Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Иерусалимский журнал 2012, 43

Из книжки «Песни о Родине»

Михаил Зив

Из книжки «Песни о Родине»

* * *
 
У каждой речки – свой водораспев,
И ход, и запах индивидуальный.
Попив-поев, к закату не поспев,
Я вышел в ночь и выдвинулся в пальмы.
 
Как ни крути, а выскочил на пляж,
Где море – всюду свет его унизал –
Луну лакало – кто из нас алкаш? –
И бормотало обморочным бризом.
 
Сюсюкало. Хоть к волнам лапу чаль,
Хоть солон свой с его водой сличи там.
Вот так и формируется печаль,
Мол, трёп морей с твоих биений считан.
 
Всё россказни. Печаль моя темна,
И гуща тела слишком непролазна.
Качалась, прыгнув на спину, луна,
До Яффы просквозя волнообразно.
 
И я глядел, в темно своё отсев,
На ту мечеть – она меня, мол, чает.
У каждой речки – свой водораспев.
У каждой жизни – моль своя мельчает.
 
И, наплевав на тот водораздел,
Вдруг самолёт, а не ковёр летел,
Грозя с верхов метнувшимся зайчатам,
То есть теням, где я, как бы за чатом,
Всю жизнь свою внимательно сидел,
Зачатым средь иных зайчатых тел,
О чём, не знаю сам, звуча внучатым.
 
Но джинн в любом да будет запечатан,
Над всяким он по-свойски порадел.
 
 
 
* * *
 
Я Урию немного, да послал.
На дело верное. На то он и вассал.
Теперь страна мне – родина убытка.
Я собственного ужаса фискал.
То, что сыскал, подвесил жить на нитку.
Вирсавия, виновна только ты.
Придут за мной серьёзные менты –
Я объегорил грубого Саула.
Сластёна! Неженка! Едва надел порты,
Как в электричке выдвинулась Тула.
 
Пил пиво смертных – раз там был вокзал.
Я клялся – а язык-то я не знал.
Во рту жевало чувствовалось глухо.
Блажил народ, и я в него базлал
Из царского пастушьего треуха.
 
Меня потом вдоль берега реки
Незнаемой влекли за ползунки
И чем-то жгучим горло лицевали.
Поэтому «Москву и Петушки»
Издали издали в запретном Трансваале.
 
Я говорю: «Не виноват Саул.
И Урия в ненужный миг соснул».
Из края в край всю душу я избегал.
Ход регулярных войск – монаршеский разгул?
Или, Вирсавия, обида женских регул?
 
Вирсавия, я смертен или я
Не царь земных? На Песах Илия,
Побрезговавший нашего стакана,
Истошного бежит хулиганья.
Вирсавия, о как же ты коханна!
 
 
 
* * *
 
Убеги в Египет, братьев забудь.
Остужая грудь, из себя изыди.
Чтобы суть настичь, устаканить муть,
Породнись к чужим, поклонись Изиде.
 
Выдавай себя за раба, рабом
Прошибая лбом не беду, так стену.
Проживи измену, хоронясь в любом,
Удуши апломб, выходя на сцену.
 
И тогда, когда будет родство мертво
И в чужом изводе ты будешь моден,
Возврати домой себя самого,
Отболев обидой вчерашних родин.
ПЕСНЬ О РОДИНЕ (3)
 
Там, где льют мужики по сугробам воскресное пиво –
Оттого и снега расписались медовой мочой, –
Там, где взросло живут, но выходят на солнце сопливо
И к обидам встают, перочинным запасшись мечом, –
 
Там ты был, там ты жил, там останешься, как соглядатай,
Где от скуки любви сыпет матом грустнейший примат,
Со стрекозьей утратой и с болью, особо пернатой
Цеховою неправдой, упившейся в общий умат.
 
Прошиби тебя даль, прогуляй свое волчее пиво
И, дрожащие руки к похмельному небу воздев,
Чтоб сопливой беде побывать наконец сиротливой,
Пей снега нараспев среди пив, среди нив, среди дев.
 
Ибо тот урожай, что под настом на волю скребётся,
Прорастёт всё равно – не травой, так соломой сухой,
Что на детские головы Родиной с плачем кладётся
И с татарскою шапкой уходит, набухшей, бухой.
 
Или рыщет по улицам в стаищах бритоголовых,
Или едет в Европу охаивать сытый «мортель»,
И в обновах стоит – в недоношенных детских оковах,
И от женского лона несёт мировую метель.
 
 
 
* * *
 
На улице Шенкин я как-то погиб.
На улице Бренер нас прочно не стало.
О мой Тель-Авив, как ты накрепко влип
В меня, ты вкартавился каждым кварталом.
 
Вот тут – я обиды тихонько решал,
А тут – я решал нерешимое вовсе,
Вот здесь – я стучался к своим корешам,
А здесь – умолял сам себя: приготовься!
 
А здесь – я пропаще под зноем пылил,
Вот здесь – я юлил, тут – беспомощно клялся,
Вот здесь – я хватался за холод перил
И пальме напротив сквозь дождь отзывался.
 
Мы родины любим – за то и за то.
Мы честно не любим затеянных родин.
Мы любим отчаянье, что залито
В посудины судеб, чье пламя изводим.
 
 
 
* * *
 
Ночная ёмкость Петербурга,
Теплынь пути.
Замри, филипповская булка,
Спи взаперти.
 
Замри, кто каменно поставлен,
Чтоб спать и лгать,
Наш путь никем не озаглавлен
Сквозь август-гать.
 
Зависни, Аничков и Кашин,
Смолчи, усат,
Впотьмах прикинувшись не нашим,
Юсупов сад.
 
Лишь небо выпестует отзыв
Шагнувших прочь,
Где поцелуи тепловозов
Лобзают ночь,
 
Где существует перекличка
Взлетевших вон,
Где остаётся по привычке
Фонарь-плафон.
 
 
 
* * *
 
Ах, едущий к цели – из памяти невыездной,
И мысль, что скребётся об окна трамвая, слепа ведь.
Поит Петропавловка с ложки Неву желтизной,
И кабы не зной, то всегда там февраль или память.
 
Не много я знаю про то, где резвлюсь и влачу.
Но это – к врачу, к детороду, жалетелю-Богу.
Трамвайные гнёзда прозрачной ладонью верчу,
Птенцовой надеждой с куриною лапой итога.
 
Но свет Петропавловки – впалый и жухлый опал,
На что наступал Петипа в Мариинском театре,
И я ускользал на свету, когда был пятипал,
В беспамятном вальсе, где нужно прихрамывать на три.
 
Ответь мне, Онегин-чужак, и, Щелкунчик, скажи,
Поведай, Каховка, – есть множество прибыльных сцен там,
Где окна трамваев чужие прольют миражи,
На стыках мостов спотыкаясь вчерашним акцентом?
 
Скажи, это я ли свою остановку проспал? –
Так долго листал я свой личный безбуквенный требник –
И голубь снежок от парадной моей протоптал,
Почти пятипал, и перо обронил на поребрик.
 
 
 
* * *
 
Средь нужных рощ слыхали соловья?
И топал я, тропу свою вия,
Умеренно о корни спотыкаясь,
И нюхал я от общего жнивья. –
Так что ж теперь, со всеми в гопака лезть?
 
И дождь кропил по утренней заре.
На жёрдочке сидел в календаре
И я, глядя на дали заливные.
Так всё же есть удобства во дворе?
Или мы зря повытянули выи?
 
Там и сейчас отнюдь не пустота.
Калитка не особо заперта,
И люди ходят, радостно петляя,
И листьев оземь клацает лапта,
И поезда заходятся от лая.
 
Но, может быть, и люди те – не те,
У них вдруг нос растет на животе,
И я им вовсе больше не сиамен.
Войду в калитку в личной простоте –
И буду я сторонний марсианин?
 
Слыхали ль вы над рощей глас ночной? –
Я не слыхал. И больше не родной.
 
 
 
* * *
 
Расклад у звёзд, нам кажется, предвзят.
Вот и сейчас так в небе егозят,
Как будто бы засела в печень тля им.
Мигают мне: «Ты здесь ли, азиат?»
Смеются вниз: «А что, не впечатляем?»
 
И у меня насмешек полон рот.
Неважно, где городишь огород,
Ешь корнеплод, но выслал наверх пеленг.
А всяк вовек предчувствовал улёт,
Хотя и ненавязчиво в толпе лёг.
 
Мы здесь мостим плацдарм для ретирад?
И также наш кофе-молочный брат,
По-своему в прицел подзвёздный целясь,
Проходит огородами утрат –
В расчете на обещанную целость?
 
Да, проживаю там, где захочу, –
Едва ль попорчу звёздную парчу,
Не знамо из каких сигналя азий,
Раз надо, так и я в ночи торчу –
Ещё не ясно, кто почерномазей.
 
Любой из нас предвзятый звездочёт,
Чей хозрасчёт не выудит почёт,
Но дарит фарт, судьбою нахлобучась,
Туда идти – как раз где припечёт,
Где достоверней собственная участь.
 
 
 
ВЕЧЕР В ГОРАХ. ИУДЕЯ
 
Внезапно в беглых воплотив
Разброд олив во тьме замшелой,
Скликает вечер вопли див
И дев, лишающихся тела, –
 
На страшный беспредельный час,
Горами мыкающий время
В ущельях выколотых глаз,
Дыша на жертвенник в Эдеме.
 
И вновь нас вылепит к утру,
Внедрит в окно – стеклу и раме,
Зашитых в кожу и кору,
Но спрячет пугало при храме.
 
Среди лакун, над лаем эх,
Вечно разгневанный Формовщик,
Он трудно лепит всех из всех,
Мешая пот со лба и кровь щёк,
 
В виду беспамятных олив,
Молитв из тел, одетых в хаки,
В солдат иль в мертвых перелив,
Заставив помнить об Ицхаке.
 
А человек, разрыв уста,
Вовне карабкается словом
И просит дяденьку Христа,
Гудящим храмом облюбован.
 
 
 
* * *
 
А ещё эти горы бегут на войну,
Там, где эхо в плену их вспылило подняться,
Осыпая с песчаных оваций вину,
Или эта вина – лишь для сведущих наций?
 
Или боком торчит по холмам Гуш-Катиф?
Или пыльный мотив провоцирует смуту,
Чтобы, небо недвижное облокотив
На пустое шоссе, даль взирала – к кому ты?
 
Да недвижимость наша песочно-хрупка,
И никак не ответить, за что ты и про что.
Голубиная почта пронзает века,
А шоссейная нитка лишь беглая прошва.
 
Да и Ной-голубятник привстал над волной –
Не вернется ли голубь для нашего флага?
Ах, на то и живём, что живём вразнобой,
И застывший прибой – констатация шага.
 
Потому что и горы – волна и волна,
Потому и пустыни меняют пределы,
И белёсое небо, и наша война,
Да и наша вина – не решенное дело.
 
Порадело о нас? Поредело средь них? –
Никогда не решить. Только щебет оваций
Среди медленных волн для пустынь смотровых,
Где заснувшее время пыталось назваться.
 
И пыли ты, пустыня, виси, тишина, –
На песчаных часах совершается осыпь,
Хоть и особь кричи, хоть ворчи племена,
Но пройдет с караваном в Египет Иосиф.
 
 
 
* * *
 
Под одеждой невесёлой
От любви не осовей! –
Человек проходит голый,
Полный Родины своей.
 
Лезет в битвы моложаво,
Партизанит средь болот,
Песни выбранной державы
Слишком влюбчиво поёт.
 
Да, привязан к личной маме,
Да, дитя своих небес,
Потому что в чуждом храме
Тишиной мышкует бес.
 
Потому и ходит воин,
Честной правдой сеет страх,
Грязен, голоден, не доен,
Храбро валится во прах.
 
Ляжет сеятелем истин,
И никто ему не суд,
Потому что вслед – и мы с тем,
Потому что наших бьют.
 
Вот домашнее заданье,
Здесь для резвой чести путь.
Посевная мирозданья
Не закончилась ничуть.
 
 
 
* * *
 
Прислушайся, как спят вавилоняне.
Им няни равнодушные суют
Пустышки страха в скрюченные длани,
И черепки умершие сосут.
 
Худущий царь отлеживает щёку,
И, глиняная, мехом заросла.
А где-то рядом – сбоку, сбоку, сбоку! –
Садам Семирамиды нет числа.
 
Сидит писец – в глазищах лунный камень, –
Он вперился в таблицу всех веков,
И Башня строится сама собой, рывками,
И лает ветер вниз из облаков.
 
К доске мастачит Ной пугливый доску –
Ещё и не родился Авраам, –
Всё в лунном воске. Каждую загвоздку
Сверяет с планом, будто строит храм.
 
Что нужно всем? – Подручное плавсредство,
Всеобщий и заочный самосуд,
Но глиняное детство людоедства
Им няни по кармашкам рассуют.
 
Не дрогнет Вагнер, выдав на ура гнёт,
Слепцу польстит, поддакивая, Фрейд.
Дредноут сел – и мертвых бедолаг нет.
И выпросился голубь в пробный рейд.
 
В Европе холодно. В Ираке спят собаки,
Тучнеет от ночного зноя флаг.
И льёт горючку истребитель в баки
Руками глинобитных работяг.
 
Им няни погадали на абаке:
В Европе – холодно. В Багдаде – всё ништяк.
 
накануне войны с Ираком
 
 
 
* * *
 
У города глиняный вид,
Цыплячье устройство подранка.
Уже черепицей звучит
Дождя деревянная дранка. –
 
От шёпота – в маленький крик,
Из тусклых – в карминовый пряник,
От серых, замшелых – на миг
В кувшинную гулкость керамик.
 
Из местных, бродячих, слепых
В кликушеском сне безымянства –
Проклюнув столетьям поддых,
В босяцкую роскошь пространства.
 
Из рабских отсиженных рук
И заспанных родин вселенной –
В поющий на вдохе испуг
И общность обиды мгновенной.
 
 
 
* * *
 
А может, Истории надобен русский народ –
На клюквенном фарсе, в потёмках грибного настоя?
Наташа Ростова, состарившись, водочку пьёт,
Гагарин на корточках реет в пространство пустое.
 
И ходит, бликующий там в жаропрочном пенсне. –
Кто дядю окликнет? – Спаситель? Аллах? Иегова?
Что пилят всем ноги в строжайше-безвыходном сне,
Внедряя в ползущих предсмертный наркоз Пирогова?
 
Прощай, Севастополь, – не всё ж парусить в Трапезунд!
Толстой уроняет на дымное поле фуражку.
А вот и выходит, что всё то ли трёп, то ли зуд,
С которым и Ленин тротил завернёт в промокашку. 
 
Очнись, я не буду – на свете ни зла, ни добра.
Какое добро? – лишь пожитки спасенной утраты:
Выпиливать будущих вновь из больного ребра
И компоновать соответствий случайные даты.
 
Виктории наши сомнительны – на шельмачка.
А тем и хмелеем, и логике поулыбайся,
Ведь каждая слава вмещается в будки ЧК
Бородкою Троцкого, лисьим незнаньем Чубайса.
 
Тут зря нас учили, что пишем Историю мы.
Ныряешь в метро с головою, несомой от взрыва.
Мы только ревниво мелькаем в проплешинах тьмы,
На станциях смысла успев обернуться: «Счастливо!»
 
Пока! До прибытия в нами дичающий рай.
И время плеснёт через край. – «Остановка? Я вышел?
Давай отворяй!» – Так напрасно бумаг не марай
Улыбчивым мясом раздавленно скачущих вишен.
 
Лихая удача, лихая – особо черкнём, –
А кто из народов стезю самопальную чертит,
В то время как Запад, сражаясь троянским конём,
Века заполняет шарнирным аллюром от смерти?
 
Инертных машинок наделает всякий народ.
Молитвенный всплеск лишь прибавит азарт КПД-шный.
Во всякой скворешне пенсне протирает пилот,
Потея свободой потешно в мечте безутешной.
 
А что человек в совокупности ражих манер
С прищуром в грядущее, годное к завтрашней вспашке? –
И деторождений он генный едва ль инженер,
Пакующий страсти в исходный размер промокашки.
 
Я правду сказал, что Историю пишем не мы?
И не западай на высокий восторг инженерный.
Мы слепы? – Мы слепы. В границах указанной тьмы,
Где можно и выжить лишь злым обонянием скверны.
 
Что также ведь спорно – кому там и что обонять.
Сейчас не об этом, а то ещё ты разревёшься,
Что маму и родину или же мачеху-мать
Предашь поруганью, иначе – продашь ни за грош всё.
 
Наташа Ростова в горящую избу войдёт.
Гагарин фуражку, пошарив, на поле отыщет.
А что из ребра? – Да не знает об этом народ.
Вбегают поганки замерить объем пепелища.
 
Мы тоже из леса. И в лес чередою уйдём,
Пожив на опушке, чтоб каждый свой хвойный наркоз нёс.
Из космоса вышли обжить возгораемый дом.
И вышли из дома осваивать новую косность.
 
Нам выбор не выдан. Нам правда нужна? – Не слыхать.
Тот чижико-пыжик с Фонтанки. – Ай, бился в душе б чиж!
Тем паче что космос дано бесконечно пахать. –
«Удача какая!» – на звёзды осклабясь, дошепчешь.

Версия для печати