Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2012, 44

Тем, кому повезло

Рассказы

Название

Виктория Райхер

Тем, кому повезло

МЫ СТАЛИ СТАРШЕ

 

Вы тоже заметили, да? Мы стали старше.

 

Вначале все на свете старше нас. Мы младше других детей во дворе, младше задавак-первоклашек – какие же они большие, божемой, в одном из них целых метр двадцать роста. Мы младше второклассников, третьеклассников, старшеклассников, студентов. «Он уже на третьем курсе», «она уже окончила институт» – а мы еще нет. Мы столько всего еще нет.

 

Мы моложе взрослых – конечно же, мы моложе взрослых. Они повсюду, мы смотрим на них снизу вверх (а потом – и сверху вниз, но какая разница). Они везде. Мир принадлежит им, а мы принадлежим себе. Они, правда, считают, что и мы принадлежим им. Но мы-то знаем, что нет.

 

Мы говорим про кого-нибудь: «Он не с нами, он же взрослый!» Он – лет двадцати, тридцати, сорока. Другой породы. Мы самое новое, что есть в этом мире.

 

Потом весь мир начинает потихоньку нас догонять. Младшая сестра гуляет с мальчиком (какие мальчики, я ей пеленки менял!). Соседка-ровесница вышла замуж. Так рано? Почему «рано», ей двадцать пять... Одноклассница в парке катает коляску, прогульщик из старой школы водит «Тойоту», хулиган и гроза района уже отсидел, уже женился, уже развелся...

 

Но это все еще ничего. Это еще – «они», не мы. «Им» – можно. Они могут жениться, рожать детей, водить автомобиль, играть на бирже и выступать по телевизору. А у нас бежит другое время. Мы можем писать шпаргалки, кататься на велосипеде, рвать малину с куста и точно знать, что бабушка – бессмертна.

 

А потом и бабушка не бессмертна. А потом и мама.

Как «мама», почему «мама», это же значит, что мы уже не маленькие, да?

 

Мир продолжает катиться нам навстречу.

Мы уже старше всех парикмахеров, барменов и официанток.

Продавщиц и учительниц.

Водителей и медсестер, девочки-массажистки и тренера в тренажерном зале.

Мы старше соседки, соседкиного мужа – бухгалтера в нашей фирме, соседкиной дочки – ей в этом году поступать, и ее репетитора – да он родился в том году, когда мы поступали!

 

Дети восьмидесятого года рожденья где-то работают и даже давно начальники. Дети девяностого года рождения играют свадьбы. Дети двухтысячного года рождения... Подожди, подожди. Какой двухтысячный год? В двухтысячном году начнется новый век, а мы станем старыми, да? Глупость какая, откуда двухтысячный год, не бывает таких годов.

 

Но мы все еще младше. Мы младше политиков, адвокатов, деканов, психологов и врачей.

Главное – врачей.

Сначала мы младше их всех, даже терапевта, и это привычно. Потом мы уже старше терапевта, но младше стоматолога. Догоняем стоматолога, зато остается хирург. Хирурги очень долго старше нас. Это приятно: мы в надежных руках.

 

До тех пор, пока в больнице (пустячная операция, какие-то полипы, ну что у меня может быть серьезного, я тебя умоляю) нам не протягивает профессионально отмытую руку совсем молодой человек. Мы вздрагиваем, не доверяем: он же моложе нас, когда он успел стать хирургом? Ладно, расслабься, не в возрасте дело. У этого юноши все-таки наверняка приличное образование, в его неприлично юные сорок... семь...

 

Дольше всех старше нас остаются онкологи. Но и они сдаются – перед теми, кому повезло.

Последним младше нас оказывается врач-гериатр. И даже психогериатр (должен же хотя бы на эту специальность быть возрастной ценз... или все-таки нет?).

 

И вот тогда, когда гериатр моложе нас на двадцать лет, а его медсестра – в четыре раза, когда у соседей родители, а иногда и деды годятся нам в сыновья, когда студенты пишут в анкетах год рождения, похожий на номер нашего первого домашнего телефона, когда моложе нас уже абсолютно все – тогда уже наплевать.

Какая разница, сколько им лет. Важно, что мы уже можем все то, чего они пока не могут. У нас уже все получилось: ведь отныне «те, кому повезло», – это мы.

 

В этом году мы уже живы. В этом году мы уже отметили день рожденья. В этом году уже не будет жарко, в этом году уже не будет ливней, в этом году уже лето, а следующей зимы, может быть, вообще не будет. Мы все детство об этом мечтали: чтобы не было следующей зимы.

Выйти на улицу, посмотреть на небо, посмотреть на голубей, которые вылупились уже после того, как нам сравнялось девяносто. Все на свете произошло уже после того, как у нас уже все произошло.

 

Мы уже «еще не умерли», а они еще «уже родились». Мы уже вышли на пенсию, когда эта невеста ходила в ясли. Мы уже хоронили друзей, а сегодняшний премьер-министр еще учился в начальной школе. Зато мы есть. У нас, в отличие от остальных, это уже «зато».

 

А главное – мы уже поняли, что самое интересное у нас-то как раз впереди. Вот оно, уже маячит за поворотом. Но тем, которые все младше нас, этого не понять. Как младенцу не понять трехлетку. Как первокласснику не понять жениха. Как студенту не понять декана. Как терапевту не понять гериатра.

 

Жаль, что ни капли от этого понимания не передать тем, кто моложе нас.

 

 

 

КОГДА МЫ ПОБЕДИМ

 

Тигре

 

Когда мы победим, одеяла будут вдеваться в пододеяльники сами. Достаточно будет посмотреть на них со значением, они сразу прыг –  и уже внутри.

Квартиры, когда мы победим, тоже будут убираться совсем без нас. Скажешь ей: «Убирайся!» – и все, она уже убралась. Вместо нее пришла другая, чистая, как четверг.

Пыль в домах, когда мы победим, будет лететь не вниз, а вверх. Вылетать из домов через окна и улетать сразу в космос, красиво поблескивая по пути.

Продукты перестанут портиться, вообще. Курица, забытая в выключенном холодильнике и обнаруженная через полгода, бодро соскочит с полки и тут же снесет яйцо.

Машины будут ездить на честном слове. Автомеханик сказал: «Честное слово, доедет!» – и доедет, честное слово.

Парковаться можно будет везде. Остановился – вот и запарковался. Шоссе, когда мы победим, будут четырехмерными: по ним можно будет уехать вдаль, вверх, вниз и в вышел из дому на пять минут раньше.

Болезней, когда мы победим, уже не будет. Ортопеды переквалифицируются в фигуристов, стоматологи – в артистов эстрады, хирурги займутся бисерным ткачеством. Медсестер можно будет оставить. Пусть ходят по улицам и улыбаются людям, в профилактических целях.

От грустных глаз начнут продавать лекарство, на котором так и будет написано: «Счастье в капсулах, 3 мг». Будут разновидности счастья: «с перцем», «со свистом», «с душевной болью», «усиленное, 5 мг». Когда мы победим, каждый сможет сам себе выбрать счастье.

 

Родители будут просто любить своих детей, а детям этого просто будет достаточно. Знание древнегреческого будет впитываться с материнским молоком, знание математики – с первым прикормом. К году все дети будут ходить и говорить, к двум – читать, к трем привыкать к горшку, к пяти оканчивать университет. Родителям останется только тратить деньги на мороженое и кино.

Никто не будет говорить о политике – не о чем будет говорить. Меньше, чем о политике, будут говорить только об ипотечных ссудах и ценах на бензин.

Когда мы победим, у котов разовьются пристойные голоса. Будет сиамский вид, мяукающий тенором Карузо, порода русских голубых с сопрано Марии Каллас и вислоухие британцы с басом, на выбор – Бориса Христова или Зураба Соткилава. Те, кому не нравится опера, смогут завести себе кота с интонациями диктора Левитана. «Я хочу в туалет» этот кот будет сообщать таким тоном, каким сообщают, что окончилась мировая война. Поэтому в тех домах, где он поселится, всегда будет мир.

Вообще, всегда будет мир, когда мы победим. И всем будет тепло, независимо от погоды. Восемь градусов на улице, тридцать восемь или минус восемнадцать – все равно всем будет тепло. Сказал с утра: «Хочу, чтобы мне весь день было как в плюс двадцать два», – и целый день тебе так оно и есть. А погода на улице станет декоративной, как обои на компьютерном столе.

Чем больше люди нравятся друг другу, тем ближе они будут жить. А те, кто друг другу не нравится, разлетятся по разным полушариям. И тут же прекратятся войны: слишком далеко будет бегать воевать.

К интернету научатся подключаться силой мысли. Информацию получать напрямую в подсознание, вместе с картинками. Из любой страны: для подсознания не существует языков. Можно будет, не отвлекаясь, вести машину, а подсознательно при этом читать «Закат Европы» Шпенглера по-немецки. Перед глазами ничего лишнего не возникнет, а образовательный уровень будет повышаться с каждой поездкой в гастроном.

Светофоры будут всегда светить зеленым. Автокатастроф не будет. Люди перестанут понимать, как такое вообще возможно –  нарушить правила дорожного движения. Да и сами правила сведутся к самому простому: запрету автокатастроф.

Осенние листья будут шуршать под ногами в любое время года.

В каждом городе будет море.

Из любого места можно будет быстро попасть куда угодно.

Например, из Парижа – в Лондон. Достаточно перейти дорогу.

Или из Иерусалима – в Прагу. Семь минут езды.

Жители Беэр-Шевы будут ходить пешком купаться в Женевском озере. А жители Женевы – гулять на Патриаршие Пруды.

И Лилит Раушенбах из Рамат-Гана перестанет быть задавакой и даст списать.

 

Очень просто узнать, когда именно мы победим, и все это случится. Как только выглянем в окно и увидим, что всё уже так и есть, – значит, мы уже победили.

Да, и младенцы тогда будут спать ночами, не просыпаясь. Шесть часов подряд. Или даже семь. Впрочем, если сбудется все остальное, бог с ними, с младенцами. Пусть спят, как хотят.

 

 

 

КОГДА МЫ БУДЕМ СЧИТАТЬСЯ НА НЕБЕСАХ

 

Когда мы будем считаться на небесах – что мне зачтется?

 

Любил тебя – ну да, любил тебя. Но вряд ли это можно считать моей заслугой – скорее заслугой тех, кто все это придумал. Мне многое понравилось, спасибо. Особенно ты.

 

Били в школе? Ну да, били в школе. Начальник отдела кадров держал за ворот, главный инженер пинал ботинком, электромонтер и автомеханик отвешивали лещей. Строительный подрядчик крутил согнутыми пальцами за нос: «Хочешь, покажу Москву?», а менеджер мазал клеем стул. Программист стоял в стороне и не смотрел, журналист рисовал карикатуры на весь класс (я в них был тараканом). После того как мне сломали ногу в драке, все хором сказали: «Он упал». Когда мы будем считаться на небесах, что им зачтется? Может, я, а может, Инга Стомина, по кличке «Инка-Сахарок», которая ложилась за спортзалом, сначала с начальником отдела кадров, потом – с автомехаником, потом – с программистом (автомеханик стоял на шухере), а после у нее обнаружили туберкулез, и весь класс погнали на диспансеризацию. Инка-Сахарок лежала в больнице, и весь класс писал ей письма. «Сахарочик, – писал автомеханик, – как дила? Кому дала?» А Инка отвечала из больницы: «Ты лучше всех». Она никого из класса не заразила, ни тогда, ни потом. Что ей зачтется?

 

Страдал? Ну да, страдал. Плакал, не спал ночами, хотел повеситься. Но не повесился. Зачтется ли мне это, когда мы будем считаться на небесах? Нелюбовь – не доблесть. Ни твоя, ни к тебе.

 

Женился. Потом развелся. Женился по нелюбви, развелся по любви. Ревновал, как черт. Изводил лицом, читал морали, не давал дышать, доводил до слез. Зато не прочел ни одного чужого письма – хотя хотелось. Это – доблесть? Не воровал, не грабил, не убивал. Насчет прелюбодеяния не уверен, с ним сложней. Но от прелюбодеяния неизменно получал удовольствие. Зачтется мне это, когда мы будем считаться на небесах?

 

Уехал жить за границу, выучил новый язык. Мог бы и не учить, ведь правда? Это мне было нужно, не небесам.

 

Жил один, ночами читал газеты. Придумал дать объявление: «Познакомлюсь с красивой девушкой», думал, буду оригинален. Газету выбирал по цене: ту, в которой дать объявление выйдет дешевле всего. Это оказались «Мотоциклетные новости». Сообразил, что просчитался, но было поздно. Деньги они возвращать отказались, объявление напечатали.

В тот же день одна красивая девушка вышла за газетами без очков. И по ошибке купила «Мотоциклетные новости». А дома от удивления стала их листать.

Так я познакомился с Полой.

 

Пола научила меня ходить в белых брюках, заниматься любовью при ярком свете, обедать в кровати и детской песенке-дразнилке: «Ах какой же, братец Яков, ты лентяй, ты лентяй». Она знала кучу детских песенок и постоянно бормотала их себе под нос. От нее расходились мелодии, как круги по воде.

 

Опять женился, уже надолго. Родились дети. Но не я их носил и не я их рожал.

 

Сделал воздушного змея для Эстель. Змей взлетел и запутался в проводах, и мы не смогли его снять. Эстель подпрыгивала на цыпочках, я принес швабру и стал размахивать ею, пытаясь попасть в провода. Чуть не упал, потом упал – на спину. Ударился головой о камень, закрыл глаза. Эстель наклонилась, и рыжий кончик ее косы коснулся моего носа. Я открыл глаза и запел: «Ах какой же, братец Яков, ты лентяй, ты лентяй». Надо мной в проводах телепался бумажный змей, голова гудела, я тихонько пел, а Эстель смеялась.

 

Через год ее сбила машина. Эстель лежала в реанимации, я стоял над ней и пел про братца Якова. Меня пытались выгнать все медсестры и лично сам главврач. «Ты лентяй, ты лентяй». Я не поддавался. «Если на неделе ты лежишь в постели...» На шестьсот девяносто пятом лентяе Эстель очнулась и прошептала: «Ай-ай-ай». «У вас был один шанс из ста», – сказал главврач. Я принес ему хорошего коньяка. Вот этот коньяк – он кому зачтется? Мне, главврачу или Эстель, которая после той аварии прожила еще целых девять лет? Может быть, она замолвит за меня словечко, когда мы будем считаться на небесах.

 

Я сколотил скворечник, и каждую зиму туда прилетают скворцы. До сих пор.

Я приносил Поле розы весной. В будний день – по одной, в выходные – по пять.

Я поливал черешневое деревце на балконе. Деревце звали «Пола», это я его так назвал. Правда, потом оно все равно засохло.

Я настоял на аборте, когда сказали, что третью беременность Пола может не пережить.

После аборта Пола пошла работать, начала пить антидепрессанты, похудела, сменила прическу и развелась со мной. Когда мы будем считаться на небесах, что ей зачтется? И кому зачтется тот маленький человек, которому на небесах оказалось нечего предъявить?

 

Зато я научил Бобо совать в рот две конфеты разом.

Бобо был моим любимцем, моим баловнем, моим капризом. Я любил его даже больше, чем Эстель – особенно чем мертвую Эстель. Простит ли она мне это, когда мы будем считаться на небесах?

Я носил Бобо на плечах, научил кататься на велосипеде, водил на уроки скрипки и на дзюдо. Дзюдо Бобо любил, а скрипку терпеть не мог, теперь он играет в оркестре в штате Невада, Пола увезла его в Америку, когда ему было десять, и с тех пор я ни разу его не видел: Пола не захотела. Когда мы будем считаться на небесах, я спрошу ее: почему?

 

Мне ведь вряд ли зачтется, что было больно. Это не доблесть, когда болит. Но мы еще посмотрим, кто там будет давать отчет: не во мне здесь дело. Я там спрошу, почему так вышло – с Полой, с Бобо, с Эстель, с главным инженером, который попал под упавший трос, и со мной самим, который всех пережил.

 

Я ведь всех пережил. И вот это мне точно зачтется, когда мы будем считаться на небесах.

 

Хотя остался автомеханик. Он по-прежнему работает в гараже, обожает трехлетнюю дочь от второго брака и каждый день напивается в хлам – кроме дней, когда ему позволяют с ней встречаться.

 

Остался менеджер, он пережил жену. Подворовывает на работе, держит породистую собаку, в выходные поет в церковном хоре, хотя в бога не верит. Но в церкви хороший хор.

 

Остался начальник отдела кадров, выросший до финдиректора, и журналист, выросший до журналиста. Оба работают не покладая рук.

 

Остался программист – программисты всегда остаются. Женат, любим, нелюдим. Мало читает, много спит.

 

И осталась дочь от Инки-Сахарок, умершей в двадцать лет от туберкулеза. Никто не знает чья. Автомеханик купил ей машину, программист перечисляет деньги, главный инженер оставил в наследство кольцо с рубином, журналист заставил окончить школу. Ко мне она приезжает на каникулы каждый год, хотя я-то здесь точно ни при чем: я ведь тогда со сломанной ногой лежал в больнице.

Инка-Сахарок тогда тоже, как все, сказала: «Он упал».

Но потом приходила меня навещать. И писала записки: «Ты лучше всех».

 

 

 

И СРАЗУ ТИТРЫ

 

Допустим, главный герой. Допустим, он наркоман. Деньги кончились, с работы прогнали, сказали: «Хватит», сказали: «Больше не приходи». Папа умер сто лет назад, мама болеет, долго ей, ханже, не прожить. Жена орет, сыновья хамят, у старшего сопли, у младшего вши, у обоих проблемы в школе. Никто не может, никто не нужен. Первый брак был по большой любви, но где тот первый брак. Давно распался, рассыпался, разорвался на бусины, бусины раскатились, половина треснула, половина пропала, нитка лопнула, замочек сломался, концов не найдешь. Когда-то жена смеялась от счастья в его руках и купала дочку, и летали мыльные пузыри. А теперь сыновья и драки, сопли, вши и крики.

И тут герой узнает, что первая жена, его красотка, его невеста, снова выходит замуж. Значит – всё.

 

Герой залезает на крышу, картинно взмахивает руками – и летит. Внизу населенный двор, там бегают дети, он может упасть на кого-то из них, может ранить, может убить – но повезло. Он упал на кошку. Кошка больна, кошка спит, кошка тут вообще ни при чем, но у нее котята. Были. Четыре: серый, черный, рыжий и полосатый. Вон играют на солнечном тротуаре.

 

И сразу титры, поперек котят. Зритель уже все понял или поймет, рыдая, после фильма. Или не поймет. Его проблемы.

 

А в жизни титров нет. Герой долетел и некрасиво приземлился, шмяк, лежит. Какие там титры – приезжает скорая помощь, воет сирена, толпятся люди, детей забирают домой, кто-то плачет, кто-то бежит звонить жене. Не той, первой.

 

Жены нет дома, она в синагоге. Или в церкви, или в мечети, она все время ходит к духовным людям. Ходила к священнику, к раввину, к имаму, ходила на лекцию знаменитого физика, и все с одним вопросом: «Ведь правда, на небесах нет развода?» Вот если люди, говорит, поженились, а потом развелись – ведь правда, на небесах они снова будут вместе?

 

А замуж она назло. Она ждала, ждала, а он не бросил колоться и не пришел, он вообще женился, кто ему разрешил, она переехала, запретила дочери с ним общаться, сменила все телефоны, ходила спрашивать в католический монастырь, и к далай-ламе ходила тоже. А замуж ладно. Если ему можно, то и она…

 

А теперь ей звонят. И сразу бы титры, титры, но где же их взять, нужно платье и свежий платок, нужно таблетку, нужно ехать опознавать, нужно встречаться с этой, а может, не нужно? Но как же он там один?

 

А он там уже не один, его обнаружила дочь, случайно идущая мимо, они не виделись десять лет, ну вот, повидались.

 

Сначала она нашла котят. Дочь давно хотела котенка, а тут их целых четыре, и мама, наверное, не согласится, но нельзя же забрать одного, остальных-то куда. Дочь сгребает всех четверых, снимает свитер, остается в майке, заворачивает котят, берет с собой. Она беременна от однокурсника, но сама про это еще не знает, просто ее тошнит. Этот странный мужчина, с криком «нет!» прилетевший с крыши (говорят, он был наркоманом), – ее отец. И хорошо бы титры, но надо устроить котят, купить молока, сделать им какой-нибудь туалет, мама точно убьет, впрочем, нет, не убьет, ей будет не до того. И слава богу.

Котята царапаются сквозь свитер, дочь бредет домой, ей холодно в тонкой майке, ее тошнит под фонарем, сил нет, титров нет, отца уже тоже нет, что это значит? Она вспоминает, как папа ее обнимал, как брал на руки и подбрасывал под потолок, как один раз выкрал ее у мамы (у полицейских мигалки похожи на елочные огоньки), как папа ел стекло, как папа швырнул в маму шампур, как папа сделал машинку из банок пива, как папа спал. Не раздеваясь, небритый, на полу.

И вместо титров – пешком на девятый этаж, лифт опять сломался, мамы нет дома, котята прыгают по ковру. Смешные – серый, черный, рыжий и полосатый. Дочь не включает свет, она сидит с котятами в темноте, пытается дозвониться маме (мама не отвечает), потом однокурснику (тоже не отвечает), чего ж так тошнит-то, ничего такого не ела, вот черт, опять. Пьет воду, думает об отце, она не знает – грустно ей или нет, она не знает, идти ли на похороны, вешать ли на стену фотографию, захочет ли этого мама и чего она вообще захочет. И титров нет.

 

А мама сама ничего не знает, по ней эти титры едут, как скорый поезд, она прислонилась снаружи к зданию морга и шепчет в стену: «Ты тут? Ты как?» Ей так никто и не пообещал, что на небесах нет развода, и значит, это теперь уже навсегда. И как тогда?

Играет оркестр, никому никакого дела, вторая жена в черной траурной шляпке, мама поодаль в платке до глаз («Ты тут? Ты как?»), дочь в черном костюме из секонд-хенда, в поясе тесно, штанины пришлось подвернуть. Сыновья в обычной одежде, с работы никто не пришел. Гроб, могила, комья земли, что там бывает на похоронах. Стук лопат.

 

И тут бы закончить, но нужно кормить котят, что-то есть, что-то пить, идти записываться к врачу, уже известно – шесть недель. Однокурсник не рад, но не пытается отказаться, конечно, они поженятся, конечно, у них будет девочка. Конечно, красавица, в бабушку.

 

А бабушка в церкви, в толпе, в синагоге, в больнице, в платке до глаз, в трауре, в шоке, в недоумении, в задумчивости, в слезах. Она ждет священника, психолога, хирурга, кого угодно, чтобы спросить – ведь правда, на небесах нет развода? Ее снаружи дожидается будущий муж, час, другой, третий, она про него забыла. Он уходит, ему пора в магазин: он обещал купить коляску. Дочь хотела бы розовую, но точно пока неизвестно, и он покупает пеструю, без примет. Машины нет, коробку тащить тяжело, и бывший будущий муж катит пустую коляску по мостовой. Коляска подпрыгивает на ходу.

 

И титры... но нет, родится мальчик, хорошо, что коляска подходит, и есть уже имя – в память покойного папы, ты с ума сошла, я тебя убью. Но имя дается, бабушка согласилась, она так и не вышла замуж, она забрала себе серую кошку, черный кот убежал на улицу и не вернулся, рыжую кошку отдали соседке, полосатая выросла и растолстела, лентяйка, мальчик начнет ходить – он ей покажет.

 

И мальчик ходит, потом начинает бегать, кошка худеет, а после толстеет снова, мальчик растет, родители развелись, сын раз в неделю ходит к отцу, тот снова женат и живет на восьмом этаже. Мальчик читает книгу, мальчик устал от взрослых, мальчик хочет собаку, но в доме кошка. Он научил ее подавать лапу и прыгать на стул по команде, он читает сказки, он смотрит в хмурое небо и думает, что летит. А внизу играет с собакой девочка, до странности похожая на него.

 

Была ведь еще и вторая жена героя. И двое сыновей, они-то отлично помнят папу. Младший сорвется со строительных лесов, разбившись насмерть, старший окончит институт и станет инженером. Он облысеет, он будет нервничать по каждому пустяку, он получит премию и купит себе машину, он рано женится, и у него родится дочь. Дочке купят собаку. И титры бы, титры!

Но нет, нет...

 

Мальчик смотрит в окно, собираясь спуститься во двор – спросить у девчонки, как зовут собаку, и, может быть, с ней поиграть. Собака тащит красный мячик, девочка ждет ее, чтобы бежать к отцу, отец ждет дочку, чтобы пойти домой, мальчик собирается с духом, дождь собирается, чтобы пойти, капля воды ждет следующую каплю, чтобы сорваться вниз.

Версия для печати