исключено. Но честь учреждения?! Преданность сборищу чиновников? Дикость какая-то...

Не знаю, что сталось с Тиной впоследствии. На переписку ни у нее, ни у меня как-то не хватило времени. Очень надеюсь, что она таки вышла замуж и успела родить ребеночка. Ну, и поднялась до должности исполнительного директора, а то и повыше.

 

Однажды, примерно через две недели по приезде, вернувшись в Нью-Йорк из Нью-Джерси, я нашла у себя в номере записку: меня ищет некто Нед Роджерс, просит связаться с ним по такому-то телефону. Никакого Роджерса я не знала, но любопытство взяло свое, и я позвонила. Он отрекомендовался приятелем каких-то людей с одной из моих встреч, которых я, разумеется, не помнила. Они рассказали ему об этом странном существе, эмигрировавшем из Советского Союза в Израиль и вот приехавшем впервые в Америку. И он разыскал меня через «Призыв». Я спросила, кто он по профессии – и конечно, он оказался журнальным очеркистом. Прежде чем повесить трубку, я сухо сказала ему, что никаких интервью не даю, всего хорошего.

− Нет, нет, не вешайте трубку! Мне не надо интервью!

− А что вам надо?

− Только встретиться с вами! Я не репортер, я очеркист! Писатель!

− Это все равно. Прощайте.

Однако в тот же день, выходя из гостиницы, я увидела, как швейцар кивает на меня какому-то мужчине, длинноногому, с лысеющей головой без шапки, легко не по сезону (был уже ноябрь) одетому. Мужчина подскочил ко мне и быстро-быстро заговорил:

− Я Нед. Никаких интервью, ничего, только минуту вашего времени.

− Господин Роджерс? Нет, извините, я спешу.

Я побежала к спуску в метро, он за мной. Я вскочила в вагон, села – он сел рядом. Я уже знала, какие они настырные, эти журналисты. Теперь бежать было некуда, пришлось выслушать, что ему нужно. А нужно ему было вот что: он хотел немного поездить со мной по стране, понаблюдать мою реакцию на все, что я здесь вижу и переживаю. Совершенно анонимно, клялся он. Даже вашу внешность описывать не буду. Только ваши впечатления! «Призыв» не возражает!

Уже, успел. Без моего ведома и согласия.

В «Призыве» мне настоятельно посоветовали согласиться. Вам это не повредит, сказали мне, а нам полезно всякое лишнее упоминание нашего фонда в нееврейской прессе. Зачем им было это нужно, я не знаю, но роль неотесанной советской провинциалки, которая на все пялит зенки и ахает, была мне уже немного знакома по моей поездке, еще из Союза, в гости к тетке в Лондон. И играть ее снова я совершенно не собиралась. Согласиться на сопровождение Неда в моих поездках мне пришлось, но про мой визит в Лондон он не знал. И не предвидел, что роли наши в этих поездках поменяются ровно наоборот.

− Я начну знакомить вас с повседневной, типичной Америкой,− сказал он авторитетно и повел меня обедать в Макдоналдс.

Ни в Израиле, ни в России Макдоналдса в те времена не было, но здесь мне раз уже пришлось поесть, и мне не понравилась ни ватная белая булочка, ни заложенная в нее тонкая жирная котлетка из неизвестного материала, ни жалкие листики салата и помидорные пластинки.

− Вкусно, правда? И при этом дешево и быстро, – говорил Нед, жадно кусая свой гамбургер и выжидательно глядя на меня.

− Дешево и быстро – да, а вкусно... по цене и товар.

− Что вы хотите сказать? – удивился он. – Вам не нравится? Но это же типичная еда простого американца! Ее у нас все любят!

− Все простые американцы любят есть мусор? Ну и на здоровье им.

(Я только что узнала выражение «junk food», и оно мне показалось очень подходящим.)

− Как странно... – недоуменно сказал Нед. – Но ведь у вас в Советском Союзе ничего такого нет...

− У нас в Советском Союзе много чего нет. И у нас в Израиле тоже. И что? А вам, значит, эта еда нравится?

− Ну, как вам сказать... – Нед смущенно хихикнул. – Еда и еда, да еще за казенный счет...

Я уже догадывалась, что у Неда в карманах негусто, и это сразу смягчило мое недружелюбное к нему отношение. В то же время мне не нравилось, что он, местный, так сказать, человек, считает, что это дает ему право относиться ко мне покровительственно, и ждет, что я на его Америку буду рот разевать и хлопать глазами. А потом напишет про это очерк. Вот посмотрим сейчас, решила я, кто будет рот разевать!

− Бросьте вы эту гадость, − сказала я ему. – Идемте, я накормлю вас нормальным обедом.

− Вы?! – он даже жевать перестал. – Вы – меня?

− А почему бы и нет? А если хотите, то вы – меня!

− Я вас... Я бы с удовольствием... Просто времени жалко...

− Времени у нас полно.

− Но вы свой гамбургер даже не тронули!

− И не трону. Так идем?

− Э-э... я, в сущности, уже наелся...

− Ну, а я хочу есть. Пошли!

− Вы хоть порцию свою захватите! Вы же за нее платили!

− Нет, не хочу, − гордо сказала я. – Хотите, берите вы.

И он взял. Взял, завернул в салфетку и положил в портфель. И правильно сделал! Я бы при других обстоятельствах поступила бы так же, не такой уж противный был этот гамбургер, мог бы пригодиться в трудную минуту. Но тут я, главное, стремилась сбить с него эту американскую журналистскую спесь, показать ему, что не так-то просто произвести на меня впечатление.

Мне это вполне удалось, но старалась я зря. В характере Неда не было ни капли спеси. Как раз на него-то произвести впечатление было проще простого. Он легко и часто восхищался тем, что видел и слышал, и приглашал восхищаться и меня. И только огорчался, не видя у меня такого же энтузиазма.

Вид моей гостиницы, куда я привела Неда, его потряс.

− Это здесь ты остановилась? В «Дрейке»?

− Что значит «остановилась»? Здесь меня остановили.

− Да ведь это одна из самых-самых... Здесь сам Синатра живал! И Мохаммад Али! Здесь у группы Led Zeppelin кучу денег кто-то из сейфа украл!

− То-то хорошее, видно, местечко.

− Нет, ты не понимаешь! Здесь в подвале знаменитый клуб... Здесь...

− Да ладно тебе! Я есть хочу. Пошли.

(Мы, разумеется, по-прежнему говорили друг другу «you», но было ясно, что уже перешли на «ты».)

Окончательно добил его обед, заказанный мной в номер. Я ему даже вина заказала.

− Это тебе такой бюджет дали? Ну, скажу я тебе...

− Никакого мне бюджета не давали. Просто заказываю, что хочу. А они платят.

− Но ты заказала на двоих... Разве тебе можно?

− А где сказано, что нельзя? А во-вторых, кто знает, что это на двоих? Может, у меня такой аппетит. Мне иногда целыми днями поесть не удается, вот и оголодала.

− Нет, тебе наверняка влетит...

− Да? А что они могут мне сделать? Домой отправят? Так я бы с радостью. Но только не отправят, я им здесь нужна.

Это был мой первый за две недели свободный день, и после обеда я больше всего хотела спать. Но Нед умолил меня пойти в город, поизумляться перед достопримечательностями. Ему нужны были мои впечатления от Нью-Йорка, а наутро мы уже улетали в другое место.

Мы побывали в центре Рокфеллера, полюбовались на конькобежцев. Нед привел меня к гигантской строительной площадке и объяснил, что здесь скоро будет всемирный торговый центр, два высочайших в мире небоскреба-близнеца (бедные, бедные близнецы! не предвидели они своей страшной участи). Одна башня уже близилась к завершению, вторая несколько отставала, но все равно зрелище было грандиозное. И на Эмпайр-Стэйт-билдинг мы посмотрели, и еще на много чего, в Нью-Йорке есть на что посмотреть. Но толку от этого Неду было мало. Все это было очень интересно и впечатляюще, но мне отчаянно хотелось спать, я тащилась за Недом, держась за его рукав и время от времени откликаясь на его вдохновенные объяснения словами «terrific... incredible...». Наконец он остановился, посмотрел на меня и спросил:

− Других слов ты не знаешь?

− Знаю. Спать. Спа-ать...

В такси он сказал обиженно:

− Ты совсем не хочешь мне помочь. Получается, что от Нью-Йорка у тебя одно впечатление: спа-ать! А для меня этот мой проект невероятно важен. Редактор сказал, что если получится интересно, он возьмет меня на постоянную работу.

− Так ты там не работаешь? Как же тебе дали этот проект?

− Это моя идея. Я придумал и предложил. А это уже полдела – придумать идею. Написать-то каждый может, проблема – о чем!

Я даже почти проснулась. От меня зависела судьба человека!

− Сделаем так, − сказала я. − Все интересное и необычное, если заметишь за мной – используй. Дай только выспаться, и я постараюсь реагировать как-нибудь позабавнее. Но даже если ничего интересного из меня не вытянешь – не смущайся. Сочиняй! Ты же писатель. Построй себе некий персонаж, надели его кое-чем из моей биографии: Москва, Израиль, наивность, ломаный английский, ну и собирание денег. А дальше включи воображение. Приписывай этому персонажу какие угодно реакции и слова. Я на все согласна! Делай из меня хоть дуру, хоть растяпу, хоть снобку, хоть что хочешь. Главное, чтоб было занятно и правдоподобно. Но только чтоб не было похоже на меня!

Излишним самолюбием Нед не страдал и предложение мое принял целиком и с радостью. А его собственная восторженная натура самым подходящим образом реагировала на все то, на что и как, по его представлению, должна была реагировать я. И он, уже почти не глядя на подлинную меня, приписывал собственные чувства своей героине. Он вовсе не считал, что врет. Он искренне верил, что именно так должен думать и чувствовать человек из России, впервые попавший в его великую страну.

Время от времени он читал свои записи мне. Иногда его полное непонимание советской ментальности меня смешило, иногда вызывало досаду, но человек он был, в общем-то, неглупый, иногда даже остроумный, и писать умел. Я замечаний ему не делала и поправок не предлагала, вообще решила не вмешиваться в процесс. Боялась нарушить растущий у меня на глазах образ.

Но пару раз все же не удержалась. Я уже упоминала, какую тоску нагоняли на меня богатые дизайные дома, куда меня приглашали в гости. И дома, и люди в них. Но когда в такой дом вместе со мной пригласили Неда, он восхищался и хвалил именно так, как того ожидали от меня.

− Да, − сказал он мне грустно, − такого мне никогда не добиться.

− Ну и скажи спасибо, что никогда не будешь жить в таком доме, − злобно ответила я.

− Да ты что? Неужели ты не хотела бы жить в таком доме?

− Я? В доме, который для меня обставляли и украшали посторонние люди? И стать такой, как владельцы этого дома? Да ни за что!

И тут в нем заиграла профессиональная журналистская жилка.

− Ты серьезно? Тебе не нравится? Вот это интересно! Это я непременно использую. Это необходимо развить. Расскажи мне побольше, чем тебе не нравятся эти люди и их дома?

− Не расскажу. И ты это не используешь. Не за тем меня посылают, чтобы я наводила критику на американскую буржуазию. И не за тем, чтобы я обижала наших жертвователей.

− Да как же не использовать? Это золотой материал, он расцветит мой рассказ новой краской. А то героиня получается какая-то уж очень... Всему изумляется, всем восхищается, все одобряет...

− Вот-вот. А ты забыл, откуда берутся все эти восторги? Вспомнил? Ну и придерживайся образа. Никакой критики по адресу моих клиентов!

− Пресно получится...

− Пресно? А ты придумай что-нибудь остренькое.

− Придумай, придумай... Тогда зачем я вообще с тобой езжу?

− Это действительно вопрос. Может, ради удовольствия от моего общества?

Нед рассмеялся, и конфликт закончился. Дизайным домам он приписал свое восхищенное мнение, а не кислое мое.

В награду за послушание я сочинила для него парочку драматических эпизодов о том, как меня пытались завербовать в КГБ, как меня там оскорбляли и запугивали. И как я героически сопротивлялась и не поддалась. Я уже знала, что американская публика такое очень любит. Ничего такого в моей жизни не было, поэтому я сочиняла особенно свободно. Не надо, однако, думать, что это была чистая фантазия – такие ситуации то и дело происходили в реальной тамошней жизни. И хотя жертвы таких ситуаций тщательно скрывали, куда их приглашали и зачем, кое-что всегда как-то выходило наружу. Так что истории, за исключением героической концовки, были вполне подлинные, хотя и не имели ко мне никакого отношения. Что мне и требовалось. А уж Нед и подавно был предоволен.

Так мы проездили с ним дней восемь-десять. Его присутствие меня ничуть не тяготило, наоборот. Он интересно рассказывал, как, поработав в маленькой газетенке в своем провинциальном городке (названия, как всегда, не помню), он пробивался вверх, переезжая из города в город, переходя из газеты в газету, каждый раз чуть побольше и попрестижнее. Где-то по дороге он женился, но жена устала от такой жизни и при очередном переезде оставила его. К сорока годам произошло чудо: он ухитрился напечатать серию очерков в приличном нью-йоркском журнале. И вот теперь вся его надежда была на меня. Вернее, на то, что он из меня сделает.

Я старалась способствовать, как могла. Во время переездов мы вели с ним серьезные беседы на всевозможные темы – политика, экономика, религия, коммунизм, секс – и он дословно записывал те мои мнения, которые казались ему странными, нелепыми, а иногда, когда я прилагала особые усилия, даже забавными. А его мнения часто казались забавными мне – и это он тоже записывал. Но он был не только забавен. По мере знакомства с ним передо мной раскрывался образ обычного американца, причем далеко не худшего сорта: он был доброжелателен, сметлив, но не хитроумен, честолюбив, но не хвататель, во многом наивен (но ведь и я была), довольно-таки невежествен, но с хорошим чувством юмора. Он неизменно присутствовал на всех моих встречах с жертвователями, в промежутках пил вместе со мной кофе с булочкой, а потом беззлобно, но смешно обсуждал со мной мою аудиторию. Короче, мне не было с ним скучно.

Только одна сторона наших совместных поездок была тягостна. Куда бы мы ни приехали, я ночевала в чистом номере в хорошей гостинице, а бедняга Нед валялся в грошовых ночлежках. Сберегал последние остатки своего скудного «бюджета». И порой кофе с булочкой бывал единственной его трапезой за целый день. Я видела, что даже я богаче голодного моего спутника. Когда удавалось пораньше закончить встречи и беседы, я поскорей тащила его к себе в гостиницу и заказывала обед-ужин. Нед пытался отнекиваться, но я объяснила ему, что и сама частенько оказываюсь в таком же положении и что стыдиться нечего.

− Вот вернусь в Нью-Йорк, а ты уже продашь свой очерк, устроишься на работу, разбогатеешь и поведешь меня в хороший ресторан!

С толстым блокнотом записей он укатил в Нью-Йорк, а я продолжала объезжать города и веси. В слова свои насчет «разбогатеешь» я, разумеется, не верила.

И, как оказалось, напрасно. Когда спустя два месяца я вернулась в Нью-Йорк, Нед встретил меня в хорошем пальто и шапке, с округлившимся и порозовевшим лицом. И совершенно счастливый. Его очерк приняли, напечатали, и автора взяли на работу в журнал!

Очерк получился длинный, на полтора разворота, и очень даже симпатичный. Это был живой рассказ о типичной русской советской девушке, как ее представляет себе рядовой американец. Девушка у него была написана премиленькая, помоложе меня, среднего роста, полненькая, с серыми глазами и русыми волосами – узнать меня было невозможно. Тем более что еврейство мое он упомянул, но довольно кратко. Меня, чисто советское еще существо, поразило, как часто и непринужденно он говорил о своей героине «эта русская девушка». Он ведь побывал на моих чисто еврейских собраниях! Знал о моей тесной связи с «Еврейским призывом»! И все равно считал меня русской? Это не умещалось у меня в голове, и я ему об этом сказала. Он меня не понял. Да и не пытался понять, только пожалел, что я ему раньше не сказала, он бы и эту мою странную заморочку вставил в очерк.

В ресторан он меня сводил. Я ела вкусные розовые креветки в чесночном соусе и радовалась, что смогла способствовать его благополучию.

 

Другое мое знакомство в Америке, которое я рада вспомнить, было совершенно иного рода.

В еврейском клубе в одном из городов, на приеме по случаю, кажется, праздника Симхат Тора, я познакомилась с человеком, известным тогда в Израиле под прозвищем «Дадо». Через несколько дней после нашего знакомства он получил известие, что будет, возможно, назначен начальником генерального штаба Армии обороны Израиля, и вскоре вернулся домой. Но и за эти несколько дней я успела разглядеть, с кем мне посчастливилось столкнуться. Понятно, что Дадо, Давид Эльазар, был человеком военным, а я к военным всегда относилась без особой симпатии. Но Дадо! В моих глазах он был воплощенным идеалом израильского воина, да и вообще настоящего израильского мужчины, какими мне хотелось их видеть. И по внешности, и по характеру. И жена у него была под стать ему. Оба спокойно уверенные в себе, непритязательные и доброжелательные. Оба с беззлобным чувством юмора и с трезвым взглядом на жизнь. Случилось так, что я как раз была у них в номере, когда ему позвонили из Израиля и сообщили о назначении. Он ждал его, но далеко не был уверен. И если нервничал в ожидании, по нему этого сказать было нельзя. Сосредоточенно проводил деловые беседы с американскими коллегами, а в гостях в частном доме, куда они взяли меня с собой, вел себя весело и непринужденно.

И вот пришло назначение на высокий пост. При всем своем хладнокровии он принял его с волнением, очень радовался и не стеснялся это показывать. Обнял жену и долго прижимал ее к себе. Она, конечно, гордилась им, радовалась его радостью, но я уже знала, и он, разумеется, знал, что она этого поста боится, и, как вскоре выяснилось, не зря. Он прижимал ее к себе и с улыбкой бормотал что-то успокоительное. Потом обнял и меня и чмокнул в щеку. Я поздравила его и оставила их вдвоем.

На следующее утро он улетал. Но вечером еще успел сводить нас в театр, на рок-оперу «Иисус Христос суперзвезда». Мне понравилось чрезвычайно, я тут же купила себе пластинку. И им тоже понравилось. В машине по дороге в гостиницу мы обсуждали музыку и главного персонажа.

Я, несколько преувеличивая от восторга, сказала, что для меня это – как бы параллель к «Страстям по Иоанну» Баха. Дадо сказал, что «Страстей» не слышал, но что герой оперы Христос – очень увлекательная личность. Страстная и бесстрашная. Что людей таких среди нас очень мало, что все они, как правило, безумцы, но без них жизнь была бы гораздо бесцветнее и безвкуснее. Жаль, что из него сделали бога, сказал Дадо, как человек он куда интереснее. Я была полностью с ним согласна, и слова его не показались мне чем-то необычным. Это потом, в Израиле, я поняла, насколько они для этой страны необычные. Мне не раз доводилось встречать правоверных евреев, совсем не фанатиков, которые чуть не до истерики боялись самого имени Иисус Христос. Я вспоминала реакцию Дадо и каждый раз думала, какой это был разумный, непредубежденный и цивилизованный человек.

Да, был. Его давно уже нет. И ушел он из жизни рано, незаслуженно оплеванный.

Его жена недаром боялась его высокого и ответственного поста. Через два года началась война Судного дня. Началась тяжело и неудачно, со многими потерями и поражениями. Сразу и на севере, и на юге. Не мое дело анализировать подготовку к войне и ее ведение, но факт, что она почему-то оказалась неожиданностью для главных наших вождей, в то время как вся страна жила в ожидании ее со дня на день. Дадо предлагал заранее объявить всеобщую мобилизацию резервистов, но сделали это, только когда война уже началась. В отличие от политической верхушки (Даян вообще был настроен почти пораженчески), Дадо не паниковал и, по словам соратников и военных специалистов, решающий перелом в войне произошел во многом именно благодаря хладнокровию, твердости и разумности его командования. Закончилась она вроде бы нашей победой, но как-то не совсем. Очень дорого обошлась нам эта нетвердая победа.

И тут на Дадо навешали всех собак. На него нагрузили ответственность за все неудачи, поражения и потери в этой войне. Все, кто только мог, дружно скинули на него свои промахи и ошибки – и правительство, и глава его Голда Меир, и военный министр Моше Даян. Государственная комиссия (назначенная тем же правительством, чью деятельность должна была расследовать) заседала долго, свидетельств и фактов нарыла много, а заключения ее, если выразить их простыми словами, выглядели так: разведка наша недосмотрела, Голда и Даян недосообразили, а основная вина и ответственность лежат на начальнике генштаба Давиде Эльазаре. И убрать его с занимаемого поста!

Правда, народное возмущение против правительственных оплошностей было так велико, что вскоре Голда вместе со своим правительством ушла в отставку. Но Дадо это не утешало. Его имя по-прежнему было замарано. Он впал в тяжелую депрессию и спустя два года, в возрасте едва полвека, умер от разрыва сердца.

И страна так до сих пор и не позаботилась снять пятно с его имени. А ведь все, кто жил в те времена, знают, что это был подлинный национальный герой.

 

 

 

ПО ЕВРОПЕ БЕЗ ПАСПОРТА

 

Было это где-то в середине или к концу восьмидесятых. Во всяком случае, Евросоюз еще не склеился, но зачатки его уже были, некоторые главные страны уже объединились по тем или иным параметрам. Писали и говорили об этом много, я следила за событиями не слишком внимательно, но было ощущение, что Западная Европа – это уже более или менее единое пространство. Мы с мужем-голландцем, прибыв из Хайфы на пароходе в Италию, уже проехали на машине Италию-Швейцарию-Францию-Бельгию и добрались до Амстердама, и практически нигде на границах у нас не требовали документов. Глянут мельком в лицо и машут рукой нетерпеливо, езжай, мол, не задерживай.

В Голландии у Джона были дела, а у меня никаких, я путешествовала ради путешествия. Кажется, впервые в жизни я ездила так удобно, бестревожно, с человеком, который хотел доставить мне удовольствие, без дел и без заботы (почти) о деньгах. В Амстердаме я бывала уже не раз, но всегда по делу. Бывала также и в Гааге, где находится музей старых голландцев, нежно мной любимый за небольшой размер, за обозримость и за гениальный автопортрет старого Ван Рейна. Съездила туда, полюбовалась еще раз. Но это поездка всего на один день. Сходила в замечательный, единственный, наверно, в мире обувной магазин для страдальцев вроде меня, обладателей длинных и узких стоп. Купила там дорогие-предорогие, узкие-преузкие спортивные туфли на натуральном каучуке, которые ношу каждую зиму до сих пор (два с лишним десятка лет!). А дальше мне делать было нечего, и я решила, пока Джон занят, съездить к друзьям в Париж.

Никаких проблем, есть прямой поезд. Узнала расписание, заказала по телефону билет, сложила в сумку кое-какие манатки – и вперед. Подсаживая меня на подножку вагона, Джон спросил:

− Ничего не забыла? Деньги, паспорт, билет, записная книжка? Плащ, свитер, зонтик?

− Все при мне, − весело ответила я, не желая вдаваться в подробности, хотя паспорт и зонтик не взяла. Зонтик, потому что не люблю с ним ходить, а паспорт за ненадобностью. – Увидимся через неделю!

Уехала я из Советского Союза давно, но такое ощущение легкости, свободы и комфорта я испытывала, кажется, только в первые минуты в Израиле. Да и то тогда меня тревожили разные проблемы – справлюсь ли с языком, где буду жить и на что... Теперь это ощущение легкости и свободы было даже сильнее. Теперь за спиной у меня была надежная опора, дома ждала меня обжитая квартира, в кармане не много, но достаточно денег, притом в данный момент я была совершенно одна, совершенно свободна, никаких обязанностей и забот, еду в удобном поезде к близкой подруге в Париж...

Сиденья были мягкие, широкие, и для ног достаточно места, не то что в самолете туристического класса. Так получилось, что мое место было с краю у прохода, а рядом со мной сидели двое мужчин в плащах и шляпах, среднего возраста и облика. И напротив сидели трое того же типа, итого пять мужиков, каждый с развернутой газетой перед глазами. Когда я села, однако, все газеты на минуту приспустились на колени, все головы повернулись ко мне и все рты произнесли невнятное общее приветствие. Один мужчина даже встал и закинул в верхнюю сетку мою сумку, которую я держала на коленях. Какой любезный, подумала я, наверняка француз. Но он заговорил со мной по-английски, спросил, не хочу ли я пересесть на его место у окна. Я с благодарностью отказалась, представив себе, как я буду пробираться между всеми этими мужскими коленями, если понадобится в туалет.

Ощущение легкости и свободы так меня распирало, что я позволила себе заговорить с соседом. Какой национальности были все эти мужчины, я понятия не имела. Может быть, англичане – тогда заговаривать не следовало. Возможно, французы – и тем более. Но скорее всего, голландцы – попробовать можно. Голландский язык я освоила очень слабо, ибо на мои попытки взяться за него всерьез Джон категорически заявил, что мне не нужен еще один язык малой страны, язык, на котором никто кроме голландцев не говорит. И что если хочу что-то изучать, то это должен быть арабский. Он был прав, конечно. Между собой мы говорили по-английски, Джон много лет прожил в Америке, вообще, многие голландцы хорошо знают языки, особенно родственный немецкий и двоюродный английский.

Короче, я обратилась к соседу и спросила, надолго ли мы остановимся в Бельгии. Судя по акценту, он таки был голландец. Ответил охотно, сказал, что ненадолго, только он выйдет да таможенники войдут. Жаль, сказала я, хотелось немного погулять. Второй раз проеду через Бельгию, а страны так и не увижу. Да, жаль, согласился он, в моей стране есть на что посмотреть. А, значит, фламандец. Постепенно к разговору подключились остальные, все по-английски, каждый со своим акцентом. Там был один немец и один француз, остальные, кроме моего соседа, голландцы. Я их всех определила по акцентам, а они моего явно определить не могли. У меня акцент на английском сложный, с отзвуками русского, голландского (от Джона) и иврита. Видела, что им любопытно, но спрашивать, судя по всему, считали невежливым. А я, начав разговор, продолжать его не торопилась, говорила мало, боясь в таком интернациональном обществе ляпнуть что-нибудь несообразное.

Француз, узнав, что в Париже я уже бывала, начал расхваливать свою страну, уверяя меня, что Париж – это не настоящая Франция. Ну, насчет столиц это обычный разговор, то же и про Нью-Йорк с Америкой говорят, и про Токио с Японией, и, уж конечно, про Москву с Россией. Даже про наш Иерусалим так говорят, и это правда. Немец тоже что-то сказанул, его я не поняла, однако мило ему улыбнулась. Короче, в нашем отсеке началось оживленное общение, говорили уже между собой, вмешался даже кто-то из соседнего отсека. Газеты моих соседей лежали у них на коленях. Я их всех слушала и думала с умилением – какие все-таки эти европейцы славные, дружелюбные люди. И вовсе они не замкнутые, не холодные, не высокомерные, просто цивилизованные. И поболтать любят не хуже моих израильтян, надо только подтолкнуть их, запустить говорильню в ход. И я довольна была, что мне это удалось. Настроение мое все повышалось, хотя казалось, куда уж лучше.

По радио что-то сказали, сосед объяснил мне, что въезжаем в Бельгию. Он встал, снял сверху свой портфель, вежливо попрощался со всеми и пошел к выходу. Все зашевелились, начали копаться в портфелях и внутренних карманах пиджаков, я тоже вытащила свой билет. Интересно, думаю, как они делают досмотр? Неужели роются в сумках и чемоданах? Вряд ли. Скорее всего, просто спрашивают и принимают на веру. Тут ведь все на доверии. Может, там и сям что-нибудь проверят для порядка – мне даже хотелось, чтоб открыли мою сумку, пусть убедятся, какая я добродетельная и законопослушная.

В вагон вошли двое полицейских и отправились по рядам – один по правому, другой по левому. Никаких вещей они не проверяли, а брали у пассажиров какой-то документ... явно не билет... открывали его... всматривались в лица...

У меня похолодели руки.

Они проверяли... да, я видела это ясно... они проверяли паспорта!

Но как же так?! Тут ведь паспорта не нужны?

И что мне теперь делать?

− Это бельгийцы? – спросила я у соседа напротив.

− Да нет, Бельгию мы уже почти проскочили, − улыбнулся мне сосед. – Это уже французы.

Я даже не заметила короткой бельгийской остановки.

Что делать? Встать и уйти в туалет, пересидеть там? Поздно. Только что кто-то позади меня привстал, и полицейский, проверявший наш ряд, коротко приказал:

− Попрошу не вставать! Еще две минуты.

Упасть в обморок? Я была близка к нему, но это только затянет процедуру. Не дай бог, еще в больницу отправят! Скорее, конечно, приведут в чувство на месте, а паспорт все-таки спросят.

Эх, черт, поздно сообразила! Можно было залезть под скамью, там порядочное пустое место, а за ногами не видно. Доброжелательные соседи наверняка не выдали бы! Но поздно, поздно, полицейский был уже в двух шагах от меня.

И вот он прямо передо мной.

− Votre passeport, madame, s’il vous plaît!

− У меня нет с собой паспорта, − ответила я ему по-французски.

− Нет с собой? А где он?

− Я его забыла дома.

− Забыла. Хорошо. Сидите, пожалуйста, здесь и ждите меня.

− Как глупо с моей стороны... – начала было я объяснять соседям, но объяснять было некому.

Передо мной стояла сплошная завеса развернутых газет. Ни единого человеческого лица. Я глянула вбок, на соседнюю скамью. То же самое. Только из глубины вагона смотрело на меня несколько пар любопытных глаз, но и они, встретив мой взгляд, немедленно загораживались газетами или книгами. Я сидела и изнывала от стыда.

Минут через десять оба полицейских вернулись.

− Следуйте за мной, − сказал мне первый, − и захватите свои вещи.

Он собирается ссадить меня с поезда! Или просто сразу в тюрьму?

Полицейские привели меня в головное купе поезда, попросили оттуда проводника, посадили меня у окна, так, чтобы закатное солнце светило мне в лицо, а сами сели напротив. И начался самый абсурдный разговор в моей жизни.

− Как вас зовут?

− Юлия Винер.

− Это ваше полное имя?

Я вспомнила, что написано в моем голландском паспорте.

− Юлия Меировна Винер-Фернхаут.

− Ваши другие имена?

− Больше нету.

− Назовите, пожалуйста, все ваши другие имена.

− Нет у меня больше имен.

− И так вас зовут друзья и знакомые?

− И так, и по-всякому.

− Как «по-всякому»?

− Кто как. Юлечка, Юлька, Юленька, Юлёк, Юляша, Юлюшка, Юшенька, Юленок...

− Это ваши клички?

От перечисления всех этих ласковых имен у меня выступили слезы на глазах. Люди, которые меня так называли, любили меня, и никого из них не было рядом, никто даже не знал, где я и как мне плохо, я была одна, и никто не мог мне помочь.

− Это уменьшительные от имени «Юлия».

Полицейский, видя мои слезы, слегка пожал плечами.

− Вы подданная Нидерландов?

− Да.

− И там оставили свой паспорт?

− Да. Я не оставила, я забыла.

− Вы сказали, что оставили свой паспорт дома. Где вы живете?

Легче всего было соврать, сказать, что в Амстердаме. Но ведь допрос на этом не закончится, и я наверняка запутаюсь. Да я уже запуталась. Теперь придется долго объяснять, где я живу и почему. Выдержит ли мой французский?

− Я также гражданка Израиля, там живу.

− Изра-аиля! Как вы оказались в Израиле? Вы там родились? Или эмигрировали?

− Эмигрировала.

− Когда?

− В семьдесят первом году.

− Из Голландии?

− Из Советского Союза.

Это его слегка заткнуло. Но не надолго. Он саркастически улыбнулся:

− Вы ехали по заданию?

− По какому еще заданию? Обыкновенная эмигрантка.

− Хм. Обыкновенная эмигрантка. Так где же вы оставили свой паспорт? В Москве, в Израиле или в Амстердаме?

Я взмолилась:

− Позвольте мне рассказать все по порядку. Тогда вы все поймете. Еврейка, родилась в Москве, антисемитизм не нравился, эмигрировала в Израиль, там встретила голландского кинорежиссера, вышла за него замуж, получила голландский паспорт, теперь у мужа дела в Амстердаме, он взял меня с собой, а я решила на пару дней съездить в Париж к друзьям. И забыла паспорт дома.

− Как-то все это звучит странно, согласитесь. Оставили паспорт дома. Так вы живете в Амстердаме?

− Нет, мы живем в Иерусалиме. И ничего тут нет странного!

К самому слову «Иерусалим» было в Европе тогда, да, кажется, и сейчас отношение самое трепетное. Проезжая через Альпы, мы остановились заправиться у маленькой сельской бензоколонки. Хозяин спросил, издалека ли едем. Узнав, что из Иерусалима, он сбегал в дом и принес бутыль из-под местного вина. И бережно слил туда грязную горячую воду из радиатора нашей машины, приговаривая: «Вода из Святого Города! Вода из Иерусалима!»

Но моего полицейского это не впечатлило. Его интересовало другое:

− В Иерусалиме. И вот там вы и оставили ваш паспорт? Тогда как же вы приехали в Амстердам?

Была ли это тупость или их такой намеренный прием, не знаю, но от раздражения я даже забыла на минуту свой страх.

− Да нет же! Я его забыла в Амстердаме! Там, где мы остановились! У друзей моего мужа! Можете позвонить ему, он все подтвердит.

− Да, не сомневаюсь, − сказал полицейский холодно (он оставался со мной один, второй давно ушел).

Он еще много чего спрашивал – про моих парижских друзей, кто они, да что они, да откуда я их знаю, а потом опять − как меня зовут, да где я живу и чем занимаюсь, и почему не взяла с собой паспорт, и где я его оставила...

– Может быть, у вас есть другой какой-нибудь документ, подтверждающий вашу личность? Кредитные карточки, водительские права? Наконец, счета, письма на ваше имя?

Ничего этого у меня с собой не было. Специально перед поездкой вытрясла все из сумочки, оставила только деньги, сигареты и записную книжку. На записной книжке давно собиралась надписать свое имя и номер телефона, на случай, если потеряю, да по лени так и не сделала этого.

Наконец ему, видимо, надоело:

– Итак, мадам. Как только мы прибудем в Париж, вам придется сделать оборот кругом (un demi-tour) и вернуться в Амстердам. Пусть с вами разбирается тамошняя полиция. Вечернего поезда в Амстердам нет, поэтому вам придется переночевать с нами (он еле заметно хмыкнул), в камере предварительного заключения...

В камере предварительного... вместе с проститутками, воровками и прочей парижской уличной швалью...

Увидев ужас на моем лице, он прибавил успокоительно:

− Всего одну ночь.

Я взмолилась:

− Пожалуйста, не надо! Не делайте этого! Неужели вы мне не верите? Все очень просто, как только я смогу позвонить мужу, он пришлет мне паспорт! Пожалуйста!

Он пожал плечами, встал, сказал:

− Вот из Амстердама и позвоните.

И вышел из купе. И запер его снаружи.

Я сидела в полном отупении. Это со мной? Со мной все это происходит? Это я буду ночевать в камере предварительного заключения, и с позором возвращаться в Амстердам, и иметь дело с тамошней полицией? И главное, сама во всем виновата! Почему это я так легкомысленно решила, что в свободной, полуобъединенной Европе мне не понадобится паспорт? А ведь Джон спросил, не забыла ли я паспорт. Почему я не обратила на это внимания? Он же не просто так спросил. Очень уж разнежилась, расслабилась от свободы, забыв, что неограниченной свободы вообще не бывает. Кажется, весь мой прежний жизненный опыт говорил мне, что сама по себе моя личность еще не доказательство, что всегда и везде необходимо документальное ее подтверждение, почему же именно тут я этот опыт отбросила? Причем почти сознательно, почти намеренно, чтобы еще полнее насладиться этой воображаемой свободой!

Ну, вот теперь и наслаждайся, злобно говорила я себе. Поделом тебе. Вот тебе твоя свобода, в камере предварительного заключения. И друзей ты не увидишь, и деньги за билет пропадут, а уж что Джон скажет, лучше не думать.

Минут через пятнадцать полицейский вернулся и молча сел на свое место напротив меня. Что-то неуловимое в его взгляде подсказало мне, что настроение его несколько изменилось. Не знаю, как и почему, но, кажется, в положительную сторону. Он вздохнул, вынул блокнот, куда записывал мои ответы, и начал все заново:

− Ваше имя?

− Юлия Меировна Винер-Фернхаут.

− Где вы родились? Где живете? Зачем вы едете в Париж? Как зовут ваших друзей в Париже? Откуда вы их знаете? Чем они занимаются? Где и зачем вы оставили свой паспорт?

И дальше, дальше, все по кругу.

− Назовите ваши клички. Только без слез.

− Да какие клички? Что я, шпионка? И я не плачу.

− Ну как же? Все эти «Юлешка», «Юленка»... какие еще?

− Так зовут меня близкие люди. Вам это не нужно.

− Не нужно, говорите? Ну и ладно. Вы курите?

Я даже вздрогнула. А это к чему? Тоже часть допроса, какая-то ловушка? Курить мне ужасно хотелось, но ясно же, что здесь, сейчас никак нельзя.

− Курю.

− Давайте покурим. У вас найдется для меня сигарета?

Сама я курила «Кент», но в последнюю минуту Джон подсунул мне пачку «Житан», сказав: приучайся, там все эти курят.

− Конечно, найдется! – я была в восторге. И покурить можно, и главное, он начинал превращаться в человека!

Я протянула ему пачку французских сигарет и, пока он ее распечатывал, незаметно вытащила себе кентину, те для меня слишком крепкие.

− Э, да мы с вами курим одни и те же сигареты! Вот повезло! Мои еще утром кончились.

− Оставьте эту пачку себе, у меня есть еще.

− Да? Хм... Спасибо, – и он сунул пачку в карман.

Сидим, покуриваем. Атмосфера явно разряжается.

Отпустит?

Я решила воспользоваться моментом:

− Не арестуйте меня, а? Пожалуйста! У вас ведь есть радио, правда? Попросите своих коллег позвонить моему мужу, он им все про меня подтвердит. И пусть срочно вышлет мой паспорт по адресу друзей. Пожалуйста! Прямо сейчас!

− Ишь ты, быстрая какая! – он засмеялся. – Это на тебя курево так действует?

Ура! Он зовет меня на ты!

− Попрóсите? И все уладится!

− Ну что с тобой делать? Откуда только ты такая взялась? Ездит без паспорта, да еще требования предъявляет!

− Я не требования, я очень прошу...

− Ты знаешь, почему я вообще с тобой разговариваю? Только потому, что ты говоришь по-французски.

Французский! Подростковая моя любовь! Зря я тебя разлюбила! Ты меня выручаешь.

− Не думай, я английский хорошо знаю. И немецкий тоже. И фламандский. Но говорить бы не стал. Только потому, что ты постаралась, изучила мой язык. Ладно, черт с тобой. Давай номер телефона.

Номера я, конечно, не помнила, поспешно вытащила записную книжку, открыла...

− А это у тебя что? Ну-ка покажи!

Он взял мою книжку, перелистнул... Лицо его вдруг приняло прежнее неподкупное выражение.

− Это вы здесь писали? Все эти списки? А это что? Шифр? Что он значит?

Эта книжка была битком набита именами, адресами, телефонами и всякими моими заметками, я возила ее с собой везде по свету. И использовала в ней все доступные мне языки. Какой был в данный момент в голове, на том и писала. Часто для скорости и для экономии места использовала своего рода стенографию – пропускала, как в иврите, все гласные, надеясь, что в спокойную минуту разберусь и перепишу. Прочесть это было невозможно, ни по-французски, ни по-английски. Но в поездках спокойных минут обычно не бывало, а по возвращении домой сразу находились более срочные дела.

− Я спросил вас, что это за шифр, − настойчиво повторил полицейский, указывая на список предметов, заказанных мне друзьями.

В одной колонке были имена, в другой – что кому. Часть предметов была записана по-русски, часть по-английски, а имена – одни по-русски, а другие на иврите. Напротив одного из русских имен стояло: «something nice mais bon-marché» (что-нибудь симпатичное, но недорогое).

– На каком языке все это написано?

− На разных.

− Вот это, например, какой язык?

− Польский.

− Почему? И зачем?

− Я писала это в Польше. Так мне было удобней.

− Что вы делали в Польше?

− Встречалась с матерью.

− С чьей матерью?

− С моей, моей собственной!

− Ваша мать полька?

− Нет, она русская еврейка.

− Что же она делает в Польше?

− Ничего она там не делает! Она приехала из России, а я из Израиля, только так мы могли повидаться, меня ведь в Россию не пускают.

− Почему не пускают? Или вы сами боитесь туда ехать? Вас могут там арестовать?

− За что арестовать?

− Это вы мне скажите, за что.

− Не за что меня арестовывать. Ничего я такого не сделала.

− Тогда почему вы боитесь туда поехать?

− Да не боюсь я! Меня просто не пустят!

− Почему?

− Ведь я в Израиле живу!

− Ну и что?

Пришлось пространно объяснять. Он послушал-послушал и снова ткнул пальцем в книжку:

− А это что за значки?

− Это не значки, а буквы. Иврит.

− Иврит? Язык библии? И вы это понимаете?

− Да.

− Что здесь говорится?

− «Рони Хазаз. Мягкий французский сыр».

− И что это означает?

− Это означает, что человек по имени Рони Хазаз просил привезти ему мягкого французского сыра.

(Я опускаю все прочие вопросы, которые он задавал мне между репликами, снова и снова − как меня зовут, где я родилась и т. п.)

− И все-таки? Что под этим подразумевается? Не может быть, чтобы вы использовали язык библии для такого вздора.

− Да мы его для любого вздора используем! Мы же на нем говорим!

− Допустим. Но что имеется в виду? Это код? Такой вещи, как «мягкий французский сыр», не существует. Есть сотни разных сортов. Что означают эти два слова?

Я растерялась. Из всех названий я помнила только «бри», да и то не уверена была, что он мягкий. А ведь я была уже так близка! Он уже сам был мягкий, как сыр. От отчаяния я крикнула:

− Взрывчатка! Вот что имеется в виду! Мягкая французская взрывчатка пласти́к! Чтоб всех вас к черту подорвать!

Полицейский оставался невозмутим. У меня вдруг мелькнула мысль, что он просто развлекается, коротает время до Парижа. Так оно, в сущности, и оказалось, но пока что допрос продолжался, угроза по-прежнему висела у меня над головой.

− Пласти́к – это хорошо, − сказал он серьезно и перелистнул страничку. – А вот это что такое? – спросил он, показывая на довольно длинную запись по-русски.

− А это – мои прекрасные впечатления от первого посещения Голландии.

− А где ваши впечатления от первого посещения Парижа? Хоть что-нибудь по-французски?

Записи о Париже у меня не было. По-французски были только всевозможные указания и объяснения, как, куда и на каком транспорте добираться.

− Н-да, не густо. И вот тут ошибка, и тут. А теперешнее ваше посещение Парижа? Уж о нем-то вы наверняка напишете?

Ох! Неужели это посещение все-таки состоится?

− Это зависит исключительно от вас. Если вы меня отпустите, я напишу, какие французские пограничные полицейские милые, любезные и внимательные. А если не отпустите, то напишу, какие они бездушные и грубые формалисты.

Он сжал губы и спросил сурово:

− Так и напишете? По-французски?

− Так и напишу...

− Без ошибок?

Тут он расхохотался, протянул мне мою книжку и спросил:

− Деньги у тебя есть?

И опять он совершенно сбил меня с толку. Это он что, взятку с меня потребует? Дам, конечно, но сколько? У меня может и не хватить...

− Немного есть, − сказала я растерянно.

− На, − он протянул мне несколько монет, − поди в буфет и выпей рюмочку для успокоения нервов.

− Нет... спасибо... денег не надо... Я... я могу идти?

− Иди, иди, мы уже подъезжаем. Только учти: попадешься еще раз без паспорта – так легко не отделаешься.

− Но значит... вы мне поверили? И даже мужу не позвонили?

− Да как тут не поверить? Родилась в Москве, живет в Иерусалиме, голландская подданная, никаких документов, записная книжка полна секретных шпионских кодов – и ездит по Европе без паспорта! Да это просто черт знает что! До того неправдоподобно, что приходится верить. Ну, чего сидишь?

− Спасибо! Спасибо! – я вскочила с места и ринулась в коридор.

− Вещички свои не забудь! – я так обрадовалась, что оставила было свою сумку.

 

Мое место в вагоне пустовало. Джентльмены в плащах и шляпах уже изучили свои газеты и аккуратной стопкой сложили их на подоконный столик. При моем приближении один протянул было руку за газетой, но, видно, передумал. Джентльмены смотрели либо себе в колени, либо в окно. На меня ни один не взглянул. А вид у меня, догадываюсь, был тот еще. Красная, потная, растрепанная, да и походка у меня была – ноги подгибались. Я плюхнулась на свое место и тоже уставилась себе в колени, переживая заново свой разговор с полицейским, с досадой отмечая свои многочисленные ошибки во французском языке.

Мне теперь было совершенно безразлично, что думают обо мне мои соседи. Но что-то сказать все же надо было. И я сказала, ни к кому не обращаясь:

− Славные они ребята, французские полицейские...

Сидевший напротив мельком глянул на меня, хмыкнул и отвел глаза.

А тут уже и Париж на нас надвинулся.



* Две истории из этого цикла воспоминаний («Как я не стала писателем-поэтом» и «Наследство») были опубликованы в «ИЖ» № 40.

Версия для печати